Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тайны земли Московской - Нина Михайловна Молева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А в ночь с 3 на 4 декабря великого князя Василия III Ивановича не стало.

Тогда же митрополит Даниил послал старца Мисаила, повелел принести в комнату одеяние иноческое и епитрахиль и все необходимое для пострижения было у него с собой… Пришел же старец Мисаил с одеянием, а князь великий уже приближался к концу; митрополит же взял епитрахиль и передал через великого князя троицкому игумену Иоасафу. Князь же Андрей Иванович и боярин Михаил Семенович Воронцов не хотели дать постричь великого князя. И сказал митрополит Даниил князю Андрею: «Не будет на тебе нашего благословения ни в этом веке, ни в будущем, потому что сосуд серебряный добро, а позолоченный и того лучше». И когда отходил уже великий князь, спешно стали постригать его; митрополит Даниил возложил на троицкого игумена епитрахиль, а сам постриг князя… а мантии не было, потому что в спешке, когда несли, выронили ее. И снял с себя келарь троицкий Серапион Курцов мантию, и положили на него ее, и схиму ангельскую и Евангелие на грудь его положили. И стоял близ него Шигона (фаворит Василия III, думный дворянин Иван Юрьевич Шигона-Поджогин), и видел он, что когда положили Евангелие на грудь, отошел дух его, словно дымок малый. Люди же всегда тогда плакали и рыдали…

Никоновская летопись

На Москве толковали: все едино — заберут власть Михайла Глинский и Овчина-Телепнев. С ним великая княгиня и вовсе не крылась. Родную сестру любимца, Аграфену Челяднину, назначила нянькой к своему первенцу. Просчитались! И москвичи досужие, и бояре. Престол заняла сама Елена Васильевна и властью своей ни с кем делиться не захотела. Круто за дело взялась — дня не дала боярам опомниться. Самые в хитросплетениях дворцовых опытные и те растерялись. Сговориться меж собой не успели. Попросту испугались.

Через несколько дней по кончине великого князя Василия Ивановича старший из оставшихся его братьев Юрий в тюрьме оказался: о власти думать начал. Младший — князь Андрей Иванович Старицкий, что всю жизнь руку великого князя держал, только до сорокоуста дотянул, а там о разделе наследства осмелился заговорить. Мало ему показалось одной рухляди, что великая княгиня выделила. О городах толковать начал.

Уехал к себе в Старицу недовольный. У княгини везде соглядатаи — тотчас донесли. Не хуже мужа покойного стала придумывать, как врага своего достать. Затаилась.

Между тем князь Михаил Львович, советник, покойным князем ей назначенный, решил племянницу образумить. Из-за Овчины-Телепнева в беспутстве обвинил. Уж коли на то пошло, крыться с ним приказал. И вмиг в темнице оказался.

Никому великая княгиня не доверяла, так и тюрьму для самых опасных для нее преступников велела в самих теремах устроить.

Для такого дела палат покойной свекрови своей, византийской принцессы Софьи Фоминишны, не пожалела. Чтобы за всем самой следить, потачки узникам не давать. И не дала — через год князя Михаила Львовича Глинского не стало. Голодом уморили.

Подошел черед и Андрея Старицкого. Трижды звала его великая княгиня в Москву на Казанский совет. Дважды князь не поехал, а на третий решил и вовсе бежать из русских земель. Понял — не жилец он здесь.

Тут уж Овчина-Телепнев исхитрился — путь на Литву ему отрезал. Пришлось Андрею Ивановичу в Новгороде защиты искать. Только здесь сумел смутить его боярин: слово дал, честью великой княгини поручился, что никакого зла ему в Москве не станет.

Ошибся боярин. В неистовство великую княгиню привел. Ни с каким его словом считаться Елена Васильевна не пожелала: и князь, и боярин в той же дворцовой темнице оказались… Князь Андрей Иванович вскоре конец свой нашел. Овчина-Телепнев еще год продержался. То ли моложе был, то ли сильнее. Все равно от голода умер. Очевидцы говорили, что еще и в железах, прикованный к стене, сгнил.

Познакомившись с характером великой княгини — иностранные дипломаты предпочтут называть Елену Васильевну правительницей, — многие из знатных вельмож решат обратиться в бегство. Семен Бельский и Ляцкий сумеют добраться до Литвы и оттуда будут безуспешно добиваться возвращения своих вотчин, которые правительница отберет в казну.

Сколько иностранных правителей разочаруется в своих надеждах на ослабление московского правительства! Польский король Сигизмунд самоуверенно потребует возвращения Московским государством всех городов, завоеванных Василием III, и получит немедленный отказ. Соединившись с крымским ханом, Сигизмунд объявит войну Москве и позорно ее проиграет. Действия русского войска во главе с Овчиной-Телепневым окажутся настолько успешными, что в 1536 году противникам придется согласиться на перемирие, выгодное для Москвы. В составлении его условий Елена Васильевна будет принимать самое деятельное участие.

Удачно сложатся у правительницы отношения и со шведским королем Густавом Вазой. По заключенному с ним договору Швеция брала на себя обязательство не помогать ни Литве, ни Ливонии и обеспечивать свободную торговлю.

И все же удача ей слишком скоро изменила. Великой княгини Елены не стало в апреле 1538 года. Ни москвичи, ни иностранные дипломаты не сомневались — от яда. Валявшемуся в ногах у бояр восьмилетнему Грозному не удалось вымолить пощады мамке Аграфене — ее насильно постригут в дальнем северном монастыре. Ребенку все равно предстояло стать Иваном Васильевичем Грозным.

Власть и покаяние

…Молодец Репин, именно молодец. Тут что-то бодрое, сильное, смелое и попавшее в цель… И хотел художник сказать значительное и сказал вполне ясно.

Л. Н. Толстой — И. Е. Репину. 1885

Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения. Трудно понять, какой мыслью задается художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иван Грозный?

К. П. Победоносцев — Александру III. 1885

…И в самом деле: почему Грозный? Друзья и недоброжелатели одинаково недоумевали. После «Бурлаков», «Проводов новобранца», «Крестного хода в Курской губернии», после «Не ждали» — и вдруг история! Вернее — снова история. Промелькнувшая шестью годами раньше «Царевна Софья» никого не взволновала. И. Н. Крамской вежливо похвалил за живописное мастерство, В. В. Стасов обрушился на неправильную, с его точки зрения, трактовку образа самой умной, образованной и талантливой женщины своего времени. Но все открыто или молчаливо признали, что история не для Репина. И вот новая попытка, да еще с самым расхожим персонажем выставок последних лет. Кто только не писал царя Ивана, кто не выискивал колоритных подробностей его бурной жизни! На этом сходились и передвижники, и участники академических салонов, еще с середины шестидесятых годов.


