Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сатиры в прозе - Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Понятно, что при такой самостоятельности действий, посреди общего, никогда не нарушаемого беспрекословня, поступок Феклушки должен был сильно взволновать Прасковью Павловну.

— Кто тебя волтерианству научил? — спросила она Феклушку, поставив ее пред лицо свое и предварительным телодвижением дав ей почувствовать разницу между действительностью и утопией, — отвечай, кто тебя волтерианству научил?

Феклушка сначала оробела, но потом пустилась в различные извороты и доложила барыне, что сам преподобный Григорий Декаполит являлся ей во сне и объявил безотменную свою волю, чтоб она на будущее время всякое кушанье серебряной ложечкой ела. Но Прасковья Павловна, хотя и была богомольна, не далась в обман.

— Врешь ты, паскуда! — сказала она, — станет преподобный к тебе, холопке, являться!.. Сослать ее, мерзавку, на скотный двор!

Сделавши это распоряжение, Прасковья Павловна, однако, не успокоилась.

Переходя от одного умозаключения к другому, она весьма основательно пришла к убеждению, что все эти штуки исходят не от кого другого, как от садовника Порфишки, которого уж не раз и не два заставали вдвоем с Феклушкой.

— Так вот они об чем шушукались! — сказала Прасковья Павловна, — позвать ко мне Порфишку!

Порфишку привели. Должно быть, ему уже было приблизительно известно, в чем должен заключаться предстоящий с барыней разговор, потому что он стал перед Прасковьей Павловной с решительным видом и, заложив руки за спину, отставил одну ногу вперед. Прасковью Павловну прежде всего поразило это последнее обстоятельство.

— Где у тебя ноги? — спросила она, подступая к Порфишке.

— При себе-с, — отвечал Порфишка, решившись, по-видимому, относиться к барыне иронически.

— Я тебя спрашиваю, где у тебя ноги? — повторила Прасковья Павловна, все решительнее и решительнее подступая к Порфишке.

— Не извольте, сударыня, драться! — отвечал Порфишка, не смущаясь и не переменяя позы.

Прасковья Павловна была женщина, и вследствие того имела душу деликатную. При виде столь дерзкой невозмутимости деликатность эта вдруг всплыла наверх и заставила ее не только опустить подъятые длани, но и сделать несколько шагов назад.

— Долой с моих глаз… грубиян! — сказала она, — не огорчай меня своим присутствием!

Порфишка взглянул на барыню с какой-то грустной иронией, разинул было рот, чтоб еще что-нибудь высказать, но только пожевал губами и, вероятно, отложив объяснение до более удобного случая, вышел. Таким образом предположенное дознание не удалось. После объяснения этого Прасковья Павловна осталась в неописанном волнении. Надо сказать правду, что происшествие с Феклушкой вовсе не составляло для нее столь неожиданного факта, как это можно было бы подумать с первого взгляда. Давно уже по селам и весям носились слухи, бог весть кем и откуда заносимые, что вот-вот все Феклушки, Маришки, Порфишки и Прошки вдруг отобьются от рук, откажутся подавать барыне умываться, перестанут чистить ножи, выносить из лоханей и проч. Сначала Прасковья Павловна подозревала, что слухи эти идут от разносчика Фоки, который по временам наезжал в Падейково с разным хламом и имел привычку засиживаться в девичьей. Вследствие этого Фоке запрещен был въезд в деревню и в то же время приняты были и другие действительные меры к охранению нравственности дворовых. Но слухи не унимались; напротив того, как волны, они росли и высились, принимая, по обычаю, самые прихотливые и фантастические формы.

То будто звезда на небе странная появилась: это значит — Маришка барыне хвост показывает; то будто середь поля мальчик в белой рубашечке невесть откуда взялся и орешки в руках держит и жалобненько так-то на всех глядит: это значит— Димитрий-царевич по душу Бориса царя приходил; то будто Авдей-кузнец, лежа на печи, похвалялся: «мне-ста, да мы-ста, да вы-ста» и все в том же тоне. Очевидно, что есть что-нибудь, а если что-нибудь есть, то еще очевиднее, что надо принять против этого «что-нибудь» неотложные и решительные меры, надо подумать о том, каким образом встретить невзгоду так, чтоб она не застала врасплох.

Но как ни усиливалась Прасковья Павловна, как ни изощряла свои умственные способности, однако ничего, кроме розги, выдумать не могла.

