— Первый взвод, слушай! Один копай, другой стреляй! 1200 — беглый огонь!
Солдаты, видно, ждали этого приказа, трескотня поднялась частая и дружная. Сразу стало легче: и пуль меньше жужжало, и стоны заглушала стрельба. Хорош доброволец славянской армии…
Вечером полку приказали продвинуться на линию моего взвода. Оказывается, одни мы заняли нужную позицию. В темноте зашуршала трава под тысячами ног, загремели лопаты — наше одиночество было нарушено. Санитары уносили раненых и убитых. М. сказал, что меня представят к отличию. Даже С. со мною приветливей. Знал бы он, почему я гнал свой взвод поближе к русским!
Откуда ни возьмись — саперы с мотками колючей проволоки. Разве тут перейдешь? С. разработал целый план фортификации, и солдатам уже не было отдыха. Так прошла первая ночь. Во вторую ночь перед окопами тянули проволочные заграждения, по всей австрийской линии вспыхивали осветительные ракеты. Тоже не уйдешь.
Русские молчали. Не тревожили ни себя, ни других. Левее от нас на горке деревня Дымки. Оттуда доносится шум подъезжающих полевых кухонь, лай собак. Там ходят люди, едят, пьют чай, смотрят на вспыхивающие ракеты вдоль наших окопов. Там — самые близкие мне люди, русские. И солдаты прислушивались к этим звукам, и в их словах было какое-то умиление: “Слышь, москаль кухню подвез. Что они там варят? Курева у них, наверное, много”. А австрийские солдаты почти голодали. По вечерам подъезжали кухни и подвозили черный плесневелый хлеб, суп (почти всегда без мяса) и черный кофе-эрзац. Мы же, три-четыре офицера, получали калорий (вплоть до вина и торта) едва ли не больше, чем вся рота. Кроме того, папиросы и сигары, которые я отдавал солдатам. Такое неравенство в окопах, где столь очевидно равенство перед смертью, было омерзительно. И когда вдоль наших окопов разносился запах жаркого, которое несли к штабу полка, я говорил себе, что это вопиющее неравенство разлагает австрийскую армию, и немного спокойнее жевал свои котлеты.
Мой товарищ Игнатий Гр. перевелся в нашу роту. Теперь у меня верный союзник. Но вместе уходить трудно. Позицию укрепляли все сильнее и вдобавок заминировали лощинку на стыке нашей и соседней роты.
Денщики говорили, что в тылу происходит большое передвижение войск и скоро правее от нас начнется серьезное наступление. Мы с Игнатием решили подробнее узнать о готовящейся операции и сообщить об этом русским. Врачам-чехам мы все объяснили, и они помогли нам “заболеть”. Пять дней мы провели в местечке, через которое непрерывно шли австрийские и немецкие части. При штабе одной из проходивших дивизий оказался знакомый итальянец, который относился к Австрии так же, как и мы. Он охотно сообщил мне день, место и цель наступления. Мы узнали, что в конце июля у Залещиков готовится большое дело и какие части, в каком количестве в нем участвуют. Поспешили вернуться в роту. Мы уже чувствовали себя связанными с русской армией. У перекрестка дорог, вблизи батареи, мы сели на камень у разбитого снарядами домика. Одна из дорог шла прямо к русским. В свете полуденного солнца нам мерещилась огромная страна, степи, поля, люди, говорящие на языке, изучать который нам запрещала Австрия. Еще день-два, и мы будем разделять с ней ее радости и горе.
Но Игнатия на другой день вдруг перевели в резерв соседней роты. Очевидно, наша дружба вызывала подозрения. Надо было спешить, пока не перевели куда-нибудь в тыл и меня. Я добровольно вызвался идти в разведку, взяв с собой двух своих чехов и четырех немцев. Немцев с унтер-офицером отправил в другую сторону, а сам с чехами направился к русским. Мы доползли по высокой траве до открытого поля. Видим: русская застава, человек шесть-семь окапывается. Окликнуть? Могут услышать немцы. Направиться прямо к ним? Могут начать стрелять. Решили: подползем еще ближе и подадим знаки. Поползли, а тут над нами ракета. Осветило, как в фотографическом ателье. Русские нас заметили и схватились за винтовки. Мы ретировались. Получили благодарность от начальства. На следующую ночь решил переходить один. Обстановка не позволила. На вторую и третью ночь тоже. На четвертый день меня навестил Игнатий. Еще раз попрощались, передал ему письмо для своих. По телефону сообщили, что ночью можно ожидать нападения. Вечер начался тревожно. В нашей роте каждые четыре-пять минут взлетала ракета, на миг освещая красивым зеленым светом ночной мрак, проволочные заграждения, одинокого часового возле них, поле, заминированную лощину. Потом все исчезало и ночь казалась еще темнее.