М. Антокольский. «Иван Грозный».

Начало всему положила первая часть драматической трилогии Алексея Константиновича Толстого, появившаяся в печати в 1866 году и поставленная на сцене Александринского театра годом позже, — «Смерть Ивана Грозного». Попытка увидеть в легендарной личности смертного человека со всеми его слабостями и страстями. Отец, муж, вечный искатель женской юности и красоты, неврастеник, не умеющий обрести душевного равновесия даже перед лицом государственных дел, — все казалось откровением, тем более в поражавших современников своей исторической достоверностью костюмах и декорациях В. Г. Шварца, к которому обратился Императорский театр. Когда через 14 лет в открывающейся Русской Частной опере С. И. Мамонтова Репин будет восхищаться декорациями и костюмами Виктора Васнецова к «Снегурочке» А. Н. Островского, он обратится памятью к петербургской постановке: «А с этими вещами могут сравняться только типы Шварца к „Ивану Грозному“.

Дальше страницы биографии царя Ивана раскрывались год за годом. 1870-й — «Иван Грозный и Малюта Скуратов» Г. С. Седова: два пожилых человека, мирно беседующих о неспешных делах. 1872-й — «Иван Грозный» М. М. Антокольского, объехавший всемирные выставки в Лондоне, Вене и Париже. Возражая против обвинения скульптора В. В. Стасовым в неспособности к единственно необходимой в искусстве активной драме, Репин спустя почти десять лет писал: «И этот мерзавец, Иван IV, сидит неподвижно, придавленный призраками своих кровавых жертв, и в его жизни взята минута пассивного страдания. Я вижу в Антокольском последовательность развития его натуры, и напрасно Вы огорчаете его, особенно теперь, когда человек уже выразился ясно и полно».

1875-й — картина А. Д. Литовченко «Иван Грозный показывает свои драгоценности английскому послу Горсею». Репинское разоблачение сути Грозного так же далеко художнику, как и возвращающемуся к старой теме Г. С. Седову: художник показывает в 1876 году полотно «Царь Иван Грозный любуется на спящую Василису Мелентьевну». Снова натюрморт из великолепных тканей, драгоценностей, стенных росписей терема и образ благообразного старца. Известным исключением оказывается в 1882 году картина В. В. Пукирева «Иван Грозный и патриарх Гермоген», драматическая по сюжету и успокоенно-бытовая по решению. 1883 год приносит работу еще одного передвижника — Н. В. Неврева «Посол Иоанна Грозного Писемский смотрит для него в Англии невесту, племянницу Елизаветы — Марию Гастингс». Миф Синей Бороды одинаково привлекал воображение художников и зрителей. Наконец, академическая выставка 1885 года приносит Большую золотую медаль картине С. Р. Ростворовского «Послы Ермака бьют челом царю Ивану Грозному, принося покоренное Ермаком царство Сибирское». Следующее место в этом ряду принадлежало И. Е. Репину.

Историческую картину — с четко выверенным мизансценическим построением, старательно уложенными на фигурах «историческими одеждами», множеством отысканных в музеях и увражах подлинных или правдоподобных деталей: с благообразными лицами, широкими театральными движениями и жестами — ее не представлял и не хотел себе представить Репин. Он будто взрывается всей гаммой человеческих чувств — отчаяния, потрясения, жалости и гнева, бешеного гнева против насилия, бесправия, безропотности, против права одного отнять жизнь у другого, стать хозяином живота и смерти, творить свою волю вопреки заветам божественным и человеческим. Поиски типажа, исторических костюмов, правдоподобности обстановки — все имело и все не имело значения. Время, сегодняшний день — они обрекали художника на работу.

«Как-то в Москве, в 1881 году, в один из вечеров, я слышал новую вещь Римского-Корсакова „Месть“. Она произвела на меня неотразимое впечатление. Эти звуки завладели мною, и я подумал, нельзя ли воплотить в живописи то настроение, которое создавалось у меня под влиянием этой музыки. Я вспомнил о царе Иване. Это было в 1881 году. Кровавое событие 1 марта всех взволновало. Какая-то кровавая полоса прошла через этот год… я работал завороженный. Мне минутами становилось страшно. Я отворачивался от этой картины, прятал ее. На моих друзей она производила то же впечатление. Но что-то гнало меня к этой картине, и я опять работал над ней…»

Со временем Игорь Грабарь скажет, что успех пришел к Репину именно потому, что он создал не историческую быль, которой, впрочем, никогда и никакой художник восстановить не может, но «страшную современную быль о безвинно пролитой крови».

Первые шаги в решении действующих лиц драмы Илье Ефимовичу Репину подскажет его единственный учитель — Павел Петрович Чистяков. Художник бывает у Чистякова на его даче в Царском Селе, и здесь Павел Петрович покажет ему старика, ставшего прототипом царя. Потом на него наложатся черты встреченного на Лиговском рынке чернорабочего — этюд был написан прямо под открытым небом. А во время работы над холстом И. Е. Репину будет позировать для головы Ивана художник Г. Г. Мясоедов. Разные люди, разные судьбы и поразительный сплав не того, что можно назвать характером, но символом понятия, против которого бунтует Репин: «Что за нелепость — самодержавие. Какая это неестественная, опасная и отвратительная по своим последствиям выдумка дикого человека».

Казалось бы, слишком легко меняющий свои суждения, попадающий в плен новых впечатлений, весь во власти эмоциональных увлечений, здесь Репин совершенно непримирим. Когда у многих памятник Александру III Паоло Трубецкого вызовет внутренний протест, обвинение в нарушении привычных эстетических канонов, он будет в восторге от гротескового характера портрета. Его славословия в адрес автора вызовут откровенное недовольство при дворе и взрыв негодования официальной печати. И тем не менее Репин, всегда очень сдержанный на траты, решит устроить в ресторане Контана в Петербурге в честь памятника банкет на 200 человек. Другое дело, что разделить откровенно его взгляды решится только десятая часть: за стол сядут всего 20 приглашенных. В его натуре нет и следа той психологии дворового человека, которая захватывала всю служившую Россию: презрение к барину, но и откровенное захребетничество, нежелание работать, но и глубочайшая убежденность в обязанности барина содержать каждого, кто умеет быть холуем.

«Самая отвратительная отрава всех академий и школ есть царящая в них подлость. К чему стремится теперь молодежь, приходя в эти храмы искусства? Первое: добиться права на чин и на мундир соответствующего шитья. Второе: добиться избавленья от воинской повинности. Третье: выслужиться у своего ближайшего начальства для получения постоянной стипендии». Когда в 1893 году произойдет реформа Академии художеств, доставившая И. Е. Репину и руководство творческой мастерской, и звание профессора, и членство в Совете, его позиция останется неизменной. Он будет протестовать против всякой оплаты членов Совета, вплоть до полагавшейся пятерки на извозчика в дни заседаний, чтобы не попасть в зависимость от академического начальства, не дать основания для малейшего давления на мнение художников.

