Не только у христиан погружение в воду (крещение) является символом нового рождения, символом снятия с человека груза прежних ошибок. Погружение в воду есть возвращение к тому состоянию бытия, когда не было еще знакомого нам мира, а, значит, и не было времени, не было истории. Там, вне истории и до истории — еще не было ошибок, а значит, — не было и смерти. Это возвращение к тому перекрестку, на котором впервые произошел сбой, когда впервые было избрано неверное направление движения. Ты понял, что перепутал дороги? — Вернись к перекрестку и пойди другим путем. Но для этого прежде — пройди обратный путь, пройди вспять по пути своей жизни (хотя бы путем покаянного ее припоминания), вернись к исходной точке. Так в религиозном сознании оказались совмещены символы морской глубины, крещения, покаяния, возрождения к новой жизни.
Воды сами по себе, впрочем, не могут произвести жизнь. Большинство религий мира полагают, что вода родила жизнь вследствие вторжения в нее иного, небесно-деятельного начала: молния, бьющая в воды, рождает жизнь (вспомним индо-арийский миф о громовержце Вритре, побеждающем водного дракона Индру). Рождение происходит «водою и огнем» или «водою и духом», «водою и Словом». Слово Творца, подобно молнии, вторгается в дремлющие первоводы, расторгает их внутреннее неразличимо-индифферентное единство, разделяет воды, структурирует их — и создает из них первую жизнь.
Иногда психологи полагают, что за этими по сути общерелигиозными представлениями стоят подсознательные воспоминания о начале человеческой жизни. Жизнь начинается с зачатия; зачатие же есть именно вторжение извне (вторжение семени) в молчащие и спокойные воды яйцеклетки. Это вторжение нарушает покой вод, но именно потому они, приходя в волнение, начинают «разделяться» и это все умножающееся и усложняющееся деление приводит в конце концов к рождению нового человека…[20]
Итак, в мифах человечества и в подсознании человека есть устойчивый архетип, сближающий погружение в воды с рождением и с воз-рождением. Полагаю, что создатели фильма о «Титанике» были достаточно грамотными людьми, чтобы знать об этих ассоциациях — и потому вполне сознательно их вызывать у зрителя.
Теперь мы понимаем, что концовка фильма по сути отрицает его начало. Завязка сюжета: до зубов вооруженные наукоемкой технологией искатели затонувших сокровищ тревожат покой затонувшего «Титаника», чтобы поднять с морского дна к новой жизни части корабля и имущества пассажиров. Прежде всего они ищут драгоценный бриллиант (ибо уверены, что он затонул вместе с кораблем; о том, что он был сохранен Роуз, не знает никто до самой концовки фильма). Эта попытка механического возвращения к жизни (хотя бы культурно-музейной) «Титаника» терпит крах.[21] Для механических глаз — глубоководных телекамер — «Титаник» мертв.
Но есть иной путь преодоления времени, истории, смерти. Это путь любви и путь мистерии. «Титаник» безвозвратно погиб. Тела утонувших давно съедены рыбами. Но души живы. Человек, читавший Библию, может вспомнить: «Крепка как смерть любовь… И не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить» (Песнь песней 8,6; Мф. 10,28). Верность и любовь могут то, чего не могут батискафы.
Несомненно, что верхом идиотизма было бы считать, будто по убеждению создателей фильма аквалангист, спустившийся к затонувшему «Титанику», найдет там залитый не водою, но светом банкетный зал, наполненный счастливыми людьми в вечерних туалетах (а именно таким предстает уже затонувший «Титаник» в последних кадрах фильма). Но не менее смешно выглядят попытки буквалистского прочтения тех религиозных текстов, которые исполнены подобного символизма. И уже совсем странно выглядела бы «научно-позитивистская» полемика, стремящаяся опровергнуть символические тексты (фильма о «Титанике» или Библии) ссылками на «данные науки»: мол, в затонувшем «Титанике» не может быть жизни, а Иона не мог быть проглочен китом…
Теперь попробуем с опытом понимания, приобретенным при разборе новомодного «Титаника», обратиться к давно знакомой Библии. Памятуя о том, что было сказано выше о символизме морских глубин в религиозном мышлении, посмотрим на библейскую притчу о пророке Ионе. Корабль, на котором он путешествует, застигнут бурей. Люди поняли, что обрушившееся на них бедствие есть Божия кара за их грехи. И потому Иона бросается в море, чтобы принести себя в искупительную жертву. Он отказывается от своей жизни, погружает себя в морские пучины, чтобы очистить от грехов и защитить от Божеского гнева других людей. В морских глубинах Иона встречается с китом, который заглатывает его. Но, чудесным образом пребыв во чреве китовом три дня, Иона спасается и оказывается на земле, где начинает проповедь покаяния жителям Ниневии.
