Где-то через час она решила — пора и домой. Спустилась с крыши и пошла неторопливо, надеясь, что зубы вновь о себе не напомнят. А если напомнят — придется записывать адрес, чтобы наведаться позже.
Несколько раз попались стражи порядка; больше, чем обычно, их было — на девчонку поглядывали неодобрительно. Альфия старалась шага не ускорять и подозрительной не казаться. Вспомнила, как Дан говорил: «растревожить улей». Похоже, им — ребятам и ей — сегодня это удалось. То, что одно-два зеркала в городе каждый день оказываются разбиты, мало кого встревожит. Куда хуже, если такое происходит сразу с несколькими зеркалами в доме. А уж если хулиганы обнаглели настолько, что швыряют камни в витрины или зеркала магазинов, любой потребует уберечь их от нахальной шпаны.
А Дан, стоило о нем вспомнить, вынырнул ей наперерез из подворотни, будто гибкий черный кот, не к добру перебегающий дорогу. Свистки раздались, и ловить хулигана устремились сразу несколько человек, из них двое в форме патрульных.
Альфия чуть было не кинулась вслед за ним, но вовремя сообразила — только обузой будет, не помощью. Если б один или два гнались — хоть под ноги кинуться, отвлечь, а так — сама влипнет, и все.
Альфия последовала за погоней, стараясь держаться подальше, — и натолкнулась на машину стражей порядка, зеленую «жужелицу». В ней никого не было — оба патрульных, видно, как раз за хулиганом гонялись. Рядом стояла другая — формой похожая как две капли воды, только белая и без эмблемы на боку, с зеркальными стеклами. Собственность какого-то горожанина. Зуб слегка заболел, но не до него было.
Девочка обошла машину патрульных, прикидывая — если иначе не помочь другу, может, хоть колесо проколоть? Вроде нечем… Зеркало заднего вида поблескивало, потемневшее в сумерках, и отражались в нем огоньки только что загоревшихся фонарей.
Вздохнув, девочка отказалась от первоначального намерения. Пошла прочь, бросив мимолетный взгляд на зеркальное стекло белой машины.
Из него на девочку смотрел Дан. Лицо подростка было серым, как у всех «призраков», глаза — темными и пустыми. Альфия на пару мгновений застыла, ощущая в руках и ногах противное покалывание, а потом обернулась в поисках камня.
Сразу ничего дельного не попалось, тогда она ударила по невероятно прочному зеркалу солнечными очками. Помнила, что надо беречься, но очень уж хотела убрать эти пустые глаза — настоящий Дан смотрит не так!
Не так, беззвучно сказало зеркальце, расходясь трещинами, и Дан улыбнулся, и больше не выглядел неживым, и улыбался, пока она не расколотила последнюю крупную каплю зеркала. Очки теперь годились только на помойку, и руки были в крови.
Машина выла А где-то там стражи порядка гонялись за ее другом, и, кажется, еще не поймали — иначе явились бы сразу.
Альфия обошла белую «жужелицу» с другой стороны — больше на всякий случай.
— А ну кыш оттуда! — завопила какая-то тетка, появившись в проеме подъезда. Тетка, видимо, сообразила, какое злостное хулиганство творится прямо у нее на глазах. А может, это была хозяйка машины.
Альфия не обратила на вопли внимания и почти не удивилась, обнаружив в зеркале с другой стороны свое собственное лицо, с неподвижными пустыми глазами, потерявшими все цвета.
…Не могло же ее так порезать осколками, — наверное, от страха губу прикусила, думала Альфия, слизывая с уголка рта выступавшие капельки крови.
Здесь был не город и даже не знакомый пустырь с вывороченными комьями глины, россыпью мусора и металлоломом, а берег залива Залив расходился, будто ладони, сложенные чашечкой, и у горизонта было уже только море. Сухая галька продавливалась под ногами, небольшие птицы вроде чаек, почему-то коричневые, сновали над водой, а невдалеке, слева от Альфии и Дана, во множестве белели дома.
Пахло свежестью и бесконечностью, мир распахивался, не боясь ничего.