Темпераментный, увлекающийся, чуткий к каждому новому явлению в искусстве, восторгающийся или протестующий, Репин даже на склоне лет способен судить самого себя за поспешность оценок, за непродуманность поступков. Живой, он и в товарищах по искусству видит живых, легкоранимых, безоружных перед общежитием людей. «Я теперь без конца каюсь за все свои глупости, которые возникали всегда — да и теперь часто — на почве моего дикого воспитания и необузданного характера. Акселя Галлена (финского художника. — Авт.) я увидел впервые на выставке в Москве. А был я преисполнен ненависти к декадентству… А эти вещи были вполне художественны… Судите теперь: есть отчего, проснувшись часа в два ночи, уже не уснуть до утра — в муках клеветника на истинный талант… Ах, если бы вы знали, сколько у меня на совести таких пассажей».

В этой неустанной работе совести, стремлении понять себя и понять других приходит решение образа Грозного как человека и как явления русской истории, именно русской. На это можно было откликнуться или остаться глухим — дело жизненной позиции каждого зрителя. «Сенатор Крамской», как его станут называть к этому времени передвижники, предпочтет чисто человеческую драму случайности:

«…Люди с теориями, с системами, и вообще умные люди чувствуют себя несколько неловко. Репин поступил, по-моему, даже неделикатно, потому что только что я, например, установился благополучно на такой теории: что историческую картину следует писать только тогда, когда она дает канву, так сказать, для узоров, по поводу современности, когда исторической картиной, можно сказать, затрагивается животрепещущий интерес нашего времени, и вдруг… Изображен просто какой-то не то зверь, не то идиот… который воет от ужаса, что убил нечаянно своего собственного друга, любимого человека, сына… А сын, этот симпатичнейший молодой человек, истекает кровью и беспомощно гаснет. Отец схватил его, закрыл рану на виске крепко, крепко рукою, а кровь все хлещет, и отец только в ужасе целует сына в голову и воет, воет, воет. Страшно…»

Для Л. Н. Толстого все иначе: «У нас была геморроидальная, полоумная приживалка-старуха, и еще есть Карамазов-отец. Иоанн ваш для меня соединение этой приживалки и Карамазова. Он самый плюгавый и жалкий убийца, какими они должны быть, — и красивая смертная красота сына. Хорошо, очень хорошо…»

Непосредственная работа над картиной заняла весь 1884-й и январь 1885 года — едва ли не самый трудный период в жизни И. Е. Репина. Он имел все основания воскликнуть: «Сколько горя я пережил с нею, и какие силы легли там. Ну да, конечно, кому же до этого дело?» Силы пережить и силы понять: Грозный — это великое прозрение мастера, к которому он пришел без документов, фактов, свидетельств, без всего того, что открылось историкам наших дней.

…Страх. Звериный страх. С липким холодным потом. Пеленой перед глазами. Отступающим сознанием. Немеющими руками. Отчаянным криком, комом застревающим в горле, чтобы вырваться сдавленным шепотом: «Господи… Господи… Господи…» Страх, рождающий предательство; предательство, рождающее ненависть, — Богом проклятый круг, в котором катилась жизнь. В двадцать лет он, царь Всея Руси Иоанн IV, скажет: «От сего… вниде страх в душу мою и трепет в кости моа и смирися дух мой». Через считанные дни после его венчания на царство — пожар, уничтоживший всю Москву в стенах города, взорвавший кремлевские башни и стены, где хранился боевой порох и ядра, едва не стоивший жизни митрополиту Макарию, — обронили его, спуская на веревках из горевшего Кремля. Говорили, будто литовская княгиня Анна Глинская «волхованием сердца человеческие вымаша и в воде мочища и тою водою кропиша, и от того вся Москва выгоре». Сына ее, царского родного дядьку князя Юрия Глинского, выволокли из Успенского собора и на площади порешили.

Семнадцатилетний царь не вышел к народу. Своих не отстоял. Бежал с новообвенчанной супругой Анастасией Романовной в село Воробьево. Затаившись, ждал, как двое суток оставалась столица в руках разбушевавшегося народа, как 29 июня 1547 года «многие люди черные» скопом и в полном вооружении вышли защищать родной город, как отправились в Воробьево. Все обещал им — выдать своих по матери родных, князей Глинских, зачинщиков смуты простить, править милосердно и справедливо. Лишь бы не пришибли. Лишь бы ушли. А там… Там последовал жесточайший розыск зачинщиков…

Будущий Грозный родился в день апостолов Варфоломея и Тита — как предсказал юродивый Дометий: «Родится Тит — широкий ум». При предсказаниях самых страшных. По словам составителя Новгородского свода от 1539 года, «внезапну бысть гром страшен зело и блистание молнину бывшу по всей области державы тих, яко основание земли поколебатися; и мнози по окрестным градом начаша дивитися таковому страшному грому». Рождение через год брата Грозного Юрия никакими приметами отмечено не было. Ребенок же оказался «немыслен и просто и на все добро не строен». Слабоумие его определилось почти от рождения.

А еще через год не стало 54-летнего великого князя Василия III. Москва не сомневалась, что перейдет правление в руки братьев покойного и Михаила Глинского, пока «не войдет в возраст» трехлетний Иван. Только все вышло иначе. Властной рукой великая княгиня перехватила кормило власти. Брат Василия III, князь Юрий Иванович, оказался в тюрьме. Андрей Иванович Шуйский, возмущавший против правительства помещиков и детей боярских, тоже.

Любила ли Елена детей? Думала ли о них? Во всяком случае, Грозный вспоминал одну мамку, за нее в свои восемь лет просил бояр, когда не стало в 1538 году великой княгини. Всю жизнь забыть не мог, как сапоги боярские целовал. Не помогло!

Жизнь Ивану сохранило не чудо — расчеты боярских партий. Из такого же расчета братья Михаил и Юрий Глинские, забыв нанесенные им племянницей обиды, помогли внучатому племяннику вступить на престол. 16 января 1547 года состоялось первое на русской земле венчание на царство. Титул царя делал Ивана IV равным по чину императору, иначе говоря — ставил выше европейских королей. Тем самым Москва становилась «царствующим градом», а все государство — Российским царством.

В эти первые годы своего правления Иван IV становится отцом: в 1552 году появляется на свет его первенец, царевич Дмитрий. Иван с царицей Анастасией, царевичем «и со всеми князьями и з бояры» отправляется молиться честным угодникам «о мире и о тишине, и о устроении земстем». Дорога лежала в Кирилло-Белозерский монастырь. Но вернулась царская чета без сына. И самое непонятное — разные источники по-разному объясняют гибель царевича. Для одних младенец утонул в Шексне, выскользнув из рук няньки. Для других умер от «зельной болезни». Убитые горем родители посетили на обратном пути Никитский монастырь, сетовали на свою потерю игумену и — получили утешение.