Стоит ли в ответ на это библейское повествование облачаться во всеоружие современных зоологических представлений и утверждать, что киты не водятся в Средиземном море? Стоит ли приводить химические формулы реакций, происходящих в желудке кита, и доказывать, что в этой кислотной среде человеку никак не прожить три дня? Если кому-то понравится такое занятие — то пусть уж заодно отчитает Льва Толстого за то, что у него солнце «встает» над Аустерлицем. В просвещенном XIX веке, конечно, следовало написать строго научно: «Планета Земля повернулась на столько-то градусов вокруг своей оси по отношению к центральному светилу, и потому солнечные лучи смогли под таким-то углом достичь поверхности земли в районе Аустерлица».
И пусть такой критик устроит публичную порку Тютчеву за его совершенно антинаучные стишки насчет Черного моря:
Ну разве можно утверждать, что черноморские волны заинтересованы в возрождении русского черноморского флота?..
Любой текст надо рассматривать, исходя из его соответствия тем целям, которые он сам ставил перед собой. Текст не должен отвечать на те вопросы, которые есть у нас; он должен ответить на те вопросы, ради ответа на которые его создал его автор. Иначе можно выбросить вон Достоевского за то, что он не отвечает на вопросы из области квантовой механики. И Библию за то, что она понимает многие слова и события не так, как их понимает современная биология.
Ведь тот кит, о которым говорит Библия, совсем не тот, что знаком современным биологам. Евреи — народ сухопутный, и в их языке не было уж очень большого запаса слов для обозначения многообразия морских обитателей. То еврейское слово (dag), что русские переводчики перевели словом «кит», означает всего лишь «большая рыба». Так что если уж и будут претензии у ученых — то не к Библии, а к ее переводчикам. Что такое «большая рыба» религиозного текста — это знают не биологи, а религиоведы. Это и есть те хтонические чудовища («драконы», «водные змии»), которые в мифах всех народов символизируют изначальные, докосмические, неупорядоченные воды. На библейском языке «киты» (греч. ; евр. dag) и «драконы» (греч. ; евр. tanninim) — слова взаимозаменимые. Так, например, в Быт. 1, 21 русские переводчики вслед за авторами Септуагинты (перевод книг Ветхого Завета на греческий, исполненный в третьем веке до Р. Хр) слово tannin перевели как «кит» (), а Аквила (иудейский переводчик тех же книг на греческий же язык, работавший уже во втором веке по Р. Хр.) перевел это же слово как .
Вот и на языке Библии по сути все равно, как сказать: «Иону поглотили воды», или «большая рыба», или «смерть». Водные чудовища есть персонификация водного хаоса, то есть мира, в котором еще нет жизни, и который даже, пожалуй, враждебен жизни. Это символ того хаоса, который от века подмывает берега, который шевелится под космосом (напомню, что — это упорядоченное бытие) и грозит все вернуть в изначальную неразличимость и всерастворенность. Вот в этот мир смерти и бросил себя добровольно Иона. Он приносит себя в жертву. Но по воле Творца, то есть Того, Кто изначально из хаоса сотворил космос, смерть оказалась над ним бессильна. Тот, Кто на заре мироздания из безжизненного мира смог вывести жизнь, может повторить это чудо. Создавший из воды всю жизнь может и одну душу извести из вод и из царства смерти (пред-жизни). Спустя столетия то же самое произойдет со Христом. Но рассказ о жертве Христа будет выражен уже на другом языке — не на языке мифа, а на языке истории. Иона же в христианском восприятии стал прообразом Христа.
Христова же победа над смертью стала основой для нашего водного крещения. Вспомним, что по гречески слово , переводимое у нас как «крещение» означает буквально «погружение», и прочитаем: «все мы, крестившиеся во Христа, в смерть Его крестились. Итак, мы погреблись с Ним крещением в смерть, дабы, как Христос воскрес из мертвых, так и нам ходить в обновленной жизни» (Рим. 6,3–4).
