Но зато в эти же дни к Меншикову зачастили с визитами и беседами наедине лидеры двух аристократических кланов — Дмитрий Михайлович Голицын и Василий Лукич Долгорукий. Вполне возможно, что во дворце светлейшего за закрытыми дверями шел дележ мест в новом органе власти. Активным участником переговоров был и А. И. Остерман — человек влиятельный и к тому же пользовавшийся особым доверием Меншикова. В последние дни перед образованием Совета Остерман исчез из числа меншиковских гостей, а из первых журналов Совета мы узнаем, что Остерман болен. Как правило, болезни вице-канцлера резко «обострялись» в момент назревания важных политических перемен. Испанский посланник герцог де Лириа по этому поводу писал: «Остерман оказывается больным именно тогда, когда он занят серьезными делами и производит наибольшие интриги»12. Вполне возможно, что Остерман выжидал, опасаясь смуты.
Но ее не произошло. Меншиков контролировал ситуацию, и, вероятно, благодаря ему в Совет вошел сенатор Д. М. Голицын, ранее не принадлежавший к числу ближайших советников Екатерины, и — наоборот — не попал (страшно обиженный на это) генерал-прокурор Ягужинский. Появление в Совете Д. М. Голицына — факт примечательный: он как бы представлял родовитую оппозицию в высшем органе власти. Это и знак того, что Меншиков, думая о будущем, пытался найти общий язык со своими вчерашними врагами. Впрочем, эта явная уступка оппозиции не повлияла на общую расстановку сил — все остальные члены Совета принадлежали к лагерю Екатерины: президент Военной коллегии А. Д. Меншиков, президент Адмиралтейской коллегии Ф. М. Апраксин, канцлер Г. И. Головкин, вице-канцлер А. И. Остерман и, наконец, — головная боль светлейшего — Голштинский герцог Карл Фридрих, введенный в Совет по желанию самой императрицы.
Таким образом, можно утверждать, что создание Совета отнюдь не встретило сопротивления Меншикова, занявшего в нем центральное положение. Последующие события показали, что Совет не помешал светлейшему обделывать его сомнительные делишки, связанные с престолонаследием. Наоборот, новое учреждение было выгодно и Меншикову, и всем остальным сановникам Екатерины. Его решения были коллегиальны, утверждались императрицей, и значит, ни один из членов Совета не нес всей тяжести личной ответственности. И это было удобно всем — и Меншикову, и его оппонентам, и Екатерине.
По своему месту в системе власти и компетенциям Верховный тайный совет стал высшей правительственной инстанцией в виде узкого, подконтрольного самодержцу органа, состоявшего из доверенных лиц. Круг дел его не был ограничен — он являлся и высшей законосовещательной, и высшей судебной, и высшей распорядительной властью.
Совет не подменял Сената. Согласно «Мнению» герцога, Совет не должен был заниматься буквально всеми разнообразными государственными делами, как Сенат. У него особая цель — рассмотрение дел «вящей важности и о чем уставу и определения не имеется, или которые собственному Е.и.в. решению подлежат». Именно в том, что Совету были подведомственны в первую очередь дела, не подпадавшие под существующие законодательные нормы, и состояла специфика нового учреждения. В этом смысле он выполнял функцию Петра Великого, который мыслил себя в созданной им же бюрократической системе как законодателя, устанавливающего нормы для дел, не имевших законодательных прецедентов. Крайне важным было и то, что в Совете в узком кругу обсуждались острейшие государственные проблемы, не становясь предметом внимания широкой публики и не нанося тем самым ущерба престижу самодержавной власти. Кампредон точно уловил суть образования Совета: «Если это учреждение состоится, то оно будет полезно в отношении соблюдения тайны и быстроты исполнения»13.
Особое положение Совета подчеркивалось даже формой официальных бумаг. Указы его начинались как царские манифесты: «Мы, Божией милостию», в середине: «Повелеваем», а по окончании: «Дан в нашем тайном Совете». После датума: «По указу Е.и.в.». Смысл такой формы указа объяснялся тем, что «безопаснее», когда бы «высоким ее именем указы выходили». И вот здесь нужно вернуться к вопросу взаимоотношений самодержца и Совета. Решая эту проблему, нужно помнить, что сам по себе факт делегирования власти в какие-либо учреждения не — означает ограничения носителя ее, тем более что самодержец мог в любой момент изменить или прекратить это делегирование. Если же он был не в состоянии это сделать, то это свидетельствовало об ограничении его власти, и, следовательно, самодержцем он называться уже не мог.
При создании Совета в 1726 году все эти моменты были учтены, и из проектов документов были удалены все неоднозначные толкования взаимоотношений монарха и Совета «при боку Е.и.в.». В «Мнении» герцога Карла Фридриха — проекте регламента Совета, датированном 2 марта 1726 года, — отмечалось: «Никаким указам не выходить,
И действительно, при Екатерине неуклонно действовал принцип: «…все резолюции в оном [совете] ко апробации Е.и.в. следовать имеют» и — соответственно — «все указы по апробации Е. в. отправлять имеют». Иначе говоря, все постановления Совета становились указами из Верховного тайного совета только после одобрения их Екатериной.
Из проекта указа об учреждении Совета 8 февраля 1726 года в окончательном варианте выпала еще одна фраза, в которой можно усмотреть элемент ограничения власти Екатерины; «Когда случится Нам куды ехать, им (членам Совета. —
Ошибочный вывод об ограничении власти императрицы уже при образовании Совета строится подчас на недоразумениях, невнимательном чтении документов. Например, Б. Л. Вяземский — автор книги о Верховном тайном совете — обращается за доказательством тезиса об ограничении власти Екатерины к указу от 1 января 1727 года, в котором императрица во избежание ссор между верховниками объявляла, что отныне не будет принимать «партикулярные доношения о делах», пока они не будут обсуждены в Совете и на них не будут составлены коллективные «мнения». Этим условием, полагает Вяземский, Екатерина ограничила «отправление своего суверенитета» и «юридически оформила свою несамостоятельность». Однако столь решительное утверждение игнорирует вторую часть этого же пункта указа, в которой сказано, что, кроме как от Совета, «мнений ни от кого принимать не будем, разве кто имеет доношения о таких делах, которые никому, кроме Нас самих, поверены [не] будут», то есть особо важные дела будет рассматривать сама императрица15.
Эта практика «доношений мимо Совета» непосредственно самой императрице существовала с момента образования нового учреждения. 12 февраля, спустя четыре дня после образования Совета, Меншиков как президент Военной коллегии получил именной указ: «Хотя Мы и определили в Верховном тайном совете консилии, но в которые дни не будем [там], то
Примечательно, что сразу после смерти Екатерины Совет, ставший регентом при Петре II, отменил этот порядок. Вышел новый указ: «О случившихся новых и важных делах командующим генералам и из губерний губернаторам писать
При Екатерине Кабинет, — говоря современным языком, ее личный секретариат во главе с Макаровым — явно контролировал деятельность Совета, не будучи ему подчинен, что несомненно свидетельствовало о силе екатерининского самодержавия. Создавалось весьма прочное равновесие, позволявшее, не затрагивая основ самодержавной власти, перепоручить помощникам-советникам те функции верховного управления, с которыми не могла справиться Екатерина. А это перепоручение было крайне необходимо, — Верховный тайный совет сразу же окунулся в омут острейших проблем послепетровского времени.
