Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Философские и эстетические основы поэтики Дж. Д. Сэлинджера - Ирина Львовна Галинская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И. Л. Галинская.

Философские и эстетические основы поэтики Дж. Д. Сэлинджера

Памяти отца

Введение

Творчество американского писателя Джерома Дэвида Сэлинджера, оказав определенное влияние на формирование образа мыслей школьной и студенческой молодежи США в 50-е — 60-е годы, в неменьшей степени воздействует на молодежь и теперь, хотя последнее из его произведений (повесть «Хэпворт 16, 1924») опубликовано десять лет назад.

В романе «Ловец во ржи» (в русском переводе «Над пропастью во ржи»),[1] во многих повестях и рассказах Сэлинджером отражены глубокие противоречия современного американского общества. Художник яркого, сильного таланта, Сэлинджер воссоздает реалистические картины жизни современной Америки.

Но это лишь одна сторона его творчества, ибо писатель одновременно пребывает в плену философских концепций идеалистического толка, что, естественно, резко снижает потенциальные возможности его художественного таланта. Увлечение идеалистическими концепциями древнеиндийских философских школ или дзэн-буддизма в эпоху повсеместного распространения научного коммунизма, конечно, ограничивает, сковывает творчество Сэлинджера. Но писатель обратился к этому в поисках некоего положительного идеала, в поисках чего-то, на что можно было бы опереться в его мире распадающихся ценностей. То, что он нашел, опора весьма проблематичная. Однако мистико-религиозные этические построения Сэлинджера находятся в сложном переплетении с материалистическими взглядами писателя на некоторые проблемы воспитания и своеобразно преломляются в его художественном творчестве. Противоречивость мировоззрения Сэлинджера, «сосуществование» в нем идеализма и материализма обусловливает в его творчестве «смесь» элементов реализма и модернизма. В некоторых повестях и рассказах писатель нарочито прибегает к усложненной шифровке своих идей, намеренно вводит в реалистическую ткань ряда произведений язык символов, условных знаков.

Анализ поэтики Сэлинджера, определение истоков его философских и эстетических воззрений, противоречий между мистико-идеалистическим направлением его миропонимания и его реалистическим художественным мастерством, исследование неизбежного в таких случаях разрыва между ложной посылкой и высокой одаренностью художника, наконец, «расшифровка» целого ряда условных знаков и символов, содержащихся в произведениях Сэлинджера, и является задачей нашей книги.

К настоящему времени в Советском Союзе перевели большинство произведений Сэлинджера. Начиная с 1960 г., когда появился на русском языке роман «Ловец во ржи»,[2] советские литературоведы и критики непрерывно обращаются к различным аспектам творчества писателя. На страницах наших литературных изданий проходила даже специальная дискуссия о природе и значении творчества Сэлинджера, о соотношении в нем элементов реализма и модернизма, в которой приняли участие известные советские литературоведы, критики, переводчики, писатели. И хотя взгляды участников дискуссии по тем или иным пунктам не совпадали, всеми подчеркивалось основное достоинство творчества Сэлинджера — реалистическое отражение в нем некоторых существенных сторон американской жизни послевоенного периода.