В Милютинских Четьях-Минеях за май помещена «Повесть о свершении большия церкви Никитского монастыря» в Переяславле-Залесском, где приводятся подробности этого события. Царь ночевал в монастыре «на своем царьском дворе», и с этой ночи царица зачала. 30 марта родила она сына, которому наречено «имя Иоанн Лествичник». Но родительская радость часто омрачалась недугами ребенка. Через два месяца после рождения царевич Иван Иванович заболел «зельною болезнию», от которой его спасли мощи святого Никиты. «Но на второе лето в то же время случися паки царевичу Ивану немощь», и снова младенца удается вылечить освященной водой от мощей Никиты. В благодарность родители дают обет восстановить Никитский монастырь, отстраивают в нем каменные церкви, стены, вносят большой колокол. Плащаницу на гроб святого Никиты вышивает собственноручно царица.

«Сказание о новейших чудесах» сохранило поразительное по живости описание переживаний родителей. «Царь же и царица в вящей печали зряще отрачатк своего зельне страждуще. Иоанн же царевич некою болярынею носим бе на руках. Царь же и царица руце простирающи ко образу создателя бога и пречистой его матери пресвятой богородице, и к великим угодником божиим, и тепле вопиюще, и умильно молящиеся, и слезы испущающе, поне бы малу ослабу улучити отрочи своему от зельныя его болезни. И окрест стояще ближнии приятели государевы, мужие и жены, вси молящиемя и слезы испущающе, не токмо царевича видяще, зле болезнуема, но и благоверного царя с царицей в велицей печали и скорби…»

Без малого четырнадцать лет супружеской жизни — и внезапная кончина царицы Анастасии. Грозный не сомневался: от яда. Подозрение оправдывало жестокость расправ при дворе. В новую думу вошли Алексей Басманов, постельничий Василий Наумов, ясельничий Петр Зайцев. Царь стремился к ослаблению княжеско-боярской оппозиции, в которой не последняя роль принадлежала родным Анастасии Романовны. Теперь они становились одинаково не нужны и опасны. Ровно через год в теремах появится новая царица — Мария Черкасская, дочь феодального кабардинского князя Темир Гуки-Темрюка. И вместе с ней ее брат, страшный своей жестокостью Кострюк-Момстрюк народных сказаний, которому Грозный поручит руководство впервые образованной опричниной. Приехавший в Москву с королевскими грамотами и подарками 20 августа 1561 года Антоний Дженкинсон не может получить приема. По его словам, «его высочество, будучи очень занят делами и готовясь вступить в брак с одной знатной черкешенкой магометанской веры, издал приказ, чтобы ни один иностранец — посланник ли или иной — не появлялся перед ним в течение некоторого времени с дальнейшим строжайшим подтверждением, чтобы в течение трех дней, пока будут продолжаться торжества, городские ворота были заперты и чтобы ни один иностранец и ни один местный житель (за исключением некоторых приближенных царя) не выходил из своего дома во время празднества. Причина такого распоряжения до сего времени остается неизвестной».

Причина не выяснилась и впоследствии. В водовороте дворцовых перемен забылось, что у новобрачного два сына и что наследнику царевичу Ивану Ивановичу всего семь лет. Его будущему ничто не угрожало: у царицы Марьи год за годом появлялись на свет тут же умиравшие дочери, у последующих жен царя вплоть до последней — Марии Нагой — вообще не было детей.

Характер наследника, его положение — о них трудно судить. Русские летописи и документы почти не упоминают о будущем самодержце, иноземцы ограничиваются согласным утверждением, что это сколок отца и в нраве, и в пороках. Портрет же Грозного очень выразительно рисует И. М. Катырев-Ростовский в законченной в 1626 году «Повести книги сея от прежних лет»: «Царь Иван образом нелепым (некрасивым. — Авт.), очи имея серы, нос протягновен, покляп; возрастом (ростом. — Авт.) велик бяше, сухо тело имея, плеши имея высоки, груди широки, мышцы толсты; муж чудного рассуждения, в науке книжного почитания доволен и многоречив зело, ко ополчению дерзостен и за свое отечество стоятель. На рабы, от бога данные ему, велми жестокосерд, на пролитие крови и на убиение дерзостен велми и неумолим; множество народу от мала и до велика при царстве своем погуби, и многие грады свои поплени… Той же царь Иван многая и благапя сотвори, воинство велми любяще и требующая им от сокровиц своих неоскудно подавше. Таков бе царь Иван».

Царевич Иван Иванович сопровождает отца в походах, принимает послов, но не приобретает с годами никакой самостоятельности. И за этим положением сына Грозный следит очень строго, как и за возможностью появления у него потомства.

Один из самых тяжелых для Московского государства — 1571 год. Голод. Моровая язва. Чума. Нашествие на Москву Девлет-Гирея. Погибшие в огне Заниглименье, Китай-город, частично Кремль. Перелом с опричниной: казнь главнокомандующего опричным войском, брата незадолго до того скончавшейся царицы Марьи Темрюковны, Михаила Черкасского и других начальников. Начало войны со Швецией. И наперекор судьбе грандиозный выбор царской невесты. На суд Грозного в Александрову слободу было привезено полторы тысячи девиц.

Впрочем, выбор царской невесты состоялся загодя. Свахи — жена Малюты Скуратова и дочь царского любимца, будущая царица Мария Годунова, как и дружки — сам Малюта и его зять Борис Годунов убедили Грозного в необходимости жениться на их родственнице Марфе Собакиной. Заодно, для полноты торжества, Грозный решает женить наследника и нескольких царедворцев. Царевичу предназначается Евдокия Богдановна Сабурова, тоже из одного рода с Годуновым. Судьба оказывается неблагосклонной к обеим. Марфа Собакина умирает, «не разрешив девства», Евдокию Сабурову через несколько месяцев ссылает свекр в монастырь. Ей предстояло провести почти полвека в стенах московского Ивановского, что в Старых Садех под Бором, монастыря под именем монахини Александры.

В том же монастыре окажется и вторая, насильно постриженная супруга царевича Прасковья Михайловна из рода Соловых. Грозный выбрал ее для сына. Он же ее и сослал сначала на Белоозеро, где происходит ее насильственный постриг, а позже во Владимир. Московский монастырь выглядел родом царской милости. Прожила царевна Прасковья так же долго, как и ее предшественница, умерла с ней в один год, так же была впоследствии похоронена в Вознесенском монастыре Кремля — усыпальнице великих княгинь и цариц.