Верховники были единодушны: Петр был велик, но продолжать его реформаторскую политику уже нельзя. В этом они были согласны с генерал-прокурором Ягужинским, который — не случайно я подчеркивал выше — написал свою критическую записку уже 1 февраля 1725 года. Это означало, что спустя всего лишь три дня после смерти великого преобразователя фактически были остановлены его реформы. Таков удел многих реформаторов, мечтавших разом осчастливить людей, в этом непреклонная логика жизни. Да и не могут реформы продолжаться бесконечно, ибо даже при их благотворности это неестественное состояние общества, это период беспокойства, нарушения привычного уклада жизни, это время нестабильности, неуверенности в завтрашнем дне.
А именно стабильности, покоя жаждали оставшиеся без своего властного кормчего петровские сподвижники, чтобы удержать власть, укрепить свое положение, найти компромисс с «боярами». В этом смысле верховники оказались бо́льшими реалистами, чем Петр. Он, обладавший непререкаемой властью и авторитетом, увлеченный грандиозными планами перестройки, ломки русской жизни, мог позволить себе не считаться с реальностью. Его сокрушительная воля, его страстное желание перемен были большей реальностью, чем все, что сопротивлялось его идеям. Он, как и многие реформаторы, находился в плену своих представлений и даже иллюзий о том, что нужно народу, стране, он мог игнорировать неблагоприятные последствия и оценки своих трудов, мог заставить всех делать то, что считал нужным. Но его «птенцы», пришедшие к власти в ночь на 29 января 1725 года, не могли вести себя подобно Петру Великому. Это были другие люди, другого масштаба, других представлений о том, что нужно государству и обществу. Они вкладывали иное, чем Петр, содержание в популярную тогда формулу «государственной пользы». И в своей политике они во многом исходили из реальности, которая им виделась (и справедливо) весьма далекой от «цветущего состояния». Они видели, что разорение крестьян, голод, длившийся четыре года (1721–1724), нехватка денег, общая внутренняя нестабильность делают невозможным и нежелательным продолжение петровского курса экспериментов.
Как известно, политика по своей сути спекулятивна. Во «мнениях», проектах, других документах верховников заметно стремление сгустить краски, когда речь идет о последствиях петровских реформ. Да, недоимки были значительные, но они никогда не достигали даже четверти общего оклада налогов. Да, бежали сотни тысяч крестьян, но ведь миллионы оставались на местах. Да, возможно, прав был Ягужинский, когда, иллюстрируя свои выводы о повсеместном голоде, упомянул о некоей бабе, которая свое дитя, «кинув в воду, утопила». Но вряд ли подобные случаи были широко распространены. Ситуация в стране была, конечно, серьезной, но не столь критической, как стремились изобразить это верховники.
Подчеркнуто мрачная оценка действительности и драматизация обстановки бросаются в глаза, когда читаешь записки верховников осени 1726 года, именно в это время обсуждение податных дел перешло в решающую стадию. «При рассуждении о нынешнем состоянии Всероссийского государства показывается, — пишут Меншиков, Остерман и Макаров в коллективной записке 18 ноября 1726 года, — что
Представить результаты петровских преобразований в различных областях неудачными, а общую ситуацию в стране вследствие этого угрожающей было выгодно верховникам. Они использовали критику как средство укрепления своих позиций в это неспокойное время. Сваливая все недостатки политики на покойного императора, они тем самым уходили от всей полноты ответственности за положение в стране.
Пока корабль империи после смерти своего царственного шкипера двигался по инерции, по ветру, управлять им было нетрудно. Но ставить новые паруса или совершать сложные маневры новые люди, оказавшиеся на мостике, не хотели. Наоборот, они все убавляли и убавляли паруса и даже поглядывали назад — туда, где осталась тихая гавань XVII века.
И это не просто банальный образ. Известно, что Петр мечтал об океанских плаваниях, о колониях в Индии, на Мадагаскаре и на островах Карибского моря. Русские корабли с товарами стали проникать в Средиземное море через Гибралтар, и хотя эта торговля была убыточна, Петр ее не оставлял и Даже основал во Франции и Испании торговые консульства, причем одно из них как бы висело на самой оконечности Европы — в Кадисе, откуда на сотни и тысячи верст простирался океан, за которым лежали новые земли, ждущие русский флаг. И Петр требовал от консулов изучать торговую конъюнктуру в Новом Свете.
И вот теперь, после смерти Петра, в Петербурге обо всем этом думали иначе. В 1727 году из Совета был сделан запрос в Сенат о консульствах: «Есть ли государственная польза и впредь содержать и оных там надобно ль?» Сенат, опираясь на мнение Коммерц-коллегии, отвечал, что «в содержании как во Франции, так и в Испании консулов никакой пользы государственной не имеется и впредь содержать их к прибыли безнадежно, ибо посланные туда казенные и купеческие товары проданы многие с накладом». С мечтой о карибской торговле пришлось расстаться до победы социалистической революции на Кубе — Совет отозвал консулов и закрыл консульства18.
В целом же в политике Совета мы видим попытку переосмысления многих прежних основ доктрины Петра, поиск вариантов политики, отличающихся от петровских меньшим радикализмом, больше, чем прежде, учитывающих различные интересы. Особенно показательна история с пересмотром петровского таможенного тарифа.
Как известно, в 1724 году Петр ввел новый таможенный тариф ярко протекционистского характера. С помощью высоких таможенных пошлин Петр хотел защитить внутренний рынок товаров русских мануфактур, которые еще не могли конкурировать с западноевропейскими. Уже первый год действия петровского тарифа выявил его умозрительность, отрыв от российской реальности. Установив высокие пошлины на ввозимые иностранные товары, государство и не подумало о надежной охране границ. В итоге резко возросла контрабанда, поток товаров хлынул, через границы, минуя таможни. В том же 1725 году была раскрыта крупная подпольная компания московских, киевских, смоленских купцов, перебрасывавших через польскую границу огромные партии товара. Началось расследование, которое ни к чему не привело, ибо купцы не хотели «объявлять, через которые места они те товары провозили и каким образом заставы объезжали»19. Деньги, которые раньше в виде пусть даже умеренных пошлин могли попасть в казну, теперь туда вообще не поступали.
Очевидным было и то, что петровский план удовлетворения запросов потребителей за счет продукции национальной промышленности был хорош лишь на бумаге. Русская мануфактура сделала колоссальный рывок за годы реформ, но она все равно не могла заполнить рынок разнообразными и хорошими товарами, — жалобы на низкое качество продукции раздавались постоянно. Установление высоких таможенных пошлин на товары, которые не производились в стране (галантерея, сыры, вина), вызвало недовольство дворянства. Мало радости принес тариф и русским купцам, специализировавшимся на продаже за границу сырья, которое, по мысли Петра, отныне должно было идти на русские мануфактуры.