Как известно хотя бы из сказок, вода бывает разной. Есть вода мертвая, а есть вода живая. Мертвая вода возвращает испорченному (израненному, истлевшему) мертвому телу прежнее и даже большее прежнего совершенство, хотя и не возвращает его к жизни. Жизнь — это присутствие в теле души, и душу возвращает телу живая вода. Если телесное совершенство смертью не нарушено, то нет и необходимости в мертвой воде, которая употребляется только для исправления тепа, которое само по себе бездушно. Соответственно, погибший сказочный герой спасается в два приема; сначала при помощи мертвой воды его мертвое изувеченное тело доводится до образцового состояния (чтобы в новую жизнь не нести старые увечья и раны), затем при помощи живой воды этот образцовый труп получает дыхание жизни.
В греческой мифологии живой и мертвой воде русских сказок соответствует нектар и амвросия. Нектар — от некрос, мертвец. Амвросия — не-смертный (ср. амрита у индийских богов, правда, если у греческих богов амвросия — напиток, то амрита божеств индийского пантеона — это пища). «Тем самым получает обоснование и „трупная“ этимология напитка богов: как сказочная мертвая вода, нектар сберегает и совершенствует только и именно тело, оболочку души, пребывает ли в этой оболочке душа или не пребывает. В „Илиаде“ Фетиде для того, чтобы сделать тело (труп) Патрокла нетленным и „еще прекраснее“, было достаточно нектара, использованного как умащение, т. е. как мертвая вода. Напротив, Афине, чтобы укрепить обессиленный дух Ахилла, в телесном отношении и так совершенного, достаточно было амвросии с ее живительной силой (в греческом мифе душа удерживается в теле амвросией) — Ахилл нуждался в битвенном одушевлении, которого лишился от скорби и обиды, поэтому богиня и оросила ему амвросией грудь, вместилище души… Полное бальзамирование тела у греков не было обязательным… труп погружался в наполненный медом саркофаг и оставался нетленным практически вечно… Александр Македонский умер в Вавилоне, тело его было заключено в медовый саркофаг и так привезено в Александрию… Использование меда при погребальном обряде было повсеместной нормой: при всей необязательности бальзамирования „смертный мед“ использовался на любых похоронах в смеси с молоком или в виде медовой лепешки — в том или ином качестве он оставался непременным сопровождением покойника».[22]
Теперь обратимся к христианской символике и спросим: вода в крещальной христианской купели — это вода живая или мертвая? На язык просится ответ: конечно, живая… Но это не так. В крещальной купели мертвая вода. Она не питает душу, то есть не дает человеку выше-чем-животную жизнь. Купель сама является символом могилы.
Крещальная купель символически тождественна могиле Христа, миру смерти. Поэтому эту воду надо обязательно освятить перед крещением. И поэтому священник, опуская в этот символ смерти свои пальцы (сложенные так, что они являют собой греческое написание букв Iс Хс — Иисус Христос) и крестообразно водя ими в воде, говорит: «Да сокрушатся под знамением образа Креста Твоего вся сопротивныя силы… И да не утаится в воде сей демон темный, но Ты, Владыко всех, покажи воду сию водой избавления».
Только теперь вода становится живой. Ведь могила Христа осталась пустой. Его Жизнь оказалась сильнее смерти. Так же и купель крещения становится для нас входом в ту единственную погребальную камеру, которая оказалась пробита Воскресением. К новой жизни — через смерть, через воду. Пасха Ветхого Завета — прохождение через воду (бегство евреев из Египта через Красное море). Пасха Нового Завета — через погребальную пещеру (через смерть и Воскресение Христа). Крещение совмещает в себе обе символики.