«Так бы, кажется, и перепорола всех», — думала она по временам, и думала совсем не потому, чтоб была зла, а единственно потому, что смысл всех завещанных ей преданий удостоверял ее в том, что в розге заключается глубокое нравственно-дидактическое таинство.

Поступок Феклушки и Порфишки окончательно расстроил ее.

«Как! — думала она, тревожно расхаживая по зале, — какой-нибудь скверный холопишка смеет говорить со мною, отставивши ногу вперед!»

В это время истопник Семка, полукалека, полуидиот, явился в комнату, неся на спине беремя дров, которые с грохотом рассыпались по полу.

«Вот и этот, чай, барином будет!» — полупрезрительно, полуиронически сказала про себя Прасковья Павловна, останавливаясь перед Семкой.

— Семка! скоро и ты, чу, в баря выдешь!

Семка бессмысленно засмеялся и замотал головой. Прасковье Павловне показалось, что он уже сочувствует Феклушке и Порфишке.

«Нет, видно, во всех этот яд уж действует!» — подумала она и вслух прибавила:

— Что ж, хочется, что ли, Семка?

Семка загоготал и утерся рукавом своей пестрядинной рубашки.

— Вон, подлец! — крикнула Прасковья Павловна и вне себя выбежала в девичью.

— Девки! сейчас все до одной молитесь богу, чтоб этого зла не было! — сказала она.

Но не успели еще девки исполнить приказание ее, как к крыльцу подъехала повозка, запряженная тройкой лошадей. Оказалось, что приезжий был некто Гаврило Семеныч Грузилов, сосед Падейковой, служивший вместе с тем заседателем от господ дворян в М. уездном суде.

Грузилов, хотя и находился в былые времена в военной службе, где, с божьею помощью, дослужился даже до прапорщичьего чина, но, за давно прошедшим временем, все, что было в наружности его напоминающего о поползновениях воинственности, улетучилось; и в нем, как он сам выражался, никаких военных аллюров не осталось, кроме некоторой слабости к старику-ерофеичу. Вообще, он принадлежал к числу тех благонравных мелкопоместных дворян, которые, в присутствии сильных и богатых помещиков, скромно жмутся в углу или около печки, заложив одну руку за спину, а другую приютивши где-то около пуговиц форменного и всегда застегнутого сюртука.

— А, Гаврило Семеныч! откуда, сударь, пожаловал! — сказала Прасковья Павловна, идя навстречу входящему Грузилову, — а у меня, батюшка, здесь между девками вольность проявилась… констинтунциев, видишь, хочется! Вот я вам задам ужо констинтунциев!

— Точно так-с, Прасковья Павловна, — осмелился заметить Грузилов, — точно так-с; нынче это промежду них модный дух… так точно, как бы сказать, между благородными людьми мода бывает!

— Вот я эту моду ужо повыбью! — отвечала Прасковья Павловна и повела гостя во внутренние покои.

— Я к вам, Прасковья Павловна, с дельцем-с, — таинственно проговорил Грузилов, едва держась на кончике стула и беспокойно поглядывая на полуотворенную дверь, мимо которой беспрестанно шмыгали дворовые девки.

Прасковья Павловна изменилась в лице.

— Что такое? — спросила она дрожащим голосом, уже предчувствуя беду.

— Гм… точно-с… известие-с… до всех касающе… — пробормотал Грузилов, сам инстинктивно робея.

— Да ты не гымкай, а говори, сударь, дело! — сказала с сердцем Прасковья Павловна.

Грузилов снова с беспокойством взглянул на дверь, где, как ему показалось, торчали две женские головы, очевидно желавшие подслушать барский разговор.

— Перметте… ле порт?[26] — сказал он решительно, хотя до настоящей минуты отроду не выговаривал ни одного французского слова.

— Ферме,[27] — отвечала Прасковья Павловна. Грузилов припер дверь поплотнее.

— Имею честь доложить, — сказал он вполголоса, — что на сих днях оно уж кончено, то есть решено и подписано-с!

— Как решено? кем подписано? да говори же, сударь, говори!

— Так точно-с; для них, можно сказать, все счастие соста-вили-с!

— Парле франсе,[28] — сказала Прасковья Павловна, поднимаясь с дивана и подступая к Грузилову, — де ки, де ки саве?[29]

— Семен Иванович вчерашнего числа достоверное известие получили-с.

Прасковья Павловна с глухим воплем опустилась на диван. Грузилов засуетился около нее.