— Ну ты даешь, — сказал Дан, запрокидывая голову. Он умел удивляться, не удивляясь.
Альфия хотела вымыть руки — из некоторых порезов кровь еще текла, и вообще они выглядели ужасно, — но усомнилась: в морской воде много соли, как бы не сделать хуже. Всерьез беспокоиться не получалось, как и бояться. Самым страшным оказалось увидеть собственное призрачное лицо и по нему ударить, словно вырвать себя с корнем — откуда?
— Мы же не умерли? — на всякий случай спросила она.
— Вот еще, — откликнулся Дан. — Я себя покойником не чувствую!
Какое-то время они молчали. Альфия устроилась на гальке и слушала, как дышит море. Дан что-то соображал. Наконец он взъерошил волосы на затылке:
— Нет, знаешь, не сходится… Если бы разбить зеркало означало убить, нас бы теперь совесть мучила или вроде того — если мы на том свете. Это ж мы сколько людей угробили своими руками! Не чувствую себя злодеем, как ни верти… Я зато вспомнил сказку про щит, и праздник этот дурацкий, помнишь, Герка рассказывал… Я всегда делал то, во что верил. И сейчас верю, вот в чем засада.
— И я, — сказала девочка, натолкнувшись в груде разноцветных камешков на белоснежный, со сквозной дырочкой с краю. — А помнишь, ты говорил про личинок? А может, цыплята под скорлупой? И они тоже, те, что в зеркалах были. Мы им только чуть-чуть помогли выбраться. А они что-то другое, наверное, сделали.
— Философ, — откликнулся Дан и потянул ее за воротник, помотал, будто щенок найденную игрушку. — Или нет — философиня!
— Только мне бы тут ничего разбивать не хотелось, — произнесла девочка. — Надеюсь, нас сюда не для этого…
— Ну ты даешь, — снова сказал Дан, расшнуровывая кроссовку, — пока бегал от патрульных, набилась земля.
Мимо на лодке неторопливо проплыли мужчина средних лет и мальчик — его Альфия помнила, когда-то в особняке именно он смотрел неживыми глазами. А сейчас улыбнулся, рукой помахал.
Альфия подергала себя за косу, обрадовалась ощущению — больно, значит, все-таки не приснилось. Ей было немного жаль Соню и остальных, но они все-таки взрослые, разберутся так или иначе.
— Давай пока найдем дом, чтобы жить всем вместе, — сказала Альфия, и Дан хмыкнул, но не возразил.
СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОД
Юлия Боровинская. Старый Новый год
Я танцую слоу-фокс. Не то чтобы я хорошо умела танцевать, но именно слоу-фоксу меня учили, была у нас такая комическая сценка с Витькой в стиле черно-белого кино. Это ведь всегда смешно смотрится, когда маленький и худенький парень танцует с такой высокой и неуклюжей, как я, правда? И все просто, проще некуда; бросай влюбленные взгляды, наступай ему на ноги — и публика смеется, как же ее легко рассмешить-то — публику!
А учил меня Слава, наш режиссер, танцор великолепный, женщине рядом с ним действительно не нужно ничего уметь — только расслабиться и держать осанку, — а он уж сам проведет ее по любым сложным фигурам, будь то танго или рок-н-ролл. Танцевать со Славой все равно что влюбиться: несет тебя, кружит, и страшно, и сладко, и сделать ничего не можешь… Мне с ним всегда — так. Даже теперь.