Есть еще одна ниточка, связующая погружение Ионы в водные пучины и жертву Христа. И Иона, и Христос преодолели вязкость смерти: оба воскресли «на третий день». Св. Мефодий Олимпийский, христианский писатель III века, пояснял значение этой подробности библейских сказаний: «Великую тайну заключает в себе история Ионы. Под китом, кажется, разумеется время, как никогда не останавливающееся, но всегда текущее и поглащающее рождающиеся вещества в более или менее продолжительные промежутки времени… Свержение Ионы с корабля в море означает ниспадение от жизни в смерть первозданного (Адама). Поглощение китом означает наше неизбежное разрушение, происходящее во времени; ибо чрево, в котором скрылся поглощенный Иона, есть всепоглощающая земля, принимающая все, истребляемое временем. И так подобно тому, как Иона, проведши во чреве кита три дня и столько же ночей, вышел опять здоровым, так и все мы, прошедши на земле три расстояния настоящего века, то есть начало, средину и конец, из которых состоит настоящее время, воскреснем. Ибо вообще три подразделения времени: прошедшее, настоящее и будущее. Посему и Господь, знаменательно проведши в земле столько же дней, ясно показал, что по исполнении упомянутых подразделений времени наступит наше воскресение, которое есть начало будущего века и конец настоящего. В том веке нет ни прошедшего, ни будущего, а только настоящее».[23]
Кит=вода. Вода=хаос. Вода=время. Время=смерть. Путь в смерть — это погружение во время, в воду, в хаос, в глотку хтонического чудища… Путь в жизнь — обратный: это выход из пасти водного чудища, освобождение от времени, преодоление смерти и исхождение из воды. Вхождение в жизнь связано с вхождением в Вечность. Обретение Вечности есть преодоление времени. Преодоление времени есть раскаяние в своих грехах, которые человек, живя во времени, совершил против воли Вечного Бога. Покаяние — попытка человека растождествить себя и свое прошлое: «Господи, не запомни меня таким, каким я был в ту минуту, не отождествляй меня и тот мой поступок, позволь мне быть другим!». Совсем не случайно, что Иона, спасшийся из чрева кита, выступает на страницах Библии как проповедник покаяния. Та же нерасторжимая связь погружения в воды и покаяния будет у Иоанна Крестителя и у Христа. Крещение и покаяние едины. И притча об Ионе не есть рассказ «из жизни животных», но повествование о жизни человека, о самом человеческом в человеке — о его способности к покаянному обновлению.
Вообще при вдумчивом и любящем вглядывании в религиозные символы и тексты они раскрывают в себе такие глубины, которые не заметны нигилистически или враждебно настроенному рассудку. Если же такого взгляда нет — то нелюбимая и незнакомая религия кажется нагромождением абсурдов. Собственно, заговорить о книге Ионы и, соответственно, о «Титанике» меня и заставила встреча с таким агрессивным непониманием. Один рериховец из Новокузнецка не поленился прислать в московскую газету статью, в которой он не отказал себе в удовольствии сделать выпад против «антинаучности» Библии: «Если уж там нет фантастичности построений, то где их тогда искать? Одно путешествие известного пророка в чреве кита чего стоит? Хороша же культура научного и логического мышления!».[24]
Вот что странно: уже много поколений те люди, что призывают к терпимому отношению ко всем религиям, почему-то не желают вдумчиво и терпимо относиться к христианству. Вспомним, что Лев Толстой, выискивая философские и нравственные глубины в индийской мифологии, так и не смог посмотреть на православие русского народа взглядом столь же «понимающим», каким он смотрел на индусов. Он никогда не описал бы какой-либо буддистский обряд с таким сознательным кощунством, как он описал православную Литургию в «Воскресении» (ч. 1, гл. 39)… Так Рерихи позволяли себе с вполне издевательскими нотками отзываться о правословии, находя объяснения и оправдания самым странным обрядам и верованиям Востока.[25] Вот и мой теософский оппонент из Новокузнецка, вроде бы призывающий к терпимости и к неосуждению всех вер, о Библии и о православии говорит заведомо профанирующим, кощунственным языком.
Я не буду утверждать, будто все в православии и в Библии научно. Естествознание — не единственный способ человеческого познания и не единственный способ мысли. Мы называем православие «верой», а не «синтезом науки и философии». Изначально настаивая на том, что язык нашей мысли не является языком позитивистской науки, православие ставит себя на другую плоскость, нежели биология или астрономия, и потому не входит с ними в отношение прямого логического противоречия. У религий и у мифов есть свой язык. Его надо изучать и в него надо вдумываться. Но есть еще и мифы о религиях. Вот с ними-то и надо полемизировать, в том числе используя язык гуманитарной науки, язык религиоведения. Если бы новокузнецкий рериховец владел этим языком — он не стал бы так бесстрашно замахиваться на древнюю Книгу.
И именно к языку поэзии и к языку мифа близок язык последних сцен «Титаника». Весь этот длиннющий фильм можно смотреть глазами инженера или авантюриста. Но последние его минуты лучше просмотреть другими глазами. Тогда они не покажутся непонятным сентиментальным довеском к «фильму-катастрофе».