— Матушка Прасковья Павловна! — говорил он несколько ослабнувшим от страха голосом, — матушка, не сер дитесь! бог даст, все по-прежнему будет!

Прасковья Павловна, упершись в спинку дивана и зажмурив глаза, безмолвствовала.

— Не прикажете ли из девок кого-нибудь позвать? — продолжал растерявшийся Грузилов.

Но Прасковья Павловна по-прежнему безмолвствовала, Грузилов бросился к двери.

— Ах нет! — вскрикнула Прасковья Павловна томным голосом.

— Успокойтесь, матушка! — утешал Грузилов. — Семен Иванович сказывали, что все это только так-с, предварительно-с… для того только, чтоб французу по губам помазать… Да прикажите же, сударыня, девку-то позвать!

— Ах нет, Гаврило Семеныч! — отвечала Прасковья Павловна, — зачем их беспокоить! бог знает, может быть, еще нам с тобой придется за ними ухаживать!

— Уж это не дай бог-с, — уныло молвил Грузилов.

— Нет уж, нет… нет, нет, нет! с нынешнего дня, с нынешнего дня!.. это! горько! — восклицала Падейкова, томно устремляя глаза к небу.

— Успокойтесь же, матушка! — увещевал между тем Грузилов, — все это слух один-с… И в древности Сим-Хам-Иафет были-с, и на будущее время нет им резона не быть-с!

— Нет, Гаврило Семеныч, — сентиментально продолжала Прасковья Павловна, — я вот как скажу: с нынешнего дня я всю мою надежду на бога возложила, — как он, царь небесный, положит, так пусть и будет… Только уж я в обиду себя не дам! — прибавила она совершенно неожиданно.

Грузилов молчал.

— Я еще давеча чувствовала, что готовится что-то ужасное! даже сон был какой-то странный… Всегда видишь во сне что-нибудь приятное: или по ковру ходишь, или по реке плывешь, или вообще что-нибудь на пользу делаешь, а нынче просто-напросто привиделось какое-то большущее черное пятно: так будто и колышется перед глазами! то налево повернет, то направо пошатнется, то будто под сердце подступить хочет…

— Это точно-с, что сон несообразный, — заметил Грузилов, — а впрочем, не всегда сны вероятия достойны, сударыня! Не далеко искать, жена-покойница видела, примерно хоть нонче, будто, с позволения сказать, в грязи погрузла, ну и думали мы тогда, что это значит — наследство получить; ан, заместо того, она назавтра преставилась-с!..

— Нет, Гаврило Семеныч, мой сон правду говорит… я это вижу! Ну что ж, и пускай все будут дворянками! Вот завтра позову всех, и Феклушку позову… ну, и скажу им: теперь, девки, уж не мне вами командовать, а вы командуйте мной! вы теперь барыни, а я ваша холопка! Только прелюбопытно это будет, Гаврило Семеныч, как это они за команду-то примутся? Ведь они это дело как понимают? По-ихнему, сидеть бы сложа руки, чтоб все это им даром да шаром… а того и не подумают, мерзавки, что даром-то и прыщ на носу не вскочит: все сначала почешется.

— Это точно-с.

— Поэтому-то я и говорю, что в этих случах всего вернее на бога упование возлагать. Вот и давеча: точно меня в грудь кольнуло; сижу я одна и все говорю: «Что батюшка царь небесный захочет, то и сделает! мы ему не то что тела, а и души, и платье, и дом… и все, словом сказать, в безотчетность препоручить должны!» Так вот и говорю, и сама не знаю, что со мной сделалось, а только все говорю, все говорю! а в груди-то у меня так и колет, словно вот кто меня сзади подталкивает: смотри, дескать, все это не даром! сокрушат твое счастие! Так оно и случилось. Нет, Гаврило Семеныч, меня предчувствия никогда не обманывают… никогда!

Очевидно, что Прасковья Павловна, незаметно для самой себя, понемногу вошла в тот фазис душевного состояния, когда постигшее человека несчастие мало-помалу отодвигается на задний план, а вперед выступает бесконечное самоуслаждение своими собственными соболезнованиями. Она, если можно так выразиться, смаковала свое горе, прислушиваясь к своим речам, и, внезапно вообразив себя чем-то вроде кроткой страдалицы, искренно начала чувствовать то приятное расслабление во всем организме, которое, как известно, предшествует всем подвигам самоотвержения.