Третья жена досталась царевичу, когда Грозный взял во дворец Марию Нагую. Теремной век Елены Шереметевой стал еще более коротким. Часть современников готова была видеть именно в ней причину гнева Грозного и его ссоры с сыном. Впрочем, летописцы молчали или ограничивались безликим оборотом о смерти царевича в Александровой слободе — сведения, сохранившиеся и на могильной плите. Исключение представляли псковичи. Это автор Псковской летописи один решился написать: «Глаголют нецыи, яко сына своего царевича Ивана того ради остием (острым концом посоха. — Авт.) поколол, что ему учал говорити о выручении града Пскова». Будто просил отца направить его во главе русского войска в помощь осажденному Баторием Пскову. В историю с невесткой поверить трудно — слишком мало придавали значения и отец и сын появлявшимся в их жизни женщинам, полководческие же мечты 27-летнего наследника понятны. Он до конца своих дней помнил, что в 1568 году считался претендентом на польскую корону. В двадцать пять попытался утвердить себя хотя бы в литературе — написал Житие святого Антония, плохую риторическую переделку сочинения старца Ионы. И только честолюбие сына могло вызвать безудержный гнев самодержца.

19 ноября 1581 года. Ранение сына. И очередной взрыв отчаянного страха. Детоубийство — существует ли в православии больший грех! Грозный, как покаяние в содеянном, признал невинно убиенными всех жертв опричнины, приказал немедленно составить синодик с именами казненных. Хотел отказаться от престола. И пытался сохранить жизнь царевичу. Врачи, знахари, ведуны, колдуньи — все советы выполнялись, и ничто не могло помочь. Даже самое последнее средство — сырое тесто, которым обкладывалось тело раненого. Есть в нем жизненные силы, опара станет подыматься, а вместе с опарой и больной; опадет — надеяться не на что. Тесто опало. Через несколько дней царевича Ивана Ивановича не стало.

За телом сына Грозный пошел к Троице, где доверил тайну убийства трем монахам — «плакал и рыдал» и «призвал к себе келаря старца Евстафия, да старца Варсонофия Иоакимова, да тут же духовник стоял его архимандрит Феодосий, только трое их…».

Только долгим царское «сокрушение» не было. Грозный распорядился невестку постричь в московском Новодевичьем монастыре. Сам же принялся торопить послов со сватовством к племяннице английской королевы, раз та сама не захотела стать его женой. До кончины царя оставалось еще три года.

…Художник боролся с картиной, как с тяжелым недугом. Рвался сказать все, что наболело, высказаться до конца. Рядом с Грозным возникает образ царевича, исторически никак не заслужившего приобрести черты нежно любимого Репиным Всеволода Михайловича Гаршина. Но писатель стоял на пороге своего ухода из жизни, и на эту внутреннюю предопределенность не мог не отозваться художник. Разве чуть ослабить просветленность Гаршина отдельными портретными чертами художника В. К. Менка.

Впечатление от картины на выставке, проходившей в Петербурге, в доме князя Юсупова на Невском проспекте, с 10 февраля до 17 марта 1885 года, было огромным. И для тех, кто ее принимал, и для тех, кто отвергал. Чуть ли не в день вернисажа начинаются разговоры о ее запрещении. Секретарь Академии художеств ссылается не на смысл — на некие анатомические и перспективные ошибки. Профессор Военно-медицинской академии Ф. П. Ландцерт читает по этому поводу «разоблачительную лекцию», которую затем выпускает в свет в виде брошюры. В газете «Минута» появляется заметка, утверждающая, что идея картины заимствована Репиным у некоего студента. Это последнее утверждение, хотя и было затем публично опровергнуто, имело под собой известное основание. «Иван Грозный у тела убитого им сына» — тема, которую Академия художеств предложила претендентам на медали в 1864 году и по которой В. Г. Шварц написал удостоенную награды картину.

Но если репинскому полотну и удалось избежать административных мер в Петербурге, они настигли ее в Москве: 1 апреля 1885 года благодаря представлению обер-прокурора Синода Победоносцева она была снята с выставки. Приобретший картину П. М. Третьяков получил предписание хранить ее в недоступном для посетителей месте — запрет, снятый через три месяца по усиленному ходатайству близкого ко двору художника Боголюбова. Почти через четверть века «Ивану Грозному» предстояло еще более трагическое испытание.

16 января 1913 года иконописец из старообрядцев Абрам Балашев трижды ударил картину ножом. Удары пришлись по лицам Грозного и царевича. «Грозного» пришлось перевести на новый, наклеенный на дерево холст. Эту техническую часть работы осуществили лучшие русские реставраторы тех дней — приглашенные из Эрмитажа Д. Ф. Богословский и И. И. Васильев. Восстановить живопись должен был сам приехавший из Куоккалы Репин. К этому времени возглавлявший Третьяковскую галерею и глубоко потрясенный случившимся И. С. Остроухов подал в отставку. Его место по решению Московской городской думы занял Игорь Грабарь.

Грабаря не было в Москве, когда Репин приступил к реставрации, а точнее — заново написал голову Грозного. Со времени создания картины прошли годы и годы. Манера художника изменилась, изменилась и трактовка им цвета. Репин ничего не восстанавливал. Он писал так, как ему стало свойственно. Кусок новой живописи заплатой лег на старую картину. По счастью, автор сразу уехал, а разминувшийся с ним на несколько часов Грабарь увидел еще свежие краски. Решение Игоря Эммануиловича было отчаянным по смелости. Он насухо стер положенные Репиным масляные краски и заправил, как выражаются специалисты, потерянные места акварелью, покрыв ее затем лаком. Отсутствовавший по контуру нос царевича удалось восстановить благодаря очень хорошим фотографиям.

Через несколько месяцев И. Е. Репин оказался в галерее, долго стоял перед картиной, но так и не понял, произошло ли с ней что-нибудь или нет. Его взрыв совести, его суд и приговор продолжали жить с той же пламенной убедительностью, как и в середине далеких восьмидесятых годов, возвращаясь к словам Игоря Грабаря, «страшная современная быль о безвинно пролитой крови…»

Великое полотно Репина в разные исторические времена — и в пору его создания, и в долгие последующие десятилетия, и сегодня потрясает не только вырывающимся из него ужасом и звериным страхом всевластного убийцы и покорным безмолвием несчастной жертвы. Оно набатом взывает к историческому пробуждению: нет ничего для людей страшнее и опаснее безграничной власти над ними, и ничто так не питает такого рода власть, как покорность ей. Чрезмерности русского характера — это усыпляющая наш разум выдумка. Необузданность всегда и везде порождает безумие, безумие — преступления, преступления — паралич совести. И не только у властелинов — у всякого человека, независимо от национальности или исторической эпохи. «Кто может жить без царства, тот великим владеет царством», — сказано почти два тысячелетия назад. Сегодня в нашей стране эта истина становится тем очевиднее, чем больше людей убеждается в бренности всякой власти и всякого честолюбия. Вот только бы научиться всем нам раскаиваться лишь однажды в жизни — никому не дано принимать яд дважды.