Создатели «Титаника» вряд ли знали стихи Бальмонта. Но их знаем мы. И потому имеем право сопоставить:
P.S. То, что было сделано в этой статье, может не понравиться многим людям. Вот, мол всё эти церковники подгребают под себя. И даже абсолютно светский, наш, развлекательный фильм — и его они ухитрились перетолковать по своему, и его умудрились нафаршировать своей тухлой моралистикой. В общем — пришли в своих черных рясах и украли наш праздник.
Но нет здесь никакого воровства и никакого идеологического мошенничества. Ничего ни у кого я не хочу красть. Напротив, мне хотелось подсказать читателям, что есть возможность получить подарок. Что за подарок? Нет, я не о «вечной радостной жизни с нашим любящим другом Иисусом». Подарком может стать более глубокое, осмысленное и яркое видение мира. Оказывается, если овладеть языком православного богословия и языком религиоведения — даже обычные вещи могут заиграть совершенно новыми гранями. В обыденном открывается необычное. Назовем ли мы насилием такую метаморфозу? Грабеж ли это? Жизнь человека с такими, новыми глазами — становится ли она тускнее и беднее — или ярче и богаче? Я убежден во втором. И как мог, на частном примере я это попробовал показать. Для религиозного взгляда любая вещь больше самой себя. Все становится символом. Все указывает за свои пределы. И камень, и фильм, и моя душа.
И, кроме того, как запретить мысли работать, используя в качестве материала все, что попадается под ее пальцы? Вот попался фильм «Титаник». Просто глазеть — или разрешено подумать? Мысленные пальцы и принялись привычно ткать паутину силлогизмов. Тем более, что в фильме так много льда и воды — а у меня они с юности связаны со строчками Цветаевой: «…О, кому повем печаль мою, беду мою, жуть — зеленее льда… — Вы слишком много думали. За-думчивое: да…». Вот и захотелось показать, что столкновение веры и фильма может родить — мысль. То есть попытку серьезного разговора о том, что кажется несерьезным.
Данила Багров — герой нашего времени?
Участники:
Сергей Бодров — актер, журналист
диакон Андрей Кураев — профессор Православного Свято-Тихоновского богословского института
Илья Стрелец — психолог
Георгий Казанцев — студент МГИМО
Алексей Захаров — директор компании «Триумвират Development»
Владимир Легойда — главный редактор журнала «Умники и Умницы»
Зара Мигранян — редактор журнала «Умники и Умницы»
Сергей Верейкин — редактор журнала «Умники и Умницы»
На языке богословия это называется «миссионерская инкультурация». Скажем, когда я приеду в Китай, то я вместо «В начале было слово…» скажу «В начале было дао…», но это все равно будет не проповедью даосизма, а проповедью христианства. Так вот, с фильмом «Брат» мне представляется ровно такая же вещь: это проповедь американизма, но на русском языке.
В этом смысле она становится, быть может, еще опаснее, чем очередной боевик со Шварценеггером. Если бы это был обычный фильм среди прочих, я бы на это так не реагировал. Но вот когда пытаются представить, что это и есть выход из нашего кризиса, что это и есть будущее России, когда из этого фильма экстрагируют национальную идею, мне кажется, это уже слишком.
Или другой пример: спектакли Театра на Таганке семидесятых годов, когда актеры начинали лицедейство в вестибюле или даже у входа в театр и люди еще не понимали, что спектакль уже начался.
В фильме «Брат» очень длинные титры. При этом параллельно уже идет действие. То есть фильм вроде бы начался, а вроде бы и нет.
Вдобавок подчеркивается близость фамилий исполнителя и главного героя, ряд героев просто действует под своими реальными именами — все это говорит о том, что фильм с самого начала рассчитан на стирание границы между экраном и жизнью.
В первом «Брате», на мой взгляд, нет особой «голливудскости». Вспомните: в конце Данила прощает брата и говорит: «Ладно, ладно, брат… Что ты… А деньги-то где?» И здесь нет ничего голливудского, потому что Данила не герой-образец-для-всех-телезрителей, который лихо всех перестрелял и восстановил справедливость. Он не справедливость восстанавливает, а брату помогает…
Для того, чтобы этот разговор был понятен, нам необходим некий экскурс. Я сам к нему не очень готов, давайте вместе думать. Если мы рассматриваем этот фильм не с точки зрения киностилистики, а с точки зрения национального идеала, то давайте вспомним, какие еще были «герои нашего времени» в русской национальной истории. Последний из них — Данила Багров… А что было перед этим? Что в Даниле есть нового? Мне кажется, отличие прошлых эпохальных героев от Данилы в том, что в них была нравственная рефлексия. С этой точки зрения, поведение Данилы неестественно для русской традиции.