Но Слава не танцует, он сидит на корточках возле Мартины, уютно устроившейся в старом кресле возле пыльного бархата занавеса, так что я переступаю в слоу-фоксе с Мартином, мы хорошая пара, он даже на полголовы выше и движется легко: длинный шаг, скольжение, длинный шаг…
Мы танцуем на сцене актового зала Политеха — по средам у нас всегда здесь репетиции, но сегодня был просмотр и мы показывали свое «Немое кино», которое вечно возим по погранзаставам и воинским частям, пафосную двадцатиминутку «Песни борьбы», где я — «Куба, омытая солнцем и морем, Soy Cuba!» в белой блузе с низким вырезом, широкой юбке и с алым бумажным розаном в волосах, и фрагменты из спектакля «Последняя любовь Дон Жуана», где роль у меня крохотная, а главную не дали, хотя она как раз по мне — роль для некрасивой женщины, а не для упоительно-хорошенькой юной Ритки. Ну, не дали, что же поделаешь, Слава так решил, а сейчас Ритка постукивает пальцами в такт по крышке рояля, глядя, как я танцую с Мартином, высоким симпатичным иностранцем, которому отчего-то приспичило из шести разнообразно прекрасных девиц выбрать именно меня. Вряд ли она завидует, скорее недоумевает, чуточку презрительно, и пьет чай, осторожно прихватывая свистнутый кем-то из автомата с газировкой стакан; впрочем, может, там у нее и не чай, а красное болгарское вино — праздник же, старый Новый год, потому мы и пригласили Мартина с сестрой остаться с нами после просмотра, и сопровождающий погрозил пальцем: «Только тихо!» — и ускакал куда-то в сторону комитета комсомола, где тоже невнятный шум, музыка и звяканье, ладно, он вернется попозже.
Мартин и Мартина — двойняшки, но совершенно непохожие друг на друга, так бывает. Мартин — очень высокий и угловатый, светло-рыжий, с молочной кожей и белесыми бровями и ресницами, только гладкость щек, пожалуй, и роднит его с маленькой, крепко-округлой сестричкой, поминутно откидывающей со лба челку цвета темной меди. Сейчас она улыбается Славе теплой, слегка невнимательной улыбкой, черты ее лица смягчаются, и подбородок сразу же перестает казаться слишком крупным, но все это не имеет значения, ведь она новая, она другая, а только это, в конечном счете, Славу и интересует. А год назад новой была я.
— Но я так и не понял, что есть старый Новый год? — спрашивает Мартин.
Они с Мартиной отлично говорят по-русски, именно поэтому их и прислали к нам из ГДР — там свой союз молодежи типа нашего комсомола, и союз этот проводит международный фестиваль студенческих театров, может быть, и нас пригласят, но это зависит не совсем от них, они могут лишь порекомендовать. И они, конечно, порекомендуют, но мы вовсе не затем пьем с ними чай, болгарское красное и коньяк, который Слава наливает втихушку, не всем подряд, — нам просто интересно посмотреть друг на друга. Иностранцы… Кто из нас был за границей? Даже Слава не был, а ведь он режиссер, на пятнадцать лет старше остальных.
Я объясняю Мартину про григорианский и юлианский календари, и он улыбается, он говорит:
— Юлианский — это значит твой, да? — и держит мою руку нежно, для него это тоже экзотика, а танцует он хорошо, хоть и хуже Славы.
Слава. Длинный шаг, скольжение, поворот… Я кружусь и вспоминаю то, что лучше бы забыть: как год назад я была новой, год назад я была настолько глупой, что поверила, будто бы он действительно интересуется мною, хотя с чего бы? Ничего во мне нет, да и тогда ничего не было, Мишка только что бросил меня, и я мучилась от боли, от презрения к самой себе, ведь если можно так со мной, значит, стою, стою… А Слава был взрослым, он приучал меня к себе постепенно, заставляя забыть разницу между нами, он делал вид, что для него действительно важны и мои рассказы, и мои мысли, что я могу и буду играть не только в дешевых комических сценках, что я красива — пусть по-своему, так, что не всякому понять. И была тайна, горячие руки, поцелуи в углу за сценой, его комната с простыми белыми стенами без афиш и плакатов.
— Но ты же атеист, — допытывается Мартин, — тебе же все равно, до Вайнахтэн Новый год или после?
Я атеист, да. А атеист — это такой человек, который верит не в общепризнанные глупости, а в свои собственные.