Потерянная гробница

Археолог начинал поиск. Впрочем, не совсем так. Археолога еще не было — был чиновник особых поручений. Не было и привычной обстановки раскопок — курганов, развалин, черепков. Просто монастырский сад, старый, дремуче заросший травой, гудевший сотнями пыльных пчел. Месяцы, проведенные над забытыми актами, позволяли предположить, что где-то здесь, в стенах Суздальского Спасо-Евфимиева монастыря, скрылась гробница человека, каждому знакомого и всеми забытого, — князя Дмитрия Михайловича Пожарского.

Символ и человек… Памятник Минину и Пожарскому, созданный на народные средства, уже полвека стоял на Красной площади, стал частью Москвы, но никто не знал, где и когда умер полководец, никто не поинтересовался местом его погребения. Символ жил в народной памяти, не тускнея, приобретая для каждого поколения все новый смысл — разве мало, что простое перечисление имен дарителей на московский памятник заняло целый специально напечатанный том! Зато следы живого человека исчезли быстро, непостижимо быстро.

Говорили разное. Одни — что похоронен Пожарский в Троице-Сергиевой лавре, другие — в Соловецком монастыре (не потому ли, что были это наиболее почитаемые, достойные прославленного человека места?), вспомнили и нижегородское сельцо, где он родился. Но чиновник особых поручений, будущий известный ученый А. С. Уваров думал иначе.


Портрет М. В. Скопина-Шуйского.

Около Суздаля лежали родные семье Пожарских места, здесь в Спасо-Евфимиевом монастыре были похоронены родители полководца, и, направляясь с нижегородским ополчением в Москву, он не пожалел нескольких дней, чтобы перед решающими сражениями проститься, по народному обычаю, у родных могил. В Евфимиев монастырь Пожарский делал постоянные вклады. Обо всем этом свидетельствовали документы. Предположение, что именно здесь находилась могила и самого князя, выглядело более чем правдоподобно. Вот только проверить его было нелегко: на монастырском кладбище могил семьи не существовало — вообще никаких.

Правда, ответ на эту загадку удалось найти. Как утверждали те же монастырские документы, один из местных архимандритов в приступе строительной лихорадки распорядился разобрать «палатку»-склеп Пожарских «на выстилку рундуков (отмостки) и в другие монастырские здания». Распоряжение с завидной поспешностью было выполнено, и воспоминание о месте, которое занимала «палатка», стерлось и у монахов, и у старожилов. Предстояло искать заново.

Перспектива подобных поисков не увлекла ни правительство, ни одно из официальных учреждений. Уварову вообще чудом удалось получить разрешение на вырубку части сада и ведение раскопок. Как и на какие средства — это уже было его личным делом. И вот из-под путаницы яблоневых корней, в крошеве кирпичей и земли встали 23 гробницы семьи Пожарских. Однако большинство из них были безымянными, и имя полководца не фигурировало среди названных. Оставался единственный выход — вскрытие погребений.

Подобное «святотатство» потребовало особого согласования с Синодом — другое дело, что самый склеп фактически уничтожили те же церковные власти. Новая победа Уварова оказалась едва ли не самой трудной. Тем не менее разрешение было получено, а вместе с ним создана и компетентная комиссия — как-никак речь шла о народном герое!

Гробницы были одинаковые — каменные, резные, со следами росписи синей краской, но одна выделялась пышностью и отдельно сооруженным над ней сводом. Обнаруженные в ней части боярской одежды с характерным золотым шитьем и дорогим поясом не оставляли сомнений, что принадлежала она боярину, а значит, именно Дмитрию Михайловичу. Звание боярина в Древней Руси не переходило по наследству — оно давалось за службу и оставалось личной наградой. В семье Пожарских его не имел никто, кроме полководца.

К тому же и по возрасту останки в гробнице соответствовали Пожарскому — он умер 63 лет. Решение комиссии было единогласным: могила Дмитрия Пожарского найдена. Шел 1852 год.

Открытие — и какое! Но было что-то странное и труднообъяснимое в его обстановке. Толпы суздальчан и приезжих хлынули в Спасо-Евфимиев монастырь, и как было не поддаться впечатлению — очевидцы изумленно писали об этом, — будто народ вспоминал и чтил близко и хорошо знакомого ему человека, героя, чей образ не потускнел и не стерся за прошедшие двести с лишним лет. Зато среди историков упорно раздавались голоса, опровергавшие не открытие Уварова, но значение личности Пожарского. Появлялись труды, прямо заявлявшие, что Пожарский был «тусклой личностью», выдвинутой разрухой и «безлюдьем» Смутных лет, а не действительными талантами и заслугами. Отыскивались его военные неудачи, падали прозрачные намеки на некую личную связь с Мининым — без нее не видать бы ему руководства ополчением, — придумывались просчеты в действиях ополчения. Может быть, забытая могила — всего лишь справедливый приговор истории?

Невольно возникало чувство, что не так-то прост и необразован был архимандрит, уничтоживший склеп Пожарских. Видно, администратор именно Спасо-Евфимиева монастыря знал много. Как-никак его «тихая обитель» использовалась для содержания особо важных государственных преступников — и тех, кто проповедовал шедшие против церкви ереси, и тех, кто принимал на себя царское имя, — самозванцев. Должность тюремщика на таком уровне несомненно обеспечивала полную информацию.

Но просматривая всю достаточно обширную литературу о Смутном времени, становилось все более очевидным и другое. Тенденция к принижению роли Пожарского не была результатом открытия новых фактов, обстоятельств. Вообще, она исходила не от передовых и ведущих ученых, а от тех, кто представлял в науке позицию официальных кругов. Официального ореола вокруг этого имени никто не стремился создавать. Почему же именно Пожарский становился дискуссионной фигурой, да и кем вообще он был?

Как ни удивительно, историки по существу не ответили на этот вопрос. Да, известен послужной список князя — далеко не полный, назначения по службе — некоторые, царские награды — редкие и вовсе не щедрые. И безвестная смерть. Может быть, виной тому условия тех лет, когда еще не существовало личных архивов, переписки, воспоминаний, а единичные их образцы были всегда посвящены делу — не человеку? Или то, что род Пожарских пресекся очень рано, в том же XVII веке, и просто некому было сохранить то, что, так или иначе, связывалось с полководцем? Наконец, пожары, болезни — «моровые поветрия», войны — да мало ли причин способствовало уничтожению следов. Несомненно, все они делали свое дело. Ну а все-таки из того, что сохранилось, что так или иначе доступно исследователю, неужели нельзя выжать хоть нескольких капель, благодаря которым явственнее стал бы прорисовываться облик Пожарского, его портрет?