По минному полю
Пароль был мне известен, ротный был занят телефонным разговором. Я зашел в землянку. Итальянец-денщик очень не хотел, чтобы я уходил.
— Сегодня опять, signer cadett?
— Si, amico. Сегодня во что бы то ни стало. Дай мне плащ, палку и несколько плиток шоколада.
Я еще раз проверил свой “штайер” и пожал ему руку.
— Адрес моих знаешь, не забудь сообщить, если что… Addio!
Зашел к унтер-офицеру.
— Пойду проверить посты, русские могут напасть ночью. Смотрите, не начните еще стрелять!
До проволоки было шагов двадцать. У прохода сквозь заграждение я залег и ждал, пока взлетит ракета. Наконец она завизжала, вспыхнула и осветила. У этого прохода часового нет. Сердце забилось сильнее, что-то подкатило к горлу. Но только на миг. Я перешагнул через проволоку, и всякое колебание исчезло. Прохода, собственно говоря, не было, проволока только прижата к земле. Зацепился плащом. Палкой ощупываю последнюю проволоку. Еще шаг… Но тут плащ опять зацепился. Лихорадочно его освобождаю: сейчас взлетит и осветит! Кровь ударила в лицо. Слава Богу, отцепился. Лежу. Соседи пустили осветительную. Встаю и медленно удаляюсь от проволоки.
— Хальт! Кто идет?
Иду к часовому.
— Проверяю посты. Смотри в оба, сегодня ждем нападения. Отхожу и снова удаляюсь от проволоки. Ракета. Бросаюсь на землю. Погасла. Кругом тишина. Встаю и иду прямо к русским. Ускоряю шаг. Ракеты… сразу три. Теперь страшны и соседние роты. Жду, слушаю. Пока не заметили. Но соседние роты могли выслать патруль. Тогда одно спасение — крупнокалиберный “штайер”, он осечки не даст. Иду все быстрее, через каждые десять-пятнадцать шагов останавливаюсь и прислушиваюсь. При свисте взлетающих ракет бросаюсь на землю. Иду и чувствую, что куда-то спускаюсь, трава уже до плеч. И вдруг при свете ракет соображаю, что я в лощинке, на минном поле. Сердце бьется так, что его стук слышен в ночной тишине, оно теперь единственное живое, а кругом — смерть.
Стою, как журавль, на одной ноге, опершись на палку, и боюсь опустить другую. Сейчас взорвется! Назад? Могли уже заметить. Вспоминаю, что целых три месяца мне не удавалось перейти, что послезавтра начнется наступление у Залещиков, о котором я обязан сообщить русским. Будь что будет! Жду ракеты. Здесь она уже плохо освещает, но вижу, что слева, шагах в пятидесяти, начинается подъем. Пробегаю, раздвигая траву, шагов десять. Рассуждаю: если коснусь проволоки, то взорвется, когда я уже проскочу. Стучит в висках, лицо горит. Нет, большой шум подниму. Стою, отдыхаю. Двадцать шагов, как двадцать верст. Но не ночевать же тут! Промелькнул вокзал в Мариборе и большие заплаканные глаза младшей сестры, а затем у меня в глазах замелькало, как от искр падающих ракет. Но это продолжалось недолго. Я встряхнулся, выбросил левую ногу и пошел, чуть ли не приговаривая “ать-два!” Появилось новое: начали стучать зубы. Но вдруг от подошв по всему телу побежала горячая струя: ноги почувствовали подъем! Я пошел быстрее. Вышел из высокой травы, лег и стал прислушиваться. Тишина. Смотрю на небо: звезды погасли. Вижу темную полосу возвышенности. Чуть ниже — другая полоса, русские окопы. Радостно на душе, минного поля как не бывало, на каждом шагу могу встретить русских. До этого я уже решил: буду петь славянский гимн, он каждому русскому, конечно, знаком. Иду, пою вполголоса: “Гей, славяне, еще наша речь свободно льется, пока наше верное сердце за народ свой бьется!”