А уж какой шум подняли западные купцы — нечего и говорить. В своих многочисленных челобитных они утверждали, что «все купечество, так же и все купцы, как русские, так и иностранцы, чрез установление тарифа и запрещение разных товаров ныне все ж в разорении, а до сочинения тарифа всегда торг был цветущий». Правы они были или нет, но правительство Екатерины не могло с этим не считаться.
23 июня 1725 года по указанию П. Шафирова в журнале Коммерц-коллегии появилась примечательная запись: «В бытность его (Шафирова. —
В сознании послепетровских деятелей укрепляется мысль о необходимости пересмотра ставок таможенного тарифа, который, по словам Ягужинского, «не без страсти было сочинение, понеже портовые служители какие по тарифу людям обиды чинят, то всем известно»21. Речь идет о том, что в России бытует с давних пор: мало того, что зачастую издается нелепый с точки зрения здравого смысла таможенный закон, запрещающий ввоз или налагающий гигантскую пошлину на товары, которых нет в стране, но и реализуется он с поразительной свирепостью, становится поводом для злоупотреблений на самых разных уровнях, начиная с рядового таможенника и кончая высоким начальством.
Торгово-промышленные проблемы были весьма сложны, и в начале 1727 года в Совете созрела мысль организовать «Комиссию о коммерции» под руководством А. И. Остермана. Одним из первых начинаний комиссии стал призыв к купечеству подавать свои проекты и челобитные о «поправлении коммерции». Уже с самого начала стало ясно, что дело это — не одного года, и верховники отдавали себе отчет в трудностях перемен как в таможенном, так и в податном деле.
Важные перемены во многих сферах хозяйства шли параллельно с изменениями системы государственного управления, созданной Петром в результате реформы 1718–1724 годов. Две главные претензии предъявляли великому реформатору его сподвижники. Во-первых, они считали, что реформа управления привела к снижению общей эффективности, оперативности работы правительственных органов. Создание многих коллегий не привело, по мнению верховников, к улучшению управления, а централизация управления лишь усилила волокиту и злоупотребления. Во-вторых, верховники осуждали резкое увеличение численности чиновников. «Гражданский штат ни от чего так не отягощен, как от множества служителей, из которых, по разсуждению, великая часть отставлена быть может», — писал 1 апреля 1726 года Карл Фридрих. Ему в своей коллективной записке вторили Меншиков, Макаров, Остерман: «Умножение правителей и канцелярий во всем государстве не токмо служит к великому отягощению стата, но и к великой тягости народа»22.
То, что новые правители России — сами бюрократы до мозга костей — начали бороться с излишним, по их мнению, ростом бюрократии, вполне естественно. Этим людям казалось, что эффективность и надежность аппарата управления зависят от сокращения его численности и общего удешевления. В России — стране обитания чудовищного бюрократического монстра — все это делалось неоднократно и безуспешно. Но те сокращения, о которых идет речь, имели свою идеологию, которую можно назвать «реставрационной». Под сомнение ставились прежде всего основные камералистские, взятые с Запада, принципы государственного строительства, положенные в основу петровских реформ. И здесь были две главные причины: верховники эти принципы не понимали и в условиях России эти принципы не работали.
Первое, что было ожесточенно раскритиковано и подверглось частичной отмене, — это принцип коллегиальности как в центральных, так и в местных учреждениях. 15 июня 1726 года в Совете «разсуждение было о множественном числе в коллегиях членов, от чего в жалованье происходит напрасный убыток, а в делах успеху не бывает». Из высшего эшелона коллежского управления было предложено оставить в каждой коллегии лишь президента, вице-президента, двух советников и двух асессоров и «быть из них одной половине в Петербурге», а другую распустить по домам без жалованья на том основании, что «в таком множественном числе во управлении лучшаго успеху быть не может, ибо оные все в слушании дел
Это не только образное, но и точное определение. Действительно, коллегиальная система управления, которая должна была, по мысли Петра, поставить заслон самовластию прежних руководителей приказов — судей, явно не срабатывала. Президентами коллегий были, как правило, «принципалы» — приближенные Петра, и спорить с ними на заседаниях коллегии простым членам присутствия было небезопасно, — слишком неравны были, при формальном равенстве голосов, силы. Поэтому, прочитав сотни протоколов и журналов коллегий, очень редко встретишь споры и дискуссии по обсуждаемым Вопросам, — все споры решались еще до заседания, в кабинете президента. Да иначе и быть не могло — некоторые элементы и формы демократии (даже в ее бюрократическом, для пользы дела, смысле) тотчас извращались и угасали под сильнейшим влиянием всей системы, построенной на совсем иных принципах.
И верховники в этом смысле были реалистами — они тяготели к дедовским порядкам: в провинции — полновластный воевода, а руководитель центрального учреждения — судья приказного типа. Тогда же в Совете было «рассуждено», что поскольку в провинциальных городах кроме воевод есть еще «по нескольку человек асессоров, секретарей и к тому особливыя правления имеют камериры и рентмейстеры и при них подьячие и солдаты, також вальдмейстеры», то от обилия этих служащих случаются «в делах непорядки и продолжения… народу от многих и разных управителей тягости и волокиты».
И дело не только в том, что послепетровским деятелям были чужды идеи бюрократической дифференциации и контроля над работой государственного аппарата, которые Петр настойчиво проводил в ходе своей государственной реформы. Дело в другом: верховники испытывали ностальгию по прежним, старым добрым временам. Альтернативой петровской системе выступали такие удобные допетровские порядки. «А понеже, — читаем мы там же, — прежде сего бывали во всех городах одни воеводы и всякие дела, как государевы, так и челобитчиковы, також по присланным изо всех приказов указом отправляли одни и были без жалованья, и тогда
Еще бы: нынче всюду камериры, рентмейстеры да асессоры! То ли дело раньше — принесешь гуся да денег дьяку Ивану Петровичу, и он тебе — и камерир, и рентмейстер, и прокурор в одном лице, все сделает и без всяких хлопот, только подмазать надо.
Особенно теплые воспоминания (естественно, с укоризной современным порядкам) у послепетровских деятелей вызывал дореформенный суд. Обер-секретарь Сената И. Кирилов в записке 1730 года с ностальгическо-бюрократической тоской вспоминал те времена, когда была при Боярской думе Расправная палата, в которой сидели мудрые бояре и думные дьяки и быстро решали всякие спорные и запутанные дела. И не было никакой писанины, запросов, и «что приговорят, то думной дьяк вершение подпишет, и по-прежнему все дело отдадут в приказ, и ни пошлин, ни записки не было». А если челобитчик чем недоволен или появится «сумление», его дело может выслушать «сам государь с собранием всех полатных людей». И только в петровские времена весь этот порядок был разрушен и начались справки, выписки, журналы, реестры, секретари, камериры, нотариусы, архивариусы и т. д. В результате всех этих нововведений только и осталось о суде «единым словом сказать, что его нигде нет»24.