Есть метод прямого использования документа, когда его содержание фиксируется в абсолютном значении. Но также возможен и метод сравнительный, когда значение содержания, его смысл раскрываются на сопоставлении. Был ли он до конца применен и использован? А ведь как часто простое упоминание имени человека позволяет раскрыть в нем больше, чем простыни документов, непосредственно с ним связанных. Скажем иначе. Был же Пожарский человеком своего времени, гражданином, представителем определенного сословия со всеми вытекающими отсюда правами и обязанностями, жителем данного города и конкретной его местности — частичкой огромного целого. И если из частей складывается представление в целом, то ведь и целое может многое сказать о каждой своей части — умей только его расспросить.

На задохнувшихся упрямым запахом прели, жестко покоробленных листах мешались следы Смутного времени и пришедших ему на смену столетий. Торопливые записи и плывущие пятна плесени, «скрепы»-подписи дьяков и выцветшие до дымчатой белизны чернила, телеграфной краткости деловой язык и затертые уголки листов — сколько рук перелистало их почти за четыре века! 1620 год, перепись московских дворов…

Конечно, возраст, но чем, казалось бы, кроме него, примечателен этот документ — обычная перепись обыкновенных дворов. А в действительности своим смыслом, самим фактом своего существования он представлял чудо — первое свидетельство о городе после Смутного времени.

Смутное время — его начало уходило глубоко в предыдущее столетие, связывалось со смертью Ивана Грозного. Лишенное былого могущества родовитое боярство, которое беспощадно ломал Грозный, и разоренные холопы одинаково были его основой. Знатные боролись за власть, «низшие» искали облегчения своей жизни. Государство остро нуждалось в переустройстве. В сплошном калейдоскопе замелькали на престоле фигуры молоденького Федора, слишком романтично обрисованного Алексеем Толстым в его известной драме, Бориса Годунова, Василия Шуйского, самозванцев, которые олицетворяли для боярства поддержку Польши в их собственной борьбе за постоянно ускользающую из рук власть. Родоначальнику будущего царствующего дома Романовых Федору, который за попытку самому занять престол поплатился пострижением в монахи под именем Филарета, ничего не стоило присягнуть и первому Самозванцу, и Лжедмитрию II, которого называли Тушинским вором, только бы не потерять положения и влияния. Увлеченные борьбой бояре меньше всего задумывались над тем, что их переговоры с иноземными правителями оборачивались все худшими и худшими формами интервенции, полным разграблением государства. Они перебирали все новых и новых кандидатов — австрийский эрцгерцог Максимилиан (с него-то все и началось!), шведский король, польский королевич Владислав, против которого поспешил выступить его собственный отец. Казалось, им не виделось конца, так же как и народным бедствиям.

Осенью 1610 года в Москву от имени королевича Владислава вступил иноземный гарнизон, и сразу же в городе стало неспокойно. Враждебно и зло «пошумливали» на торгах и площадях горожане, бесследно пропадали неосторожно показавшиеся на улицах ночным временем рейтары. Шла и «прельщала» все больше и больше людей смута.

Против разрухи и иноземного засилья начинал подниматься народ, и к марту 1611 года, когда подошли к Москве отряды первого — рязанского ополчения во главе с князем Пожарским, обстановка в столице была напряжена до предела.

Для настоящей осады закрывшихся в Кремле и Китай-городе сторонников Владислава у ополченцев сил еще не хватало, но контролировать действия иноземного гарнизона, мешать всяким его вылазкам, в ожидании пока соберется большее подкрепление, было возможно. Сам Пожарский занял наиболее напряженный пункт, которым стала Сретенская улица. К его отряду примкнули пушкари из близлежащего Пушечного двора. При их помощи почти мгновенно вырос здесь укрепленный орудиями острожец, боевая крепость, особенно досаждавшая иноземцам.

Впрочем, 19 марта не предвещало никаких особенных событий. Снова ссора москвичей с гарнизоном — извозчики отказались тащить своими лошадьми пушки на кремлевские стены, офицеры кричали, грозились. Никто не заметил, как взлетела над толпой жердь, и уже лежал на кремлевской площади убитый наповал иноземец. Первая мысль солдат — смута обернулась войной. В дикой панике они кинулись, избивая всех на пути, на Красную площадь, начали разносить торговые ряды, и тогда загремел набат.

Улицы наполнились народом. Поперек них в мгновение ока стали лавки, столы, кучи дров — баррикады на скорую руку. Легкие, удобные для перемещения, они опутали город непроходимой для чужих стрелков и конницы паутиной, исчезали в одном месте, чтобы тут же появиться в другом. И тогда командиры иноземного гарнизона приняли подсказанное стоявшими на их стороне боярами решение — сжечь город. В ночь с 19 на 20 марта отряды поджигателей разъехались по Москве.

Население и ополченцы сражались отчаянно, и все же беспримерной, отмеченной летописцами осталась отвага Пожарского и его отряда. Пали один за другим все пункты сопротивления — огонь никому не давал пощады. Предательски бежал оборонявший Замоскворечье Иван Колтовской. Острожец продолжал стоять. «Вышли из Китая многие люди (иноземные солдаты. — Н. М.), — рассказывает современник, — к Устретенской улице, там же с ними бился у Введенского Острожку и не пропустил их в каменный город (так называлась Москва в границах бульварного кольца. — Н. М.) князь Д. М. Пожарский через весь день, и многое время тое страны не дал жечь». Сопротивление здесь прекратилось само собой. Вышли из строя все защитники острожца, а сам Пожарский «изнемогши от великих ран паде на землю». Потерявшего сознание, его едва успели вывезти из города в Троице-Сергиев монастырь.

Днем позже, стоя на краю охватившего русскую столицу огненного океана, швед Петрей да Ерлезунда потрясенно записал: «Таков был страшный и грозный конец знаменитого города Москвы». Он не преувеличивал. В едко дымившемся от горизонта до горизонта пепелище исчезли посады, слободы, торговые ряды, улицы, проулки, тысячи и тысячи домов, погребов, сараи, скотина, утварь — все, что еще вчера было городом. Последним воспоминанием о нем остались Кремль и каменные стены Китая, прокопченные дочерна, затерявшиеся среди угарного жара развалин.