Когда летом 1951 г. роман 32-летнего Сэлинджера «Ловец во ржи» вышел в свет, имя его автора было уже известно в литературных кругах США. Первый рассказ Сэлинджера «Молодые люди» был напечатан еще в 1940 г., а ко времени выхода «Ловца во ржи» в различных периодических изданиях появилось двадцать шесть его произведений, в том числе и семь из девяти новелл, составивших в 1953 г. отдельную книгу «Девять рассказов». Однако в 1951 г. почти никто не помнил, что несколько глав из «Ловца во ржи» уже публиковались в 1945 и 1946 гг. в виде рассказов. «Вновь случилось редчайшее чудо литературы: с помощью чернил, бумаги и воображения создана человеческая личность» — так приветствовал появление нового литературного героя Холдена Колфилда один из влиятельнейших американских буржуазных критиков К. Фейдимен в бюллетене клуба «Книга месяца». Тогда же литературный обозреватель журнала «Нью-Йоркер» У. Максвелл написал для этого бюллетеня краткую биографическую справку о Сэлинджере, которая на протяжении последующих десяти лет цитировалась и интерпретировалась во многих изданиях по той причине, что другими сведениями никто не располагал, поскольку писатель интервью не давал и в принципе считал излишним сообщать что-либо о себе.[3] В 1961 г., когда роман «Ловец во ржи» уже был переведен в двенадцати странах, журнал «Тайм» отметил десятилетие его выхода в свет статьей, где впервые была более или менее подробно изложена биография писателя. Данные о жизни Сэлинджера специально собирали несколько репортеров, затем их обработал и систематизировал сотрудник журнала Дж. Скоу.[4] Впоследствии в критической литературе о писателе появилось еще некоторое количество сведений. Что же известно о считающемся затворником писателе Сэлинджере теперь, когда прошло двадцать с лишним лет после выхода романа о Холдене Колфилде?

Джером Дэвид Сэлинджер родился 1 января 1919 г. в Нью-Йорке, в семье оптового торговца копченостями и сырами Сола Сэлинджера, еврея по национальности. Его мать Мириам (Мэри Джиллик) — шотландско-ирландского происхождения. Единственная сестра Дорис старше писателя на восемь лет. В детстве Санни (так называли его в семье) учился в Нью-Йорке. На вступительном собеседовании в школе Мак-Берни (Манхэттен), куда мальчик поступил в 1932 г., он заявил, что больше всего интересуется драматическим искусством и тропическими рыбами. Через год он был исключен из школы за неуспеваемость. В 1934 г. его отправляют в военную школу в Вэлли-Фордже (Пенсильвания). В июне 1936 г. Джерри (так уже называли его соученики) получает свидетельство об окончании школы. Там он был литературным редактором ученического ежегодника и считается автором школьного гимна, который традиционно исполняется во время выпускных празднеств по сей день. Именно там, в Вэлли-Фордже, Джерри Сэлинджер сочинял свои первые рассказы. Летом 1937 г. восемнадцатилетний Сэлинджер слушает лекции в Нью-Йоркском университете, в 1937–1938 гг. совершил вместе с отцом поездку в Европу, побывал в Австрии и в Польше, изучая по настоянию отца в Быдгоще процесс изготовления знаменитых местных колбас. Вернувшись в США, Сэлинджер посещает лекции в Урсинус-колледже (Пенсильвания). К 1938 г. относится первая литературная публикация — фельетон в еженедельнике «Урсинус уикли», где он вел отдел юмора.

В 1939 г. Сэлинджер поступает в Колумбийский университет, чтобы прослушать курс лекций редактора журнала «Стори» У. Бернетта о новелле. Именно Бернетт и напечатал его первый рассказ «Молодые люди». В 1941 г. Сэлинджер взят на военный учет, а в 1942 — призван в армию, где проходит подготовку в офицерско-сержантской школе войск связи. В 1943 г. в чине сержанта штабной службы переведен в контрразведку и направлен в г. Нашвилл (Теннесси). С 1940 по 1944 г. в журналах «Стори», «Кольерс», «Эсквайр», «Сатердей Ивнинг Пост» и др. печатаются рассказы — «Повидай Эдди», «Значение этого», «Суть незаконченной истории», «Затянувшийся дебют Луиз Тэггет», «Личные заметки о пехотинце», «Братья Вариони».

В 1944 г. сержант штабной службы 4-й пехотной дивизии Сэлинджер, пройдя в г. Тивертоне (Девоншир) дополнительную подготовку, ожидает открытия второго фронта. 6 июня он в числе первых солдат союзнических войск участвовал в высадке в Нормандии. В контрразведке 12-го пехотного полка Сэлинджер занимается розысками агентов гестапо и допросами пленных. На войне он не расставался с пишущей машинкой и сочинял рассказы. К этому периоду относятся новеллы «Последний день последнего отпуска», «Обе заинтересованные стороны», «Элин», «Парень во Франции», «Этот сэндвич без майонеза» (в русском переводе «Сельди в бочке»), «Чужой», «С ума сойти», «Раз в неделю тебя не затруднит».