— Нет, видно, уж нам на роду так написано! — продолжала она, улыбаясь довольно ласково и трепля Грузилова по плечу, — видно, уж мы неугодны стали, а угодны стали холопки. Вон у меня их с тридцать в девичьей напасено: хоть всех делай дворянками… с богом! Так-то, Гаврило Семеныч, так-то, почтенный мой! возьмемся-ка мы с тобой за соху и станем землю ковырять! Что ж, ведь коли по правде говорить — хуже-то нам от этого не будет, еще для души что-нибудь по лезное сделаем… А то это хозяйство да хлопоты — только грех с ними один!

Грузилов усмехнулся; он сам начинал мало-помалу расплываться и сочувствовать идиллическому настроению души Прасковьи Павловны.

— Это вы справедливо насчет греха изволили заметить, — сказал он, — грех точно есть-с, потому что в хозяйстве, дело известное, без того нельзя, чтоб без рук-с… Ну, и кровь от этого самого портится, а уж жизнь как сокращается, так это именно, можно сказать, как только бог по грехам нас поддерживает!

— Ну, вот видишь ли! стало быть, и правда моя, что все это к нашему же добру ведет!.. Наймем вот у своих же крестьян землицы, да и станем жить да поживать… Конечно, тогда уж сладкого куска не требуй, а будь сыт, чем бог послал, — зато греха меньше будет! Вот мы служили-служили мамону, а что выслужили? Может, за мамон-то нас бог и наказывает!

При слове «мамон» Грузилов вспомнил, что он еще не завтракал, но сказать об этом Прасковье Павловне не осмелился. С своей стороны, хозяйка умолкла и несколько минут сидела, потупивши голову и перебирая пальцами.

— А мудреное будет дело-с! — сказал наконец Грузилов. Прасковья Павловна ожила.

— Да уж так-то, сударь, мудрено, — сказала она, снова приходя в волнение, — что я вот думаю-думаю и никак-таки придумать не могу! И так прикинешь, и так повернешь — и все как-то ничего не выходит! Ну, ты возьми, сударь, подумай! Все, что ли, барями будут? Все, что ли, хорошие кушанья есть будут? Так ведь про них хорошего-то не напасешься — пойми ты это! Да опять и то: если бы и можно было доподлинно напастись, так ведь они, можно сказать, озорством все разбросают! Не то чтоб кротким манером сесть за стол да поесть чем бог послал — он, сударь, будет только глотку свою драть: подавай ему и того и сего, и индюшечку-то подай, и теленочка- то зарежь, и капустки-то наруби… да божье-то добро, вместо того чтоб в рот брать, он под стол да под лавку!..

— Это истинно-с! Вот у меня кучер Прохор — изволите, чай, знать? — так он, коли хмелинка у него в голову попадет, так-таки никак в рот куском попасть не может, а все, знаете, мимо сует… презабавно на него в ту пору смотреть бывает!

— Ну, вот видишь ли! а он теперь еще в страхе находится: что ж это будет, коли на него и страху-то уж не станет! У меня вот Семка-дурачок есть, так ои даже и есть-то путем не попросит, коли посторонние не накормят… ну, и он, стало быть, барином сделается?

— Да-с, это будет любопытно-с, — отвечал Грузилов, хихикнув от удовольствия.

— Нет, ты не смейся! — сказала Прасковья Павловна строго, — это дело слез, а не смеха стоюще! Мое теперь дело сторона, а я больше об них жалеючи говорю. Ты возьми, сударь, то в расчет, что у них и натура так создана, что они больше, как бы сказать, к тяжелым трудам приспособлены, а не то чтоб к нежностям да к музыкам или там об душе что-нибудь побеседовать… Ведь это, значит, в них уж не человеческое, а релегеозное! Стало быть, если у них эти телесные упражнения отнять, что же из этого будет? одно забвение, и больше ничего!.. Ну, опять и то подумай: что ж, значит, мы, дворяне, после этого будем? Теперь, как у меня что есть, так всякий это видит, всякий, значит, и уважает меня как дворянку! А как ничего-то у меня не будет, кто же мне, как дворянке, уважение сделает? Ведь на лбу-то у меня не написано, что я дворянка! Что одета-то я почище — так нынче мещанки-то лучше дворянок еще одеваются! Всякий, значит, и скажет: какая ты дворянка! пошла, скажет, голубушка, прочь!

Прасковья Павловна проницательно посмотрела в глаза Грузилову.

— Вот и служили мамону, — сказала она, — вот и дослужились!

При вторичном напоминании слова «мамон» Грузилову сделалось нестерпимо тоскливо. На этот раз он даже решился преодолеть природную свою робость и напомнить хозяйке об обязанностях гостеприимства.