В решении Совета (март 1727 года) ностальгическая тоска претворяется уже в конкретное стремление восстановить далекое, но родное прошлое: «А понеже
К допетровским порядкам вернулись и в оплате канцелярского труда. Во «Мнении» Карла Фридриха, поданном 1 апреля 1726 года, была высказана такая, явно подсказанная голштинцу кем-то из русских советников, мысль: «Гражданский штат ни от чего так не отягощен, как от множества служителей, из которых, по разсуждению, великая часть отставлена быть может». И далее самое главное: «Есть много служителей, которые по прежнему здесь, в империи, бывшему обычаю с приказных доходов, не отягощая штат, довольно жить могли». Против обыкновения, герцога поддержал Меншиков, который также полагал, что от возвращения к прежнему порядку все только выиграют: расход денег будет меньшим, «а дела могут справнее и без продолжения решаться, понеже всякой за акцыденцию (акциденциями назывались «от дел приказных полученные доходы». —
Действительно, в допетровском государственном аппарате существовала практика, когда дьяк или подьячий получал с челобитчиков деньги. Если он при этом не нарушал законов, то передача денег не рассматривалась как взятка. И для огромного числа подьячих XVII века акциденции были основным источником «пропитания». Нередко приказным, не имевшим по роду работы контакта с челобитчиками, выплачивалось жалованье на том основании, что они «от челобитчиковых дел никакого поживления не имеют». Так, разрядный подьячий О. Гаврилов просил увеличения жалованья: «А человеченко я, холоп Ваш, скудной, тем Вашим, Великого государя, жалованьем в год прокормитца нечем, потому что в приказе, опроче Великаго государя дел, иных никаких челобитчиковых покормок нет»27.
Петр начал решительно перестраивать государственную систему, перенеся в Россию с Запада не только структуру учреждений и их штаты, но и систему оплаты канцелярского труда. Служащие были посажены на твердое жалованье и с акциденцией было покончено, но, как оказалось, ненадолго: верховники, забыв о заветах Отца отечества, смело вернулись к порядкам его отца и деда. 23 мая 1726 года Сенат постановил: «Приказным людям [денег] не давать, а довольствоватца им от дел по прежнему обыкновению с челобитчиков, кто что даст по своей воле»28.
Свидетельств реставрационных намерений верховников немало и кроме вышеприведенных. Требования выяснить, как было «в прежние годы», что можно взять «из прежних примеров», какие «прежде сего в которых городах бывали дьяки и в которых подьячие с прописью», чтобы «определить так, как прежде бывало», и подобные им постоянно встречаются в материалах Верховного тайного совета.
Не стоит думать, что верховники намеревались полностью отказаться от всего, что было достигнуто при Петре, посрывать парики, обрядиться в охабни и отпустить бороды. Нет, это никогда не задумывалось, да и вряд ли кто хотел повернуть время вспять. Многое из петровского наследия было отменено, приостановлено, многие идеи Петра были подвергнуты уничижительной критике, но очень многое — в том числе основное — осталось. Говоря о сокращении расходов на армию, никто не думал о восстановлении стрелецких полков или дворянской конницы. Не было намерений отказаться и от флота, и от новых начал культуры. И в области государственных преобразований, претерпевших серьезные изменения, петровская основа осталась. Да иначе и быть не могло: сурово критикуя недостатки выросшей на их глазах бюрократической системы и с теплотой вспоминая простоту прежних нравов, послепетровские дельцы оставались детьми не царя Алексея Михайловича, а Петра I. Они были частицей той системы, которую создал Петр, и мыслить они могли как бюрократы только в двух направлениях: либо вернуться к старому, отмененному как негодное при Петре, либо «поправить» то, что есть.
В итоге получалась государственная эклектика: смешение старого и нового, сокращение при одновременном увеличении. Типичным примером стала Доимочная канцелярия, при организации которой верховники искали в прошлом «примеров, каким образом доимочные приказы и канцелярии бывали». Когда же само ведомство было организовано, то стало ясно, что это не приказ, а типичная коллегия с президентом, советниками, секретарями, канцеляристами и копиистами, коллежским делопроизводством. Время приказов прошло безвозвратно, вернуть приказной строй управления, о котором стали уже забывать, было невозможно, как и разрядную систему управления территориями, — Россия уже жила при губернаторах, ландратах и комиссарах, и изменить это было трудно…
По мере того как правительство втягивалось в обсуждение внутренних проблем, решать их становилось все труднее и труднее — слишком остры были противоречия группировок у власти, слишком многим приходилось жертвовать для «поправления» положения. Протоколы Совета за 1726-й — начало 1727 года свидетельствуют, что в Совете шла явная борьба двух группировок: Меншикова и Карла Фридриха, которого активно поддерживал последовательно и настойчиво критиковавший светлейшего граф Толстой. Иногда к ним примыкали другие члены Совета. На стороне Меншикова нередко были Остерман и Д. М. Голицын. Часто удавалось светлейшему перетянуть на свою сторону «болото» — безынициативных Головкина и Апраксина. Тем не менее Толстой и герцог не давали покоя Меншикову, требуя на заседаниях Совета проведения, например, не ревизии недоимок, на чем настаивал Меншиков, а ревизии расходов Военной коллегии.
«Как же так? — вопрошал в Совете граф Петр Андреевич. — Войны давно нет, а армия никогда не имеет полного комплекта ни в людях, ни в лошадях, ни в амуниции. Немало офицеров находятся в отпусках, и денег им за это не платят. Непременно должны быть деньги в Военной коллегии!» Меншиков, думая о своих, далеко не благородных, личных интересах и о престиже военного ведомства, отклонил идею такой ревизии. Направляя коллег по Совету по ложному следу, он предложил собрать финансовые ведомости из центральных учреждений, чтобы их обсудить.
Ведомости составлялись весьма долго, и когда они в конце 1726 года пришли в Совет, то все увидели, что Толстой прав — обнаружилось, как деликатно отмечалось в протоколе Совета, «несходство»: «Камер-коллегия объявляет денег в сборе больше, а Военная — меньше». А в 1729 году, когда оба непримиримых спорщика — Меншиков и Толстой — заканчивали свои жизненные пути, один — в Березове, а другой — на Соловках, стало известно, что за 1724–1727 годы военные получили с крестьян 17 миллионов рублей, а на военные нужды израсходовали лишь 10 миллионов. Сведений о том, на что были истрачены остальные 7 миллионов плюс постоянно поступавшие недоимки по сборам прошлых лет, в материалах Военной коллегии мне найти не удалось29.
9 января был составлен развернутый проект указа императрицы, который после обсуждения был утвержден и реализован серией именных указов. Они предусматривали: прощение крестьянству 23 копеек майского 1727 года сбора подушной подати, отзыв из губерний всех военных, посланных для завершения переписи и взыскания недоимок. Армия выводилась из деревень и поселялась в городах, а функция сбора подати передавалась местной администрации и помещикам — владельцам «душ мужеска полу». Кроме того, начали сокращать штаты центральных и местных учреждений, закрывали коллегии и канцелярии, установили практику длительных отпусков офицеров-дворян30.
Но самым важным было решение образовать две комиссии: комиссию «об окладе» подушной подати, цель которой состояла в «основательном определении знатной убавки в платежах подати», и комиссию «об армии» (штаты, расходы). Это представлялось выходом из тупика, компромиссом между Сенатом и военным руководством.