Демобилизовавшись, Сэлинджер некоторое время живет во Франции, а затем, в 1946 г., возвращается в Нью-Йорк, поселяется у родителей на Парк-авеню, часто бывает в Гринвич-вилледже, где собираются представители нью-йоркского мира искусств. В 1948 г. после публикации в «Нью-Йоркере» рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка» заключает с журналом договор и впредь печатается почти исключительно в нем. В 1951–1952 гг. путешествует по Европе и Мексике, в 1952 г. покупает большой участок на берегу реки Коннектикут в г. Корнише (Нью-Гемпшир) и поселяется здесь.[5] Тут были написаны повести из цикла о семействе Глассов.

С того момента как произведения Сэлинджера привлекли внимание критиков, в США и за рубежом было высказано немало суждений о его творчестве, подчас весьма противоречивых. Первый свод критической литературы о Сэлинджере сделал Дональд Фини, школьный учитель из г. Луизвилля (Кентукки), который начал работать над составлением библиографии критической литературы о творчестве Сэлинджера еще в 1957 г. К 1963 г. в картотеке Фини значилось около полутора тысяч названий работ о творчестве Сэлинджера, вышедших на 20 языках.[6] Столь же активным интересом критиков и литературоведов к творчеству писателя отмечено и следующее десятилетие, хотя в эти годы Сэлинджером опубликована всего одна новая повесть.

Читатель настоящей книги найдет далее краткий обзор наиболее фундаментальных исследований творчества Сэлинджера, по преимуществу американских (и некоторые сведения об их авторах). Размещение обзора именно здесь представляется целесообразным, поскольку в дальнейшем нам придется то и дело к этим работам обращаться.

Первое монографическое исследование творчества Сэлинджера относится к 1958 г. Это книга Ф. Гвинна и Дж. Блотнера[7] «Проза Дж. Д. Сэлинджера»,[8] в которой рассмотрены все опубликованные к тому времени произведения писателя. Работа эклектична, содержит очевиднейшие методологические ошибки. Разделив творчество Сэлинджера на три периода: «ученический» (1940–1948 гг.), «классический» (1948–1951 гг.) и период «упадка» (начавшийся, по мнению Гвинна и Блотнера, после выхода в свет «Ловца во ржи»), критики исследуют каждый из этих периодов, сочетая метод формально-структурного подхода с традицией фрейдистского психоанализа. Ранние рассказы Сэлинджера Ф. Гвинн и Дж. Блотнер анализируют, пользуясь приемами прагматистского литературоведения. Они стремятся найти в этих произведениях исследование судьбы человека в социальном плане и в конце концов приходят к выводу (в духе экзистенциалистской эстетики), что здесь дано изображение разделяющей людей трансцендентально-непроходимой пропасти. Рассказы 1948–1951 гг. критики рассматривают строго в соответствии с требованиями фрейдистского подхода, считая, что тут описан мир «психически неполноценных людей, иногда находящих спасение в любви».[9] Однако, говоря о романе «Ловец во ржи», они сравнивают образ Холдена Колфилда с образом Гека Финна, подчеркивая такие реалистические достоинства сэлинджеровского романа, как живой разговорный язык, ирония.