Может быть, задача комментаторов, участников подобных дискуссий, как раз в том, чтобы приглушить это эхо? Ведь эти два монстра — русский и американский — действительно будут грызть друг друга. Ну, так может и Бог с ними? Пусть себе грызутся? Может быть, нам тут от этого будет только легче жить? Пусть они там грызутся, лишь бы нас не трогали?
Может быть, этот эмоциональный заряд в фильме получился чересчур сильным. Люди реагируют на картину не как на предмет искусства, а как на реальность. Я сам чувствую это в общении с людьми. Но никто не знает, «чем наше слово отзовется», хотя мы, конечно же, должны знать.
В той же Америке фильм про киллера, которого не наказывают, не стали бы раскручивать в национальном масштабе. Вспомните легендарных гангстеров Бонни и Клайда — они были расстреляны полицией. Или герой фильм Люка Бессона «Леон»: он же за время картины научился чему-то. Хоть чему-то. А в конце, кстати, тоже погиб. Потому что киллеру место…
И, кстати, о наказании убийц: я могу привести обратный пример из американского кино — сериал про «грязного Гарри», где герой Клинта Иствуда восстанавливает справедливость, пуская злодеям пулю в лоб. Говоря словами Данилы, у него «правда и сила»… Так что и в американском кино не все так однозначно.
Я хочу повторить свою мысль: мы, комментаторы, должны сбивать «эхо» от фильма. Ведь жизнь гораздо многообразнее. Не надо упрощать картину мира, какой ее видят тинэйджеры. Не надо думать, что люди воспримут это буквально. Они пришли в кино отдохнуть, а не учиться жизни.
Второй плюс фильма — это четкое отвержение толстовства. Толстовства не как философии (кто его читает сейчас, Льва Толстого?), а как той популярной идеологии, что надо всегда уступать, что допустима только политика переговоров, уступок и компромиссов, что нельзя обижать бедных боевиков и т. п. В «Брате» признается правомочность и действенность силового подхода. Я считаю, что это хорошее «эхо» этого фильма.
Минусы, на мой взгляд, связаны не с тем, что в фильме есть, а с тем, чего там нет. Здесь я вижу две проблемы.
Первая: Данила не теплокровное животное. В биологии есть закон, который гласит, что уровень совершенства живого организма определяется мерой его независимости от внешней среды. Когда температура моего тела равняется температуре окружающей среды, то я очень зависим. А вот если я теплокровное существо, то тогда мне не важно, плюс 20 или минус 20 вокруг меня; у меня всегда есть мои 36.7. Так вот, Данила в этом смысле хладнокровное животное. Та система ценностей, которую он усваивает, равно как и его реакция, обусловлены контекстом его жизни — его семейного воспитания, его армейского опыта и последующих контактов. То есть Данила не протестант. Он коллаборационист в самом главном, сколько бы он ни стрелял. В сердце своем он коллаборационист, потому что он принял эту «криминально-рыночную» систему ценностей.
Вторая проблема: в отличие от предыдущих «героев нашего времени» у Данилы нет внутреннего конфликта. Согласно русской традиции, не может быть героем человек, у которого нет рефлексии, у которого нет стука совести. У персонажей, прошедших мясорубку Великой Отечественной войны в лучших фильмах, в лучших книгах это было. Даже в окопе, даже в той священной войне вдруг появляется переживание по поводу противника, этого парнишки, моего сверстника, или человека, у которого дети там, в Германии. Могу ли я и должен ли я его сейчас убить или нет? Но Данила беспроблемен — в нем нет внутреннего кризиса, нет внутренней оценки того, что происходит.
Если бы затевалась третья серия фильма с хоть какой-то толикой этой рефлексии, с попыткой, как у того же Льва Толстого, подойти к монастырю, пусть даже и не войдя туда — вот тогда Данила был бы более человечным.
Обсуждаем ли мы проблему «герой нашего времени» или «герой нашего времени для тех, кому до…»? Это два разных вопроса. Мы все время подразумеваем «герой нашего времени» для тех кому до семнадцати, до восемнадцати, до двадцати. Притом, что это небольшая часть даже среди тех, кто этот фильм смотрел. Потому что в кинотеатры ходят и кассеты покупают явно не только тинэйджеры…