Я ведь знала эту историю, Слава мне сам рассказал — о самой красивой девушке на их курсе, как он любил ее с первого тура вступительных экзаменов и до выпускного спектакля, как ждал, что вот когда-нибудь она обратит на него внимание и непременно полюбит в ответ, и она переспала с ним тогда, после «Антония и Клеопатры», а через месяц, не сказав ни слова, уехала в Москву, потыкалась по театрам, но никуда ее так и не взяли, вышла замуж раз, другой… Сейчас она там тоже ведет какую-то студию, только для школьников, стараниями очередного мужа мелькнула в телефильме, и Слава жадно смотрит телевизор всякий раз, когда его показывают — сорокасекундный эпизод. Я тоже видела, но я не умею смотреть его глазами, не умею понять, как может даже прекраснейшая женщина в мире обжечь — вот так, навсегда. Он ведь талантливый режиссер, действительно талантливый, и Ритка у него играет, как ни у кого бы, наверное, сыграть не смогла, с ним можно разговаривать часами, им можно любоваться, когда он танцует или просто садится в постели и тянется за сигаретами… Он мог бы быть счастлив. Хотя, конечно, не со мной.
А ведь так хотелось верить, что, рассказав мне эту историю, он избавился от нее, отпустил и больше не мстит ни ей, ни себе за то, что его не полюбили. Я и верила. Пока могла.
Но ничего не изменилось — для него. Меняются лишь женские лица, ноги, возле которых он сидит, ладони, которые он целует, но точно так же сигаретный дым покачивается в луче прожектора, на магнитофоне — все та же бобина с неизменными «Beatles», все тот же кислый вкус болгарского красного. Только я уже не там, с ним, а здесь — в стороне. Пора привыкнуть, только мне все равно больно, больно, больно.
— Но зачем тогда, — не унимается Мартин, — зачем старый Новый год?
Песня кончилась, а дальше — рок-н-ролл, мне не хочется рок-н-ролла, его танцуют Ритка с Игорем и Слава с Мартиной, а мы спускаемся в зал и садимся на крайние кресла: я — в первом ряду, Мартин — во втором. Шторы на высоких окнах не опущены, и виден пустой институтский двор, освещенный желтыми фонарями, грязноватые сугробы на газонах, покрытые льдом лавочки.
— Понимаешь, — говорю я, — на Новый год все ждут чуда… — и пугаюсь, что Мартин не знает этого слова, а я понятия не имею, как будет «чудо» по-немецки, разве что по-французски «миракль» помню, но он согласно кивает. — А оно не случается. Никогда. И это очень обидно. И хочется дать чуду второй шанс. Все-таки на Новый год у Деда Мороза — весь мир, а в этот день — только наша страна. А вдруг?
Мартин снова берет меня за руку и, смешно выворачивая шею, пытается снизу вверх заглянуть мне в лицо:
— Дед Мороз? Да, я помню, это ваш злобный дух зимы, который потом стал святой Николай, да? И ты ему веришь? А какого бы чуда хотела ты?
Чуда? Ох нет, хватит, в октябре у меня уже было чудо, когда Слава внезапно после репетиции обнял меня за плечи в полутемном коридоре и я мгновенно забыла все те злые слова, которые три месяца носила за сомкнутыми губами. Только вот чуда этого хватило на два раза и четыре дня, а потом было «прости, я так занят», «извини, у нас новый спектакль на запуске», «сегодня никак не могу», — а после я и спрашивать перестала. И какое там чудо — мне бы забыть, все забыть, я и пытаюсь, я вот уже полгода зову Славу только на «вы», я бы и Святославом Андреевичем его звала, только у нас это не принято, он и без того морщится, но мне же нельзя, ни в коем случае нельзя забывать: с человеком, которого я называла на «ты», у нас были совершенно другие отношения! А что делать? Уйти из театра? Но здесь моя жизнь, здесь мои друзья, я и не представляю себе, чем еще заняться, — пустые дни, пустые вечера, нет, я не выдержу, это словно прыгнуть из болота в пропасть…
Я не могу перестать его любить. Не могу превратиться в ту, кого он все еще любит. И какое чудо могло бы помочь мне?
Хочется ответить, что я не верю в чудеса, но ведь и это неправда — верю, знаю, что они случаются. Даже со мной. Только это ничего не меняет.