Спустя пять лет после выхода работы Гвинна и Блотнера появилась монография У. Френча[10] «Дж. Д. Сэлинджер».[11] Работа выполнена в духе формального анализа произведений писателя, поисков «мифологических моделей», рассмотрения творчества как продукта различных литературных влияний, хотя она и содержит также попытку историко-биографического и социального исследования. Анализ творчества писателя Френч ведет в русле поисков «оппозиционных пар», отыскивая в структуре рассказа элементы, содержащие противопоставление «мира добра» и «мира фальши». Образу Холдена Колфилда Френч, например, отказывает в типичности, видит переплетение в романе двух тем: физического недомогания героя и постепенного освобождения Колфилда от эгоцентричности, принятия отвергшего его мира.[12] Герою «Ловца во ржи», считает критик, присуще стремление к статичности, и главное его желание состоит в том, чтобы оставить мир таким, каков он есть, о чем и свидетельствует, по мнению Френча, мечта Холдена Колфилда спасать детей у оврага.[13] В итоге автор приходит к выводу, что роман Сэлинджера есть «история человека, который некогда в прошлом хотел бы быть ловцом во ржи».[14]

В 1964 г. вышло пособие для учащихся школ и колледжей «Дж. Д. Сэлинджер: ловец во ржи» Ричарда Леттиса,[15] где автор анализирует творчество Сэлинджера в ключе прагматистского литературоведения, применяя социологическую терминологию и используя также эстетические категории экзистенциализма. Образ Холдена Колфилда Р. Леттис исследует в двух аспектах — влияния общества на героя и влияния героя на общество, усматривая для Холдена возможность выбора. Он может отвергнуть общество, попытаться его улучшить или примириться с ним. Холден, по мнению Леттиса, выбирает из этих вариантов худший — отвергает общество, тогда как большинство его современников идут также не лучшим, конформистским, путем. Оптимальный вариант автор видит в борьбе за улучшение общества, опирающейся, однако, на заимствованный из французского экзистенциализма девиз борьбы «без надежды на успех». «Поражение Холдена учит необходимости и цене победы, — пишет Леттис. — Необходимости стремиться, несмотря на все наше несовершенство, к такому обществу, где Холден Колфилд смог бы развиваться и процветать, стремиться к такому окружению, которое научило бы его необходимости зла, обмана и даже отчаяния…».[16] Религиозно-философское оправдание зла и несправедливости — таково, по мысли Леттиса, идейное содержание романа «Ловец во ржи», а наивысшим достижением в нем критик считает требование «любви ко всем». Вывод Сэлинджера, по мнению Леттиса, состоит в оправдании существующих порядков: возлюбите, мол, общество, в котором вы живете, возлюбите его со всеми пороками, ибо в этом — «улучшение мира».

Профессор Чикагского университета Джеймс Миллер-младший[17] в вышедшей в 1965 г. монографии «Дж. Д. Сэлинджер»,[18] несколько отходя от моды на структурализм, которой он следовал в своих предыдущих книгах, но, прибегая весьма часто к свойственной ему мистической фразеологии, все же рассматривает творчество писателя в русле традиций социально-психологической прозы. Методология исследования Дж. Миллера-младшего в этой работе — «мифологический принцип», требующий поиска в литературном произведении условно-мифических или библейских символов. Например, время действия романа «Ловец во ржи» — канун рождества — призвано, как полагает критик, символизировать смерть и воскресение. Он сопоставляет этот символ с подобным же, по его мнению, «мифологическим узлом» в «Моби Дике» Германа Мелвилла (воскресение в эпилоге романа его героя Измаила, только что погибшего в пучине океана вместе со всей командой «Пекода»[19]). Основную тему «Девяти рассказов» Дж. Миллер видит в отчуждении, понимая последнее в экзистенциалистском плане, — отчуждение в любви, отчуждение в супружестве и, наконец, просто некое мистическое нематериализованное отчуждение.[20] В некоторых случаях критик полемизирует с теми, кто склонен толковать произведения («Хорошо ловится рыбка бананка») с фрейдистско-юнгианских позиций.[21] Но порою сам пытается обнажить «архетип», усматривает «дегуманизацию героя» в избытке религиозности («Френни») и т. д.[22] Рассматривая же позднейшие произведения Сэлинджера, он, напротив, полагает, что поддаваться искушению прочитать эти работы как теологические трактаты не следует. В конце концов критик утверждает, что Сэлинджер — «романист, работающий в традициях американского романа»,[23] да и вообще в самых лучших традициях американской литературы. Готорн и Мелвилл, Эмили Дикинсон и Уитмен, Марк Твен, а также Фитцджеральд и Ринг Ларднер — вот, по мнению Дж. Миллера-младшего, предтечи писателя Сэлинджера.