Трава опять выше, но вот подъем — это уже русская сторона. Трава в рост человека, откуда она взялась? Из наших окопов ее не было видно. Холодно, по телу дрожь. Трава становится ниже, склон круче. Ракеты уже где-то далеко. Пою, потом прислушиваюсь. С пением что-то не получается, все приходится начинать снова. Буду насвистывать “Гей, славяне”. Уже широкой лентой проступает черная полоса окопов. Они уже совсем близко, свисти, чтобы услыхали. Свищу и улыбаюсь. Еще несколько шагов и…вдруг засверкали выстрелы, и мимо ушей просвистели пули. Стреляли почти в упор, шагов с пятнадцати. Бросаюсь на землю, кричу: “Я славянин, я один!” Слышу голоса. Приближаются темные фигуры. Двое подходят, берут под руки и ведут к окопам. Всего их пятеро, и все бородатые. Проволочные заграждения у них совсем низкие, замаскированы травой. Солдаты осторожно меня через них проводят.
От счастья не могу выговорить ни слова. Все мне кажется родным: и колючая проволока, потому что она русская, и прикосновение солдат-сибиряков, потому что они русские, и винтовки, которые они уже забросили за плечи, тоже русские, и ими, конечно, вооружена армия славянских добровольцев, в которую я скоро поступлю. Теплота разливается по всему телу. Трудности сегодняшней ночи забыты, я чувствую только счастье и гордость, что перешагнул мертвую полосу, минным полем разделившую миры германский и славянский, и стою теперь уже на стороне славянского.
Спускаемся в окоп. Увидел бойницы — промелькнуло: “1200, беглый огонь!” — и тут же исчезло. Идем по узкому окопу. Передний останавливается, открывает дверь, и свет из землянки освещает его лицо. Он, по-видимому, старший, лицо молодое, улыбающееся. Жестом приглашает входить. Землянка просторная, накат из толстых бревен. Солдаты, уже узнавшие, что ведут австрийца, собрались у ротного командира. Протискиваюсь между ними. А вот и русский офицер, снимает телефонную трубку. Такой же молодой, как и я. Рубаха защитного цвета, новенькая портупея, совсем не так, как у австрийцев. Встает, подает руку, усаживает меня на свое место. Солдаты кругом на корточках.
— По-русски понимаете? — спрашивает офицер и улыбается.
— Мало, но я славянин, сам пришел, — отвечаю по-словенски словами, почти такими же, как русские.
— Ага, — говорит он и что-то объясняет солдатам.
Солдаты переговариваются между собой и улыбаются.
— Молодой какой! — говорит один и показывает на мое лицо, а затем на свои усы и бороду. Солдаты смеются добрым смехом.
Спешу, как умею, объяснить офицеру, что у меня важные сведения для русских. Офицер понял и снова поднял телефонную трубку. А солдаты меня разглядывают, и все что-то говорят. Движения спокойные, никакой злобы на лице. Бородатый опять спрашивает:
— Родные есть? Отец, мать?
Обрадовался, что понял.
— Да, да, отче есть, мати есть.
И они довольны, что поняли. Спешу добавить, зная, что поймут:
— И две сэстре имам.
— Сестры, сестры! — Еще больше обрадовались, что поняли. Один повторяет “сэстре” и объясняет, что “сестры”.
Бородатый снова спрашивает:
— Сколько лет?
Отвечаю по-сербски, зная, что по-словенски им будет менее понятно.
— Двадесет йедан.
— Двадцать один?
— Да, да.
— Тише! — говорит ротный и поворачивается ко мне.
— Сейчас пойдете в штаб полка.
Добро, — говорю, отстегиваю “штайер” и передаю ему. Он явно рад: я освободил его от неприятной обязанности. Достаю из-за обмотки итальянский стилет с малахитовой рукояткой, тоже хочу отдать. Он машет рукой: “Не надо!” Спрашиваю, почему стреляли?
— Думали, что вас много и вы свистом подаете сигналы.
Вот тебе и “Гей, славяне”…
Прощаемся тепло и сердечно. Один солдатик говорит:
— Кончили воевать, к нашим бабам поедете… — И все смеются.
Вспоминали они еще, наверное, австрийского офицера, который их понимал и в которого стреляли в упор, но не попали. Остался ли потом в живых кто-нибудь из тех солдат Российской империи, защищавших свою родину на возвышенностях у Днестра, южнее Чернелиц?