Проходит девять лет. Всего девять. И вот в переписи те же, что и прежде, улицы, те же, что были, дворы в сложнейших измерениях саженями и аршинами с «дробными» — третями, половинами, четвертями. Опаленная земля будто прорастала скрывшимися в ней корнями. Многие погибли, многие разорились и пошли «кормиться в миру», но власть памяти, привычек, внутренней целесообразности, которая когда-то определила появление того или иного проезда, кривизну проулка, положение дома, диктовала возрождение города таким, каким он только что был, и с такой же точностью! Когда в 1634 году Гольштинское посольство в своем отчете о поездке в Московию использовало план начала столетия, неточностей оказалось немало, но только неточностей. Старый план — «чертеж земли Московской» ожил и продолжал жить.

Документ 1620 года говорил, что на перекрестках-«крестцах» снова открылись бани, харчевные избы, блинные палатки, зашумели торговые ряды, рассыпались по городу лавки, заработали мастерские. Зажили привычной жизнью калашники, сапожники, колодезники, игольники, печатники, переплетчики, лекарь Олферей Олферьев — тогда еще единственный в городе и его соперники — рудомсты, врачевавшие от всех недугов пусканием крови, «торговые немчины» — иностранные купцы с Запада, пушкари, сарафанники, те, кто подбирал бобровые меха и кто делал сермяги, — каких только мастеров не знала Москва тех лет! И вот среди их имен и дворов двор князя Дмитрия Михайловича Пожарского.

Пожарский — народный герой, Пожарский — символ, а тут двор, простой московский двор на такой же обыкновенной московской улице, которую даже не стерли прошедшие столетия, — Сретенской. Правда, начиналась та «Устретенская» от самых стен Китай-города, с нынешней Лубянской площади. И «в межах» — рядом с Пожарским такие обыденные соседи — безвестный поп Семен да «Введенская проскурница» Катерина Федотьева, которая перебивалась тем, что пекла просфоры на церковь. Князь жил по тем временам просторно — на две трети гектара, у попа было в семь раз меньше, а у Катерины и вовсе еле набиралось полторы наших нынешних сотки.

Перепись еще раз называла Пожарского — теперь уже около нынешних Мясницких ворот, и не двор, а огород. Так и говорилось, что земля эта была дана царским указом князю, чтобы он пахал ее. Что ж, полтора гектара пахотной земли — немалое подспорье в любом хозяйстве. Вот и мерил Пожарский московскую землю от двора на улице Лубянка до огорода у Мясницких ворот и обратно. И не потому ли, что сажень за саженью, аршин за аршином можно было привязать его каждодневную жизнь к московским улицам, памятник оживал, становился будто более человечным.

Сретенская улица — двор Пожарского и острожец Пожарского. Какая между ними связь? Случайное совпадение, попытка князя сохранить от врага родной дом или что-то иное — кто ответит на этот вопрос? Оказывается, опять-таки перепись и… погонные метры. Указания летописи, воспоминания очевидцев, но главное — «чертеж земли московской». Обмеры сажень за саженью позволяли утверждать: нет, Пожарский не только не заботился о своем дворе, он пожертвовал им, построив острожец на собственном дворе. Его родного дома не осталось вместе с острожцем. В следующей, более обстоятельной московской переписи 1638 года та же земля будет названа не «двором», но «местом» Пожарского. Велика ли разница, но именно она говорила о том, что собственного дома князя здесь больше не существовало, зато выросли вместо него избы Тимошки серебренника, Петруши и Павлика бронников, Пронки портного мастера, Мотюшки алмазника, Аношки седельника — крепостных Пожарского.

Выгоды напрашивались сами собой: богато жил князь, раз требовались ему в его хозяйстве такие редкие мастера. И снова «но» — в действительности все это свидетельствовало не о богатстве Пожарского, а о его убеждениях. Роду Пожарских ни богатством, ни знатностью хвастаться не приходилось. И хоть велся он от одного из сыновей великого князя Всеволода Большое Гнездо, сын этот был седьмым по счету в многодетной семье, да и его потомкам не удалось улучшить своего материального положения. По службе занимали они невысокие должности, а при Иване Грозном и вовсе попали в опалу. Последние земли были у них отобраны царем, и род стал считаться «захудалым». А история с крепостными оказывалась и вовсе неожиданной.

Крепостному праву в XVII веке еще далеко до жесточайшей безысходности последующих столетий. Сама эта зависимость была пожизненной: умирал владелец крепостного, и тот оказывался на свободе. Да и формы ее отличались разнообразием — от полного рабства до относительной свободы. Существовала категория холопов, так и называвшихся «деловыми людьми». Предоставленные личной инициативе, они занимались ремеслами, заводили целые мастерские, торговали, сколачивали немалые деньги, даже имели собственных холопов. Далеко не все крепостники на это шли, а, предоставляя самостоятельность, норовили взыскивать за нее подороже. Пожарский во многом был исключением, и каким же редким! Он охотно «распускал» холопов, да и требовал с них немногого, удовлетворяясь главным образом тем, что в случае военной необходимости его «люди» выступали вместе с ним. Потому так много в Москве было ремесленников из «деловых» Пожарского, им не пожалел он уступить и собственный двор.

Все это так, но почему же все-таки остался неотстроенным княжеский дом на Сретенке? Не мог же Пожарский потерять все связи со столицей настолько, чтобы перестать нуждаться в московском жилье. Да и куда исчезла та огородная земля у Мясницких ворот, которую так торжественно передал ему царский указ? В переписи 1638 года она вообще не упоминалась. На ней успели вырасти дворы других владельцев. Сами собой такие перемены произойти не могли. Должны были существовать определенные причины, только где они крылись?

Документы разные, подчас случайные, будто мимоходом роняли все новые и новые подробности. Не оправившийся от полученных у острожца на Сретенке ран, Пожарский был избран руководить новым, теперь уже нижегородским, ополчением. В этом выборе, сделанном осторожными и предусмотрительными нижегородцами, сказалась память и о московских сражениях, и о всем опыте полководца. Пусть Пожарскому было немногим больше тридцати лет, посторонним наблюдателем раздиравшей страну смуты он не оставался ни одного дня. В октябре 1608 года он со своими частями разбил осаждавших сторонников королевича Владислава. Годом позже, уже как воевода Зарайска, отбил от своего города казаков, выступавших на стороне только что объявившегося второго по счету Самозванца. Ему удалось освободить от них и Пронск, где формировалось рязанское ополчение, с частями которого Пожарский и оказался в Москве в марте 1611 года.

Но документы рисовали не просто отважного и удачливого военачальника — да одно это и не убедило бы нижегородцев. Оказывается, как никто в те годы, думал он о тылах, умел организовать снабжение, стараясь приблизить свои отряды к регулярной армии, обладал талантом стратегически точно предугадать ход каждой операции и даже использовал неведомо какими путями оказавшихся на Руси военных специалистов-англичан. Месяц от месяца росло умение полководца, росла и его необычайная популярность.



Поделиться книгой:

На главную
Назад