Идея передать все проблемы в особую комиссию, составленную из чиновников, заинтересованных в решении проблем по-своему, исходя из своих интересов, как видим, не нова в России. Комиссии создавали иллюзию деятельности, за ними тянулся шлейф слухов, подчас весьма выгодных для тех, кто затевал комиссии совсем не для решения вопросов, а для затягивания радикальных решений.
Так было и в этот раз. Лишь к концу 1720-х годов, то есть к концу царствования Петра II, комиссии «об армии» и «об окладе» собрали материал и подготовили свои предложения, которые новое правительство уже не сочло нужным реализовывать — надвинулись другие, более актуальные проблемы, требовавшие срочного решения.
У истоков имперской дружбы, скрепленной пролитой кровью
Наследие, доставшееся преемникам Петра в международной сфере, было огромно. Могущественную империю, протянувшуюся от Колы на Кольском полуострове до Астрабада в Персии, от Киева до Охотска, представляла собой Россия 1725 года. Для всех было очевидно, что могущество даже не достигло своего пика — империя «прирастала», перед взором великого реформатора вставали картины новых завоеваний и походов. Одним из последних указов Петра был указ об отправке экспедиции Беринга для изучения северо-восточной оконечности Азиатского континента. Пройдет еще несколько лет — и 21 августа 1732 года русские мореплаватели Иван Федоров и Михаил Гвоздев высадятся на побережье Аляски, чтобы распространить владения империи на Новый Свет.
Имперская мечта об Индии после присоединения к России северных провинций Персии стала казаться как никогда близкой. Усилия Петра были направлены на освоение новых территорий, заселение их христианами. Астрабад, Решт и вновь основанный город Екатеринополь должны были стать опорными базами русского могущества в Азии, исходной точкой движения в Индию. Было положено начало активной политической и военной разведке в Закавказье. Заключенное в 1724 году соглашение с Турцией о разграничении влияния в Персии могло продержаться недолго, — «Прутская конфузия» 1711 года чрезвычайно болезненно воспринималась в Петербурге и ее не забывали, — война с Турцией казалась неизбежной.
Но все же по традиции главным объектом внимания первого императора России оставался Балтийский регион. Именно здесь делалась политика России с конца XVII века на протяжении трех десятилетий, и, «прорубив окно в Европу», Россия стремилась его максимально расширить. Целью империи было превратить Балтийское море в «Русское озеро». Достигалось это как расширением ее территории, так и усилением русского влияния в странах Балтийского моря.
Успехи Петра здесь были грандиозны. Он был одним из тех редких в России государственных деятелей, которые умеют извлекать максимальную пользу из последствий войны, побед русского оружия. Трудно переоценить эти способности, редкостное сочетание государственного, полководческого и дипломатического дарования в одном человеке. Ништадтский мир был подлинно триумфальным: за Россией навсегда были закреплены провинции Швеции на восточном берегу Балтики, причем Петром были не только возвращены территории, принадлежавшие России в начале XVII века, но и присоединены земли, ей не принадлежавшие (Эстляндия, Лифляндия, Выборг). Умело играя на противоречиях партнеров и противников, Петр сумел расширить и сферу влияния России в Северной Германии. Военные, дипломатические, династические шаги России привели к тому, что русское присутствие и влияние в Мекленбурге, Голштинии, Курляндии стало истинной проблемой для стран, традиционно доминировавших на Балтике и в Германии: Дании, Швеции, Англии, Голландии. Игра на внутренних противоречиях и борьбе партий и группировок в Польше и Швеции позволила Петру фактически оккупировать Курляндию, геополитически тесно связанную с Ригой и Лифляндией, где стояли русские гарнизоны. В Швеции после Ништадтского мира были сильны реваншистские устремления, но они (после ограничения власти короля, в обстановке упорной внутренней борьбы) были в значительной степени подавлены действиями прорусской партии, делавшей ставку на Голштинского герцога Карла Фридриха — претендента на шведский престол — и стоявшего за его спиной Петра. В 1724 году сложная дипломатическая игра завершилась победой России — русско-шведский союз был торжественно подписан, и Швеция была втянута в фарватер русской политики…
Смерть Петра стала важным политическим событием, ибо царь, как никто другой, играл ключевую роль в русской дипломатии, был подлинным руководителем внешней политики России в течение почти трех десятилетий.
Как всегда бывает в таких ситуациях, сразу же подняли головы противники России, всплыли на поверхность и стали для всех очевидны явные промахи Петра, недостатки его политики. Стало ясно, что прикаспийские провинции — это тот жернов на шее, который России тащить не по силам; дорого стоит содержание оккупационного корпуса, эфемерны «пользы» от новых территорий, опасны политические перспективы в раздираемой распрями Персии, ненадежны отношения с Турцией, которые были больше похожи на передышку в драке, чем на мирное соседство.
Сразу же после смерти Петра генерал-прокурор П. Ягужинский подал записку о состоянии России, в которой наряду с внутриполитическими проблемами коснулся и внешнеполитических, прежде всего персидской. Он высказал сомнение в правильности восточной политики Петра в Прикаспии. Ягужинский считал, что нужно раз и навсегда определить, что делать с новозавоеванными персидскими провинциями. Уже первые годы оккупации показали, что эти провинции (Гилян и Мазандаран) было легче завоевать, чем удержать. Оккупационный корпус требовал огромных средств и пополнения людьми, которые в тяжелом климате («злом воздухе») умирали от болезней и гибли в стычках с местным населением. Ягужинский писал, что «надлежит не токмо рану пластырем одним лечить, но и разсуждать, как бы рана еще и хуже, а наконец, и неисцеленною не показалась, и сему делу план положить настоит необходимая и время не терпящая нужда»1. И хотя генерал-прокурор выражался осторожно и весьма туманно, смысл его выступления был ясен: от персидских провинций нужно избавляться. Для преемников Петра задача прикаспийской политики в общем-то сводилась к следующему: поскорее уйти из Персии, но так, чтобы не дать благодаря этому усилиться Турции. Это было непросто — развал Персидского государства был фактом и передать новозавоеванные территории было некому.
Но все же положение на Востоке не было особенно драматичным, можно было ждать, терпеть и торговаться с позиции силы, которую никто за Россией в этом районе не отрицал.
Сложнее было положение на Балтике. Суть проблемы состояла в том, что «узкие места» русской политики времен Петра, а именно курляндский и голштинский вопросы, стали благодаря непродуманной политике Екатерины I и ее окружения еще «у́же».
Как известно, скандалом в Европе стала настойчивая попытка русского императора утвердиться в Мекленбурге. Петр выдал замуж за Мекленбургского герцога Карла Леопольда свою племянницу Екатерину Ивановну и, в сущности, взял герцога на свой кошт, поддержав его в борьбе с мекленбургским дворянством. В Мекленбурге на неопределенное время были размещены русские войска, и только сильнейшее давление на Россию со стороны Англии и других держав, боровшихся за влияние в Германии, вынудило Петра к началу 20-х годов ΧVIII века свернуть перспективное с имперской точки зрения «мекленбургское дело». Отчасти это компенсировалось другим — «голштинским делом», начало которому было положено в 1704 году, когда Дания, вступив в войну со Швецией, захватила Шлезвиг — провинцию Голштинского герцогства, чей молодой правитель Карл Фридрих был тесно связан со шведским королевским домом.