Со мною шел ротный фельдфебель. Шли мы молча вдоль русских окопов. В них никого не было, и мне стало не по себе. Говорю ему: “А вдруг австрийцы?” Смеется:
— Ничего!
Ну, думаю, раз ничего, значит, ничего.
А там, на расстоянии 1200 вспыхивали ракеты. Нервничаешь, Австрия? Чуешь свою близкую кончину? Всех ты обманывала, совесть у тебя нечиста. Если она есть. Вон там, над нашей ротой, вспыхнули две ракеты. Отсюда они уже не страшны. Что там наши делают? Знают уже? Вот С. рассвирепеет! Ничего, может, еще встретимся при расчете, напомню ему, как он запрещал мне говорить на моем родном языке!
Смотрю еще раз с возвышенности и посылаю прощальный привет далеко за австрийские позиции, туда, где среди зеленых садов течет Соча-река и омывает прибрежные камни синяя Адрия. Я у цели. Многие до меня мечтали об этом счастье, мне оно выпало.
Дорога свернула к Днестру. Мы обратились лицом к России. Ночью, сопровождаемый рассыпающимися звездами ракет и вечными звездами там, наверху, куда во время молитвы устремляется взгляд, молодой, безусый, с палочкой в руке, в австрийской форме, в обмотках, я пришел к России. Глаза блестели, я был счастливей счастливых, богаче богатых, во мне было то сильное и святое, что пронесло меня и через минные заграждения — вера в Россию и любовь к ней.
В штабе полка меня встретил дежурный унтер-офицер. Кровать была уже постелена. В комнате стоял часовой. Спал я крепко. Это было 27 июня 1915 года по старому стилю, — моя первая ночь в России.
Утром в саду, в беседке, меня выслушали командир полка и его адъютант. Полковник был с большой седой бородой, благородный, исполненный достоинства. Лет ему было за шестьдесят. Он сердечно на русском языке благодарил меня за помощь славянскому делу. Адъютант говорил на нескольких языках и производил впечатление культурного человека. Мы сидели долго за картой, и данные о предстоящем наступлении у Залещиков были спешно переданы в штаб дивизии. Долго еще я отвечал на вопросы о состоянии австрийской армии и на другие, их интересовавшие. На вопросы относительно славянской армии и моего желания в нее вступить ответа я не получил. Расстались мы друзьями.
Артиллерийский полковник взял меня с собой в штаб дивизии. Впервые я увидел Днестр, через который мы переправились по понтонному мосту. Над его зеленой водой возвышались крутые берега.
— Высоко пришлось прыгать казакам Тараса Бульбы, — говорю.
— Ах, вы знаете “Тараса Бульбу”?
— А как же! Русская литература, она и наша.
— Это хорошо. А насчет того, что высоко, — это ничего, если надо, и с более высокого берега прыгнем.
Опять это “ничего”. Очевидно, важное слово.
Вечером меня с довольным лицом принял генерал, начальник штаба корпуса. Он сказал, что австрийцы действительно перешли у Залещиков в наступление. Русские их ждали, дали двум дивизиям переправиться через Днестр, а затем артиллерийским огнем разрушили понтонные мосты. Большая часть этих дивизий уже движется в Бучач в лагеря военнопленных. Вошел высокий генерал, перед которым начальник штаба корпуса встал. Генерал благодарил меня за службу, оказанную Русской армии.
Кто мог тогда подумать, что мы еще встретимся в другой обстановке? Это был генерал Зайончковский, будущий командующий корпуса, в состав которого вошла Сербская добровольческая дивизия.
Когда генерал ушел, я попросил начальника штаба помочь мне как можно скорее попасть в славянскую армию. Он немного смущенно объяснил, что вопрос о славянской армии еще не решен, что ее пока не существует. Видя мою печаль, он поспешил сказать, что есть возможность попасть в Сербскую армию. Я тут же согласился. Начальник штаба сам написал от моего имени заявление, присоединив к нему рекомендацию от командования, но предупредил, что придется довольно долго ждать: две-три недели.
Утром на меня надели чиновничью шинель и фуражку, чтобы не привлекать внимания, и на легковом автомобиле в сопровождении офицера повезли в штаб армии. Дорога поднималась на холм, на котором колыхались волны пшеницы. С холма было видно, как эти волны растекаются все дальше и дальше. Близко настоящая Россия.