— Матушка Прасковья Павловна, — сказал он, заикаясь, — не соблаговолите ли… закусить что-нибудь?

— Не знаю, сударь, не знаю, как теперь и приказывать! Попроси разве сам дворянок-то: может, и дадут что-нибудь из милости! Я теперь и насчет себя ничего не знаю! будут они мою ласку помнить — ну, дадут что-нибудь: рыбки, что ли, солененькой, огурчиков, что ли! а не будут — и не евши день просижу… А уж перед холопками своими унижаться не стану!

Однако ж ожидания Прасковьи Павловны не сбылись. И закуска, и вслед за тем обед были поданы, как обыкновенно, без всякого замешательства. Грузилов ел с величайшим аппетитом, хрустел зубами, щелкал языком и причмокивал губами. Нельзя сказать того же о Прасковье Павловне: она почти все время исподлобья следила за движениями лакея Федьки и вслед за каждым проглатываемым куском приговаривала: «Ну вот, может быть, и в последний раз так едим!» Иногда аппетит ее даже совсем пропадал, и она с досадой бросала на стол вилку и ножик и отодвигала от себя тарелку с непочатым еще кушаньем.

— Прах побери, да и совсем! — восклицала она восторженно, — пусть все пойдет прахом; пусть все пойдет прахом!

В этот же день, вечером, по отъезде Грузилова, когда девка Маришка доложила барыне, что постелька их уж готова, Прасковья Павловна взглянула на нее как-то особенно кротко и сказала:

— Нет уж, Мариша, я разденусь сама! где мне тебя беспокоить… поди почивать! — Маришка остановилась в недоумении. — Или тебе меня жалко? — продолжала Прасковья Павловна, — ну, что ж, если у тебя такое доброе сердце, что ты хочешь раздеть свою барыню — раздень, я препятствовать не стану!

Ночью привиделся Прасковье Павловне сон.

Снилось ей, будто она пожалована в скотницы и доит преогромную корову. Только доит она и никак не может ее выдоить, а между тем сзади стоит Порфишка и приговаривает: «Доить тебе всю жизнь и не отдоиться, доить и не отдоиться!» Она будто бы хочет вскочить и замахнуться на Порфишку — не тут-то было: ноги словно приросли к земле, хотя самое ее так и подмывает, так и подмывает.

— Это, матушка, значит, деньгам переводу не будет, — объяснила ей ключница Акулнна, которой она имела привычку сообщать свои сны.

— Ах, уж какие теперь, Акулинушка, деньги! — сказала Прасковья Павловна и потихоньку при этом вздохнула.

Надо, однако ж, сознаться, что в девичьей не преминули воспользоваться нравственной переменой, происшедшей в Прасковье Павловне. По уверению Акулины, девки совсем от рук отбились, а Порфишка безвыходно поселился в девичьей и с утра до вечера тем только и занимался, что играл в гармонию и нашептывал девкам любезности, от которых они мгновенно шалели. Однако Прасковья Павловна только покачивала головой, когда ей докладывали обо всех этих беспорядках, и, не делая никаких распоряжений, уныло говорила: «Это еще что! дай сроку, и не то еще будет!» Одним словом, из прежней деятельной и бойкой барыни Прасковья Павловна превратилась в какую-то институтку-мечтательницу: по целым дням просиживала у окна, взглядывая в безграничную даль, и томно при этом вздыхала…

Однажды ей доложили, что пришел староста.

— Ну, что, Авенирушка, скажешь? — обратилась она к нему, — барыню, что ли, свою старую вспомнил?

— Хлеб, сударыня, весь измолотили.

— Ну, спасибо тебе, Авенирушка! спасибо вам, мои голубчики, что старую барыню не оставляете!

— Куда завтра народ гнать прикажете?

— А куда гнать? известно, куда нонче всех гнать велят!.. Нет, Авенирушка, я нонче приказывать не могу… приказывайте лучше вы мне!

Авенирушка неосторожно осклабился; Прасковья Павловна, которая зорко за ним следила, заметила это.

— Ты, кажется, смеяться вздумал? — спросила она его строго, — так я тебе еще докажу, подлец ты этакой, что значит барыню на смех подымать… вон с глаз моих, грубиян!

— Я, сударыня, помилуйте… я ничего… как можно этакому делу смеяться! Этакому делу плакать должно!



Поделиться книгой:

На главную
Назад