Вмешательство России в спор Дании с Голштинией на стороне последней казалось в Петербурге весьма перспективным. Не без оснований историк М. А. Полиевктов писал, что голштинская проблема понятна, если учитывать общее направление течения в русских дипломатических сферах, имевших «в своей основе своеобразное понимание русских государственных задач на Балтийском море», которые формировались как имперские, позволявшие России добиться господства на Балтике2. Голштинский кризис, активно раздуваемый Россией, был выгоден ей для решения этих задач. Особые ожидания в Петербурге связывали с возможным наследованием шведского престола Голштинским герцогом Карлом Фридрихом — внучатым племянником Карла XII и единственным мужчиной шведской династии. Объявленный осенью 1724 года женихом старшей дочери Петра, Анны, Карл Фридрих был вполне управляем, и в перспективе замаячила династическая уния Швеции и России, первую скрипку в которой играла, конечно бы, Россия.
Но Петр не обольщался достигнутыми успехами и открывшимися возможностями. Он видел немало сложностей на пути «укрощения» Дании, а также — антирусской партии в Швеции, понимал, что Англия и ее союзники сделают все возможное, чтобы не допустить русской гегемонии на Севере. И поэтому он не спешил, вел сложную многоходовую политическую игру, секрет которой умер вместе с ним в январе 1725 года.
Ситуация на Балтике резко изменилась весной 1725 года, когда новая императрица, оплакав своего супруга, занялась делами, в том числе и внешнеполитическими. Она выдала дочь Анну Петровну за Голштинского герцога и полностью подчинила политику своего правительства его интересам. Это тотчас обострило русско-датские отношения.
14 апреля 1725 года датский посланник в Петербурге Вестфален с тревогой писал в Копенгаген: «Царствование этой шведки всегда будет представлять собой величайшую опасность для Дании потому, что ее зять — завзятый противник нашего короля». С приходом к власти Екатерины изменил свои прогнозы на развитие голштинского кризиса и французский посланник Ж. Ж. Кампредон. Если до начала февраля 1725 года он (как и саксонский посланник Лефорт) сомневался, что Россия нарушит мир на Балтике ради интересов герцога, то после февраля он был почти уверен, что отправка русского флота против Дании — дело вполне реальное3.
Осведомленный Кампредон не ошибся — весной 1725 года в правительственных кругах действительно обсуждали вопрос о подготовке войны с датчанами. В архиве сохранилась записка: «Разсуждение и руководство к начатию войны походом галерами в датскую землю». Известно также, что герцог торопил Екатерину с началом вооруженного вторжения в Данию уже летом 1725 года. Одно за другим стали известны два события: первое — приезд в Петербург миссии И. Цедергейма, — одного из лидеров «голштинской партии» в Швеции, который начал интенсивные переговоры с русскими сановниками, а в июле в Петергофе и Кронштадте встретился с самой императрицей; и второе — выход 23 июля 1725 года русского корабельного флота из Кронштадта. Была готова к «полету» на Копенгаген и целая «стая» галер: «Ласточка», «Стриж», «Воробей», «Синица», «Снегирь», «Коноплянка», «Дрозд», «Дятел», «Соловей», «Щегол», «Кулик», «Жаворонок», «Грач», «Сова» и много других «пернатых» — всего не менее полусотни.
Паника охватила датский двор — Копенгаген стал готовиться к обороне. Датское правительство запросило помощи у Англии, которая вместе с Францией еще в 1720 году гарантировала датчанам присоединение Шлезвига. В мае 1725 года — задолго до того, как русский флот изготовился к походу, — англо-датская эскадра адмирала Уоджера блокировала Ревель — военно-морскую базу России. Английский король в своей грамоте предупредил Екатерину, что во избежание нарушения Россией «всеобщей тишины на Севере» он силой «воспрепятствует флоту Вашего Величества выходить из гаваней». Екатерина гордо отвечала, что «как мало желаем Мы сами себя возвышать и другим законы предписывать, так Мы мало же намерены принимать законы и от кого-нибудь другого, будучи самодержавною и абсолютною государынею, которая не зависит ни от кого, кроме единого Бога», и что, «если Мы захотим отправить флот свой в море, не допустим себя воздержаться от этого Вашего королевского величества запрещением»4.
Защитив свой суверенитет словами, повелительница могущественного государства тем не менее была не в состоянии подтвердить слова делами — воевать на море с англичанами не решался даже Петр Великий.
Демарш англичан был подкреплен решительной нотой датского короля, в которой он протестовал против интенсивных военных приготовлений. России в мирное время.
В июле — августе 1725 года Россия была на волосок от «войны мести». Но все-таки война не вспыхнула. Во-первых, двусмысленна была позиция Швеции, которая, полностью поддерживая Россию, тем не менее отказала русскому флоту в стоянках у шведских берегов. Во-вторых, в окружении Екатерины все же возобладали здравые суждения: вести военные действия вдали от России было весьма рискованно. Поэтому в самый последний момент выход эскадры был отменен. Войну было решено перенести на следующий сезон.
К осени 1725 года, когда о морском походе по штормовой Балтике к датским берегам не могло идти и речи, напряжение ослабло, но воинственность тещи Карла Фридриха не уменьшилась. В конце 1725 года она заявила канцлеру Головкину, что готова всем пожертвовать ради интересов семьи своей дочери. Сам герцог подавал все новые и новые меморандумы с целью побудить Россию к решительным действиям в «шлезвигском деле». В январе 1726 года он требовал, «чтоб всемерно ныне такия сильный вооружения здесь учинены были, дабы нынешняго году дело его подлинно окончано быть могло». «Герцог объявляет, — записал секретарь в журнал Совета, — что ежели нынешний год паки без плода в его делах пропущен будет… то б он герцог, наинесчастливейшим государем на свете был». И далее — фраза, предназначенная уже для любимой тещи: «Ежели б, паче чаяния, ему вспомогать в состоянии не были, то б прямо ему о том объявили, понеже в нынешнем своем сумнительном состоянии и страхе больше остаться не может»5.
Но Совет, готовый выполнить волю императрицы, колебался: сообщения с юга говорили, что военное столкновение с Турцией из-за раздела сфер влияния в Иране и на Кавказе становится неизбежным и, по мнению верховников, «с турками без войны обойтись нельзя». Турки продержали Россию в напряжении весь 1726 год. В этой ситуации приходилось жертвовать родственной любовью ради укрепления обороны на юге. Было решено активизировать переговоры со Швецией и одновременно пытаться убедить Данию вернуть Шлезвиг Голштинии, не доводя дело до войны. В 1727 году, особенно после смерти Екатерины, надежды голштинцев на русско-датскую войну стали более чем призрачны. В июне 1727 года Вестфален сообщал в Данию, что «теперь Россия не решится ни на один выстрел для поддержки интересов герцога». И это была святая правда. На голштинском деле, так обеспокоившем Европу, был поставлен крест. В июле герцог Карл Фридрих и его жена покинули Петербург и уплыли в Киль.