Моей ладони, которую держит Мартин, тепло и сухо, как в рукавице. Мне не было так спокойно уже давно — или никогда? Я привыкла идти по этому миру, словно босиком по раскаленному асфальту, но ведь так не должно быть, так нельзя — и отчего я заметила это только сейчас? Чудо? Что ж, пусть будет чудо!
— Мне бы хотелось перестать быть собой. Не знаю, кем я должна была родиться: может, снежной тучей или бродячей кошкой, карагачом, молью, порывом ветра… Ну есть же хоть какая-то оболочка, в которой мне не было бы больно! Наверное, я слишком поспешила, когда рождалась, мне показалось, что быть человеком — это круто, и это действительно круто, но не для меня. Я все время ошибаюсь: не то говорю, не то делаю, не то загадываю, не то и не тех люблю. Конечно, всему этому можно научиться, но я бестолковый студент, я измучила всех и измучилась сама. Можно мне просто сдать зачетку и уйти — куда-нибудь? Хоть в дворники. Хоть в кошки.
— Ты этого правда хочешь? — спрашивает Мартин, его глаза блестят в полутемном зале, и я невольно вспоминаю не то сказку, не то легенду о демонах, которые бродят по земле в предпраздничные ночи и охотятся за людскими сердцами. А-а, все равно.
— Да, хочу, — твердо отвечаю я.
— Тогда смотри, — говорит он, встает, подходит к окну, дышит на стекло и рисует на нем прямоугольник, словно маленькую, распахнутую настежь дверь.
Я подхожу к Мартину с кривой вынужденной улыбкой — что это за игра? — и вижу, что там, за стеклом, пылает огромный костер.
И мне не страшно.
Мартина пьет чай, смеется, показывая слишком крупные зубы, треплет сидящего рядом Славу по волосам. Мартин подходит к ней, резко бросает несколько слов на странном, непохожем на немецкий, гортанном языке, и она поднимается, улыбается прощально и говорит:
— Все, нам пора. Еще увидимся… наверное.
Ее голос сливается с боем часов из какого-то далекого забытого радиоприемника, полночь, пьяненько скалится вернувшийся сопровождающий, кто-то тушит рампу и выключает магнитофон.
Слава подходит к окну, прижимается лбом к холодному стеклу — нет, коньяк все же пить не следовало. В желтом свете фонарей мягко падает снег из сизой тучи, укутавшей звезды, тянут друг к другу корявые пальцы ветвей карагачи, и медленно, с достоинством переходит пустой двор тощая кошка.
ТАТЬЯНИН ДЕНЬ
Танда Луговская. Уженет
— …и присмотри за холодцом!
Очень хорошие слова. Настолько хорошие, что все остальные мамины слова можно пропустить. Потому что зима и надо смотреть на холодец — похожий на фильм из природоведения, про то, как создавалась Земля. Давным-давно, когда еще не было не только Янки, но и вообще никого из людей, и даже никого похожего тоже. Татьяна Маратовна говорила, что вообще никого живого не было, но если Земля выглядела вот так, то она была живая, тут Янку не переубедить. Ну и холодец тоже. Когда его выключают, надо быстро обглодать еще горячие косточки и хрящики, чтобы он не обиделся: столько старался, варился, и что? Как будто к уроку готовилась-готовилась, а не спросили. Потом холодец застынет и будет уже неживой, и тогда можно есть, все нормально.