Офицер молчал, и я был этому рад. Мысли мои были на Дрине и на Дунае, где сербский народе королем Петром и престолонаследником Александром своим мужеством и любовью к родине вписывал одну из блестящих страниц в историю Сербии. Но несчастная наша славянская история и здесь наложила свою пагубную печать. Между сербами и болгарами была непримиримая вражда из-за лежавшей между ними Македонии, тоже славянской, но не считавшей себя ни болгарской, ни сербской.
Гусятин. Замок. Штаб армии. Днем я написал прокламацию на словенском языке. Говорили, что потом ее разбросали русские самолеты.
Под вечер мимо окон проходила с песнями русская пехота. Солдаты были просто, но хорошо одеты, над ними лес штыков. Песни, еще мне незнакомые, произвели сильное впечатление. Ни у одной армии в мире нет таких песен. В них и красота, и славянское благозвучие, и вековая традиция Русской армии, и ритм мужественных воинов великого народа.
Я любовался обмундированием. Простая, защитного цвета рубаха без многочисленных пуговиц, карманов и всяческих знаков, сапоги, а не обмотки. Не сгибаясь, как вьючные животные, под тяжестью ранцев, шли русские солдаты. И еще тверже стала вера в Россию, в ее могущество. Даст она армии снаряды, справится с немцами, станет несокрушимой.
В плену
Киев. Мать городов русских. Колыбель русских былин, русской государственности. Красавец, покоящийся на зеленых холмах. Сегодня ты встречаешь близких тебе по крови и речи, любящих тебя людей как врагов и без разбора направляешь всех в крепость. Меня обыскали. Удивились, что ничего вообще нет, на мои слова о поданном заявлении в Сербскую армию какой-то прапорщик грубо ответил: “Ничего не знаю!”
В офицерском бараке мне отвели кровать. До этого я выбросил австрийское завшивевшее белье, надеясь получить здесь новое. В одной восточной сказке нужно было добыть рубаху самого счастливого в мире человека. Но у самого счастливого в мире человека рубахи не было. В России я оказался на него похожим.
Пленных было много, несколько тысяч. Часами я говорил с солдатами-славянами и уговаривал их при первой возможности идти добровольцами в Русскую или Сербскую армию. Я нашел много земляков, все были рады, что попали в плен. Большинство желало русским победы, но снова брать в руки оружие хотели немногие. Не все были уверены, что русские победят. Русские же не позаботились о создании организации, которая могла бы сплотить попавших в плен славян, а в случае неудачного исхода войны гарантировать русское подданство и надел земли в России. Одни боялись за судьбу оставшихся в Австрии родственников. Другие были просто рады, что война для них окончилась. Среди словенцев сказывалось влияние католичества, для которого Австрия с ее “апостолическим монархом” была оплотом Ватикана, и сближение их с православными было нежелательно. Опять проявилось историческое значение православия как носителя национальной славянской идеи. Среди военнопленных сербов борьба против Австрии была чрезвычайно популярна и вскоре дала положительные результаты. А чехи еще живо сохраняли дух Яна Гуса, и триста лет немецкого ига не смогли его поколебать, хотя и меркантильность уже наложила на них малоприятный отпечаток “реализма”.
Если бы в России проводилась хотя бы доля организационно-политической работы, подобной той, какую немцы вели среди попавших к ним в плен, то, уверен, из австрийских славян была бы создана славянская освободительная армия, которая оказала бы России и всему славянскому делу неоценимые услуги.
На четвертый день во дворе крепости огласили список отправляемых с эшелоном военнопленных тысячи солдат и пятнадцати офицеров. Все они, кроме меня, были немцы и мадьяры.
Поезд замедлил ход и осторожно, не тревожа скрепы моста, прошел над Днепром. Почувствовав под собой землю, ускорил ход. Бесконечная равнина. Куда ни кинешь взор — ровная линия горизонта. Какие поля! Ветер колышет волны пшеницы. Богата русская земля! Зазеленело все, пошли луга, куда ни кинешь взгляд — зелень до горизонта. Широка русская земля!
Земля солнцу улыбается, бесконечные поля златокронных подсолнухов Творцу славу поют. Удивленно раскрытыми глазами смотрит пришелец с Запада и слов не находит, душа его молча молится.