Следует заметить, что не только угроза турецкого нашествия отодвинула в 1726 году войну за шлезвигские владения Карла Фридриха. Летом 1726 года неожиданно для Петербурга разразился кризис уже у самых границ России. Это был так называемый «курляндский кризис».
Как известно, Курляндское герцогство, располагавшееся на территории современной Латвии, со столицей в Митаве (ныне Елгава), входило на вассальных правах в Речь Посполитую. Однако после Полтавы и особенно после присоединения в 1716 году Лифляндии к России преобладающим в пограничной с ней Курляндии стало русское влияние, закрепленное браком герцога Фридриха Вильгельма и племянницы Петра Анны Ивановны. Все это приводило к трениям России с Польшей: если первая хотела сохранить выгодное ей положение, то вторая стремилась ликвидировать герцогство и присоединить его территорию к Речи Посполитой на правах двух провинций — воеводств. У Августа II — польского короля и саксонского курфюрста — планы на Курляндию существенно расходились с планами Речи Посполитой. В 1726 году он выдвинул кандидатом в курляндские герцоги и — соответственно — в мужья вдовой Анне Ивановне своего побочного сына — графа Морица Саксонского. Этот план, который привел бы к усилению саксонского влияния в Курляндии, встретил дружное сопротивление России, Речи Посполитой и Пруссии, которая хотела посадить на курляндский престол бранденбургского принца Карла — сына прусского короля.
Но Мориц, по своему легкомыслию и отчаянной смелости, мало считался с насупленными бровями в Петербурге, Берлине и Варшаве. Он прискакал в Митаву, где сразу же обворожил и Анну, и все курляндское дворянство, которое 18 июня 1726 года выбрало его в герцоги, лишив тем самым престола старого герцога Фердинанда, управлявшего из-за границы герцогством со времен смерти мужа Анны, а своего племянника Фридриха Вильгельма. Русский двор крайне недоброжелательно отреагировал на митавскую любовь и уже 23 июня принял явно продиктованное А. Д. Меншиковым решение: предложить взамен Морица своего кандидата в герцоги, а именно самого светлейшего. На заседании Совета Александр Данилович уверил всех, что стоит ему только поехать в Митаву, как все утрясется, ибо курляндцы «не без склонности… на его избрание»6. Что это было — сознательная дезинформация или проявление самомнения честолюбивого светлейшего, — трудно сказать. Уже 27 июня новый кандидат в герцоги был в Риге и совещался с представителем России в Курляндии П. М. Бестужевым и прибывшим из Варшавы русским послом В. Л. Долгоруким — опытным и осторожным дипломатом. Русские послы сообщили патрону, что, увы, его кандидатура отвергнута курляндским дворянством. Меншиков, не встречавший последние полтора года ни единого серьезного возражения, был вне себя и 29 июня поехал в Митаву, чтобы лично «вправить мозги» строптивым курляндцам. При первой встрече с ними он пригрозил сослать недовольных его кандидатурой в Сибирь и ввести в герцогство на постой 20-тысячный корпус русской армии.
Вообще он вел себя бесцеремонно, грубо и самонадеянно. Мориц писал о Меншикове австрийскому дипломату Рабутину: «Князь явился здесь как бы авторитетом, от которого зависит судьба человечества. Он казался крайне удивленным тем, что жалкие смертные могли действовать столь необдуманно и столь мало понимали свои выгоды, что не желали чести быть подданными князя. Напрасно они с таким глубоким почтением объявляли, что не могут считать его вправе давать им приказания, он им ответил, что они говорят вздор и что он им это докажет ударами палки»7.
Вежливая встреча, оказанная верхушкой курляндского дворянства Меншикову, была понята им как признание его права быть герцогом. Александр Данилович всерьез воспринял и данные при личной встрече притворные обещания Морица уступить ему герцогский трон, и даже высказанную графом готовность хлопотать за Меншикова перед своим батюшкой — польским королем. Вернувшись в Ригу, совершенно довольный собой, наш претендент вдруг узнал, что его обманули и курляндцы, и Мориц, потешавшиеся над простодушием светлейшего. Разгневанный, он написал курляндскому канцлеру Кейзерлингу письмо, которое В. Л. Долгорукий во избежание международного скандала не решился вручить адресату, как «зело сильно написанное». Одновременно светлейший обратился к Екатерине с просьбой разрешить утихомирить вероломных курляндцев вооруженной рукой в надежде, что «все курлянчики иного мнения воспримут и будут то дело производить к лучшей пользе интересов В. в-ва», читай — его, Меншикова8.
Но непродуманные поступки Меншикова, который на территории чужого государства, по словам одного остроумца, охотился на птиц с дубиной, вызвали тревогу в Петербурге, ибо могли подорвать позиции России в этом районе.
Екатерина пошла на попятную — кандидатуру светлейшего сняли, его самого отозвали в Петербург. В Польшу же был срочно послан Ягужинский, который должен был смягчить ситуацию. Но было поздно: шум, поднятый светлейшим в Курляндии, привел к тому, что собравшийся в Гродно польский сейм принял решение объявить Курляндию «поместьем Республики».
А что же наш Мориц? Галантный граф не собирался уезжать из герцогства: он слишком любил опасность и всюду искал ее, как и доступных красоток, которых он много обнаружил именно здесь, в медвежьем углу Европы. «Война и любовь сделались на всю жизнь его лозунгом, — писал о Морице П. Щебальский, — но никогда над изучением первой не ломал он слишком головы, а вторая никогда не была для него источником мучений: то и другое делал он шутя, зато не было хорошенькой женщины, в которую он не влюбился бы мимоходом, как не раздалось в Европе выстрела, на который не счел бы он своею обязанностью прилететь»9.
Так было и в Курляндии. 17 июля Морицу стало известно, что по тайному приказу Меншикова русские солдаты предпримут штурм дома, где он остановился, с тем чтобы его арестовать. С шестьюдесятью слугами Мориц занял круговую оборону. И вот когда ночью первые русские разведчики просочились в сад возле дома Морица, они увидели, как из окна осторожно спускается закутанный в темный плащ человек. Полагая, что это и есть бегущий от своих недругов Мориц, они накинулись на него. Но, к немалому своему удивлению, они захватили не Морица, а хорошенькую девушку, которая вылезала из окна героя-любовника. Спустя минуту он уже принял бой с превосходящими силами противника, который, потеряв свыше 70 солдат, ретировался.
В 1727 году терпение Петербурга лопнуло — на охоту за ветреным графом был отправлен целый отряд войск во главе с боевым генералом Петром Петровичем Ласси. Генерал осадил нахала на одном из озерных островов в Южной Лифляндии и приготовился к штурму. Но Мориц, бросив все вещички, бежал ночью за границу. Позже его встретил ехавший в Россию испанским послом герцог де Лириа. Неунывающий Мориц просил посла выхлопотать у русских «множество записочек, кои получил он от разных дам и хранил в сундуке, который отняли у него русские». Более всего он расстраивался по поводу утраты лежавшего там же «журнала любовных шашней при дворе короля, отца его». Оглашение его содержания, горевал Мориц, принесет ему большие неприятности и подорвет его престиж (у дам или кавалеров — неизвестно).