Янка сейчас тоже немного обижена. Потому что сегодня был Татьянин день, а поздравили только учителей: их Татьяну Маратовну, Татьяну Михайловну, которая завуч, и Татьяну Васильевну, что у старших математику читает. Янка видела красные розы в учительской. То есть, конечно, если поздравлять всех, будет как Восьмое марта. Потому что в их классе шесть Лен и шесть Тань, а еще две Наташи, одна Рената и одна Алиса. Поэтому Тань нет ни одной: есть Янка, Татка, Туська, Кобра, Аветисова и Та-кошка. Кобра — потому что Кобринская, Аветисову, кроме как по фамилии, никто и не зовет (да и так-то не особо зовут — нужна она больно, ябеда), а Такошка — сестра Лекошки, они близнецы, и назвали их родители Кошкины, конечно, Таней и Леной, а как же иначе. Янка бы очень порадовалась, будь она Алисой, — но не сложилось. Маму с папой тоже, впрочем, зовут Ира и Алеша, так что похвастаться решительно нечем будет, даже когда Янка вырастет — никакой тебе Татьяны Маратовны или там Татьяны Артуровны. А когда она попробовала высказать это маме, та обиделась: не ценит Янка красивое имя, в котором, главное, нет ни одной буквы «р», так что всем выговаривать легко. Янка это, конечно, понимает; когда мама говорит: «Меня зовут Ирина Григорьевна», ее часто переспрашивают, но это же мамины проблемы, а не Янкины, в самом деле! Было бы, между прочим, совершенно прекрасно, если появилась бы вместо Янки какая-нибудь Радомира, Роберта или Розмари. Впрочем, Розмари Алексеевна — тоже по-дурацки.
Папе тоже не пожаловаться. Во-первых, когда мама ее называла, она с папой даже не познакомилась, так что он совсем ни при чем — ну как и сама Янка. Поэтому папа получается — почти-настоящий-папа Там в это время был другой папа — «биологический отец», как называет его мама, поджимая губы, — но его Янка не знает. Знает только, что его тоже Алешей звали, чему Янка совершенно не удивляется. Во-вторых, почти-настоящий-папа скажет про то, что это церковный праздник, а Янка церковь не любит. Да, не любит, но хочется же не церкви, а праздника! А в-третьих, почти-настоящий-папа все равно за компьютером. Если б Янка столько была за компьютером, она бы так наигралась! А почти-настоящий-папа сидит и что-то пишет в разные таблицы, а потом ему звонят, он ругается и уезжает к клиентам. Тогда за комп могут пустить Янку, но ненадолго, потому что глаза надо беречь. «А папе не надо глаза беречь?» — «Уже нет, папа взрослый».
Янка боится этого Уженета. Потому что дедушке Саше тоже сначала запрещали курить, и мама за этим следила, а если заставала дедушку Сашу с сигаретой, смотрела на него укоризненно — так, как она умеет, когда уж лучше бы кричала, — и дедушка Саша выбрасывал сигарету в форточку и бормотал примирительно: «Ну что ты, Ириша, ну я только разок затянулся…» А однажды Янка пришла из школы, а дедушка Саша сидел и курил трубку, от которой пахло немного сигаретами, немного смолой и вишней, а мама мыла посуду, как будто не видя, что в кухне уже сизо, а когда Янка вошла, даже не обернулась и продолжала мыть какую-то вазу, так внимательно, как будто это вообще самое интересное, что может быть. Янка тогда совсем растерялась, спросила: «Тебе же запретили?..», а дедушка Саша улыбнулся: «Уже нет. Уже все можно», и почему-то сразу захотелось тоже куда-то уткнуться или отвернуться, хотя пахло хорошим, вкусным дымом. А через несколько дней дедушка Саша попрощался и уехал. Он тогда очень долго прощался, а Янке оставил коллекцию минералов, где к каждому камушку-экземпляру было пояснение, как его зовут и где дедушка Саша его нашел. А еще через пару недель мама сказала, что дедушки Саши больше нет (уже нет!!!). Они с папой не взяли Янку на похороны, а потом мама говорила папе, что не хочет, чтобы Янка так рано видела смерть. А Янка не хотела говорить маме, что она увидела тогда на кухне Уженета. Он похож на змею, болотно-коричневую такую, не сразу и увидишь, — и подползает-подплывает по воздуху и втягивается в человека, и происходит потом — плохое. Или совсем плохое. Тут уж как не повезет.
Янке жалко почти-настоящего-папу Алешу — потому что в нем поселился Уженет. И себя тоже жалко — могли бы и ей, как тоже немножко Тане, подарить цветы. Можно один — она ведь не жадная, а чтобы нюхать, один ничуть не хуже. Настоящие цветы всегда надо нюхать, а те, которые без запаха, — разве от них радость? Наверное, в них тоже Уженет, только свой, цветочный, но об этом и думать не хочется.