В степи как свечи горят золотые купола. Далеко в степь глядит русская церковь, вокруг нее белые хаты. О тебе, Россия, моя молитва…
Уже солнце склонилось к западу, и все нет конца твоим полям и нивам, твоей красоте и богатству. Тебе ли быть побежденной, тебе ли, хлебообильная, не накормить своих детей?
Настала ночь. Я лег на скамью, но не спал. Слышал, как немцы ругали славян, называя их изменниками. На одной из станций вышел прогуляться. Мимо головы пролетел булыжник, и из темноты донеслось: “Slawischer Hund!” (славянская собака!). Старший унтер-офицер пересадил меня к охране.
На утренней заре, когда солнце уже успело обойти вокруг всей земли, удивленные глаза увидели то же богатство полей, ту же необъятную ширь, ту же тихую могучую красоту. Как будто с места не сдвинулись, а сколько уже проехали…
На станциях много народу. Смотрит русский мужик, и глаза его говорят: “Вот бедные, теперь вдали от своих. И на что эта война сдалась? А вон молоденький, наверное, еще не женат. А у того, постарше, дома жена и дети, наверное. И лошадь, и корова. Крестьянин, должно быть”.
И бабенка стоит и смотрит. Щеки розовые, глаза живые, мальчонка за юбку ухватился: “А ведь мой-то тоже где-то у них так едет. Хлебца им подать надо бы”.
Стоят пленные немцы у дверей теплушки, переговариваются. Слышу: “Вот уставились как идиоты! Азиаты проклятые!”
Кирсанов — уездный город. Город? Ни город, ни деревня. У большинства жителей собственный домик, двор, огород, сад. Много зелени, улицы широкие, не то, что у нас. Заглядываю во дворы — там чисто и уютно. Улицы, правда, могли бы быть и почище.
— Самовар! — крикнул кто-то из пленных. И все остановились, повторяя: “Самовар, самовар!” Конвойный смеется:
— Самовар. Для чая. У всех русских есть.
Эх, дорогой, что такое самовар, я давно знаю, только вот “живого” еще не видел. Все близкие и родные мне люди Тургенева, Толстого, Достоевского пили чай из самовара, у самовара говорили о Боге, о любви, о правде, о русской земле. А самовар их слушал и пел свою тихую спокойную песню и длинными зимними вечерами, когда мела вьюга, и весною, когда вишня цвела.
Поместили нас в бывшей тюрьме, приспособленной под жилье. Теперь со мной были чехи, почти все просившиеся добровольцами в Русскую или Сербскую армию. В пяти комнатах разместились офицеры-славяне: чехи, словаки, три серба и я. Обстановка была, как у всех пленных: нары, тюфяк, деревянные полочки на стенах, на полочках коробки из-под сахара. Несколько репродукций картин русских художников украшали голые казенные стены. Посередине стол, хромой как положено, на нем жестяной чайник. По чашке и миске на каждого — вот и вся обстановка. Кроме того, у нас был свой “герб”: фотографии короля Сербии Петра Первого и Главнокомандующего Русской армии великого князя Николая Николаевича. Чтобы наши враги без слов понимали, с кем имеют дело.
Примерно через месяц мой товарищ сказал мне:
— Ты нарушаешь гармонию нашего почтенного общества добровольцев. Разреши подарить тебе рубаху!
— Откуда она у тебя?
— Подарок. Знакомые завелись, женского пола. Я им говорю: у нас тут один наш товарищ всю жизнь в рубахе ходил, а теперь оной лишился. Вот и все.
По вечерам, за чаем, при свете висячей лампы, окутанные махорочным дымом, мы рассуждали и спорили без конца.
С первых же дней пребывания в Кирсанове мы наладили связь с военнопленным сербом, писарем в канцелярии воинского начальника, ожидавшим отправки на Салоникский фронт, где против немцев и австрийцев стояла армия союзников. Он-то и помог нам составить повторное прошение.
День мы начинали во дворе Сокольской гимнастикой, в которой принимало участие человек 25–30, почти три четверти военнопленной колонии. После завтрака ожидали “Русское слово” и кто-нибудь из нас читал сводку Главнокомандующего, которую мы прослушивали с затаенной надеждой.
Шестого августа на утреннюю гимнастику вышло только несколько человек: разнесся слух, что русские войска оставили Варшаву. “Русское слово” подтвердило: Варшава пала, Русская армия продолжает отступать.