Голштинский и курляндский кризисы были весьма болезненно восприняты в России. И дело было не только в том, что внешняя политика великой державы оказалась заложницей сиюминутных желаний правителей и их неудовлетворенных амбиций. Речь шла о более серьезном — утрате начал и принципов петровской внешней политики, которая строилась на учете многих обстоятельств, тонкой интриге, очень осторожном, но последовательном движении вперед. Не трусость, а предельная осторожность заставляла Петра Великого на протяжении многих лет уходить от твердых обещаний помочь голштинцам возвратить Шлезвиг, а герцогу — получить шведский престол.
Примечательно, что Кампредон, сообщая о голштинских делах России, писал в начале 1725 года: «Царь, хотя и сильно разгневанный на короля датского, тем не менее не пожелал тогда жертвовать ничем в пользу своей мести, ни в пользу интересов своего будущего зятя. Мне, сверх того, из достоверных источников известно, что, когда писался брачный договор с герцогом Голштинским, Остерман энергично восстал против помещения в нем выражения «восстановить его во владениях», а царь неохотно, почти со стоном сожаления, согласился пропустить эту статью в той редакции, как желал герцог»10.
С осторожностью и осмотрительностью после воцарения Екатерины было покончено, и результат не заставил себя долго ждать — Россия потерпела дипломатическое поражение и в Голштинии, и в Курляндии, а затем ослабли русские позиции и в Польше, и в Швеции. Единственный союзник (Швеция) в итоге отшатнулся от России и в 1727 году примкнул к враждебной Петербургу коалиции Англии, Голландии и Дании.
Но нет худа без добра. Обострение голштинского, а потом и курляндского кризисов в 1725–1726 годах резко обнажило то, что было при Петре в значительной мере скрыто. Петра не стало — и отчетливо выявились многие недостатки его внешней политики последних лет. Окончание Северной войны означало распад Северного союза России, Дании, Саксонии, Речи Посполитой и примкнувшей к ним в последний момент Пруссии. Слишком серьезны были противоречия между вчерашними победителями, слишком мощной стала Россия, уже не видевшая среди союзников равноценного партнера. В начале 20-х годов начались переговоры с Францией о заключении союза и брачной унии. Но весной 1725 года бесперспективность союзного договора с Францией, опасавшейся усиления России на Балтике, стала очевидной. И когда разразились голштинский и курляндский кризисы, в Петербурге почувствовали, что в обширном внешнеполитическом наследстве Петра нет главного — союзного договора с какой-нибудь ведущей европейской державой, что позволило бы действовать уверенно при развитии любого кризиса. Союз со Швецией, весьма высоко оцениваемый Петром — ее «победителем-учеником», не мог восполнить пробел. В итоге в руководстве России постепенно созрела идея смены акцентов политики, ревизии ее направлений, разработанных еще Петром.
Прочный политический союз был жизненно необходим Российской империи, вошедшей в европейскую систему. Как известно, эта система международных отношений Нового времени сложилась после Вестфальского мира 1648 года, которым завершилась Тридцатилетняя война, втянувшая в свою орбиту большинство крупнейших держав Европы. После Вестфальского мира, подведшего черту под длительным периодом средневековых войн, международные отношения поднялись на совершенно иной, новый уровень. И он был принят всеми европейскими странами.
Для государственных деятелей, правоведов большинства стран стало очевидным, что европейское сообщество может существовать только как единая, целостная система отношений государств, связанных договорами. После Вестфальского мира в дипломатии было развито и закреплено представление о международных отношениях как о хрупкой, неустойчивой пирамиде. Ее существование зависело от «баланса сил», изменений в системе союзов — «концертов» держав. Образование блоков скрепленных взаимными договорами стран было следствием политического развития национальных государств Европы. Время сверхдержав типа Римской империи прошло, и раздел мира решался теперь в борьбе «концертов» в общем-то равных по силам государств.
Вестфальская система была отчетливо европоцентристской и католическо-протестантской. Тогдашнее Русское государство не фигурировало в новом сообществе как партнер, а было отнесено скорее к зоне «варварского» мира, который должны были «освоить» европейские империи. Сохранился план Лейбница конца XVII века об «освоении» просторов России Швецией. Этот план, представленный Карлу XII великим философом, не был чем-то из ряда вон выходящим, какими-то особыми происками германцев против славян, это был один из многочисленных европоцентристских планов «освоения» цивилизованными странами варварского мира: Османской империи, Африки, Империи Моголов, Индии, Китая и т. д.
Впрочем, Россия, только что поднявшаяся со дна ада Смуты, разорения, и не могла разглядеть вестфальского Мюнстера и Оснабрюка, ибо ее горизонт был узок и из Москвы ясно видели лишь Варшаву, Стокгольм, Бахчисарай и как в далеком тумане — Стамбул. Копить силы, чтобы вернуть отобранные «отчины и дедины» (Смоленск, новгородские земли), защититься от опасностей, исходящих из Дикого поля на Юге, — вот в чем была суть ее политики. Но к середине XVII века России все же удалось вернуть часть своих земель, и на огромном пространстве государство вышло к границам расселения великорусской народности, что стало прологом к собственно имперской политике как захватнической, ведущейся за пределами национальной территории.
Первым шагом, с которого началось вхождение России в мир международных отношений вестфальского образца, стало участие России в первой Северной войне 1655–1660 годов, когда она пыталась как нанести поражение Польше, так и вернуть аннексированные шведами прибалтийские земли. Но принципы изоляционизма не позволили царю Алексею Михайловичу найти надежного союзника в Европе.
Следующий шаг был сделан в 1686 году: подписав «вечный мир» с Речью Посполитой, Россия была обязана участвовать в войне с Турцией «Священной лиги», образованной Австрией, Польшей и Венецией в 1684 году для борьбы с османами. Роль России была достаточно скромной — она «ассистировала» Австрии в Северном Причерноморье. Опыт совместных действий не был успешным: Карловицкий мир 1699 года интересы России на Черном море не учитывал, и ей пришлось довольствоваться присоединением Азова по Стамбульскому миру 1700 года.
Неудачное сотрудничество со «Священной лигой» не приостановило движения России в европейскую систему отношений. Вся петровская внешняя политика была направлена на активное участие России в европейских делах как равноправного члена «концертов», союзов. В течение почти всей Северной войны 1700–1721 годов Россия воевала со Швецией в так называемом «Северном союзе» с Саксонией, Данией, Польшей. Распад этого союза, неудачи переговоров с Францией сделали актуальным поиск надежного партнера уже после смерти Петра. Инициатором этого стал вице-канцлер А. И. Остерман, ближайший сподвижник покойного царя в области внешней политики. Следует сказать о нем несколько слов, ибо он был истинным руководителем русской дипломатии, да и внутренней политики, на протяжении семнадцати послепетровских лет, до вступления на русский престол Елизаветы Петровны в 1741 году. После этого карьера Остермана была резко перечеркнута, и он, переживший на своем веку пятерых властителей, при шестой отправился в Березов, где и умер в 1747 году.