Холодец стоит внизу, на маленькой электроплитке, — мама всегда убирает его с большой плиты: «Долго варится, чтобы не мешался». Поэтому голубых лепестков газа под ним нет. Может, ему тоже грустно — без цветка? Он бы, кстати, сейчас никому не мешал: мама ушла, а папа умеет готовить только кофе, и совсем невкусный — разве если сгущенки туда налить и долго мешать, тогда ничего еще. Но здоровенную кастрюлю (дедушка Саша смешно называл ее «вываркой» — почти как монстра-выворотку в книжке) Янке ни в жизнь не поднять, даже если бы там была холодная вода, а не кипяток. А кому из взрослых вообще объяснить, что холодцу тоже хочется цветов?
Янка вздыхает и начинает смотреть в окно. Вообще-то, конечно, существует не только Уженет. Есть его старый враг, птица Ещёдка. Она похожа на птицу-секретаря, тоже длинноногая и с большим загнутым клювом, только вокруг головы торчат не перья, а языки пламени: чтобы Ещёдке всегда было видно, где Уженет. И если она успевает прилететь, то бьет Уженета когтями и хвостом, чтоб не лез. Янке жаль, что она не Ещёдка, — тогда люди вокруг нее точно бы не умирали, она бы старалась все видеть, ни одну такую пакость не пропустила бы. И драться бы хорошо научилась, а то только Сашка Кузнецов пару приемов показал, а на каратэ мама Янку отдавать не захотела, сказала, что дорого. Сашка, конечно, сказал, что когда придет в гости — еще покажет, но это когда будет, а на каратэ каждый раз бы учили хорошо драться. И пусть тетя Нина сколь угодно поджимает губы и говорит противным голосом, что девочки не должны драться, — ага, то-то ее Машка во двор выйти боится, а в школу ее — провожают… Ну, не одну ее, конечно, но вот Янку — только в первом классе. А папа насчет тети Нины спрашивал у мамы, зачем она приглашает в гости «дуру и клушу». Интересно, он действительно думал, что Янка не знает этих слов? А мама отвечала не совсем понятно: «Из ностальгических соображений», но не переспросишь — потому что такое вроде как бы слышать Янка не должна.
Янка тоже не любит, когда приходит тетя Нина. Она учит Янку «быть настоящей женщиной», и когда говорит об этом, мечтательно закатывает глаза, словно настоящие женщины живут на потолке. Янка уже уяснила, что настоящие женщины обязательно носят туфли на высоком тонком каблуке, питаются только яблоками и йогуртами («обязательно обезжиренными! Иначе будешь толстой и тебя никто не возьмет замуж»), каждую неделю ходят в парикмахерскую, а главное, находят мужа, «который не допустит, чтобы его жена пропадала на работе за гроши». Насчет мужа (там еще много требований) тетя Нина повторять не устает. Но поскольку настоящие женщины еще не лазают через заборы и не кидают ножики, а еще — «ка-те-го-ри-чес-ки!!!» — не едят жареной картошки, Янке все равно туда не надо. Как-то раз Янка спросила маму: а она настоящая женщина? Мама внимательно посмотрела на себя, потом подозвала Янку поближе и пиратским (точно пиратским!) шепотом ответила: «Ессстессственно нет! Я киборг с планеты Шелезяка! Только тссссс! Это тайна!» Кто такие киборги, Янка, само собой, знала, поэтому поинтересовалась: а кто тогда маме бабушка Ада? «Конечно, главный конструктор! — убежденно произнесла мама — Мне вообще ужасно повезло с бабушкой Адой, ну и бабушкой Раей!»
Янке тоже повезло с бабушками. Их у нее целых четыре, а она на них на всех единственная внучка. Когда ей не Верят, Янка рассказывает подробно:
ЧУНЬЦЗЕ. Праздник весны, китайский Новый год. Первый день первой луны
Юлия Бурмистрова. Чуньцзе. За год до того, как я стал дураком, первый день первой луны
.
СОЛНЕЧНЫЙ КОФЕ