В 1966 г. вышло в свет учебное пособие для студентов «Френни», «Зуи» и «Девять рассказов» Сэлинджера (критический комментарий) доктора философии Нью-Йоркского университета Карлотты Александер,[24] которая подходит к творчеству Сэлинджера с позиций современной экзистенциалистской эстетики, религиозного мистицизма и методологии психоанализа. Обнаруживая в мировоззренческой концепции писателя элементы синкретизма, Александер считает центральной темой «Девяти рассказов» и книги «Френни и Зуи» «попытку христианского духа избавиться от иллюзорных различий, которые разделяют и отчуждают людей»,[25] а в развитии характеров сэлинджеровских героев усматривает «внутренний конфликт» при столкновении воображаемого с реальным.[26] Проблема отчуждения героев также решается Александер в мистическом плане, ибо единственный путь раскрепощения личности она видит в уходе в «иллюзию», в духовном эскейпизме.

С 1962 по 1963 г. в США вышел (одновременно с монографического характера исследованиями творческого пути Сэлинджера) ряд антологий, в которых собраны статьи о творчестве писателя, принадлежащие представителям различных течений буржуазного литературоведения (позиция американской марксистской критики в них не отражена).

В 1962 г. литературный критик журнала «Тайм» Генри Гренвальд составил и прокомментировал объемистую антологию «Сэлинджер. Критический и персональный портрет»,[27] включив в нее статьи (либо отрывки из статей и книг) более двадцати критиков, представителей различных буржуазных литературоведческих школ и направлений. Составитель предпослал сборнику собственное суждение о творчестве Сэлинджера, которого считает приверженцем романтического течения в современной американской литературе. «После десятилетий, ознаменованных политическим, социальным и психологическим романами, молодежь сможет, наконец, с чувством облегчения встретиться с Сэлинджером», — пишет Гренвальд, попросту игнорируя социальные мотивы, звучащие буквально во всех произведениях писателя.[28]

Статья профессора Корнелльского университета А. Майзенера[29] «Любовная песнь Дж. Д. Сэлинджера» — одна из центральных в антологии Гренвальда. Название статьи перекликается с названием поэмы T. С. Элиота «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока». Критик не отождествляет, однако, героя Сэлинджера с элиотовским собирательным сатирическим типом «бостонского интеллигента». Напротив, он более всего ценит в творчестве писателя поиск положительного героя, «хорошего американца». Торо, Мелвилл, Твен, Фолкнер, Фитцджеральд — таковы имена, в ряд которых Майзенер безоговорочно ставит и Сэлинджера, ибо героям последнего (в особенности Глассам) присущи, по его мнению, те же черты, что и Торо в «Уолдене», Измаилу — у Мелвилла, Геку Финну — у Твена, Айку Маккаслину — у Фолкнера и Джею Гэтсби — у Фитцджеральда.[30] Майзенер едва ли не первым обратил внимание на то, что начало рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка» — сближающаяся с поэзией «полифоническая проза», построенная в соответствии с законами стихосложения. Позднее этот отрывок войдет в англоязычные поэтические антологии наряду с отрывками из хемингуэевской «Смерти после полудня» либо «Поминок по Финнегану» Джойса. В той же антологии находим статью американского критика А. Кейзина[31] (некогда относившегося с симпатией к марксизму, но впоследствии резко переменившего ориентацию), который характеризует Сэлинджера как одного из лучших американских новеллистов, чье мастерство можно сравнить лишь с мастерством в этом жанре Хемингуэя.

В 1963 г. критическая литература о Сэлинджере пополнилась антологией литературно-критических материалов, посвященных «Ловцу во ржи», составленной Г. Симонсоном и Ф. Хейгером.[32] Она рассчитана на студентов, и в ней собраны, в частности, документы о кампании, которая велась в США в середине 50-х годов против этого романа и тех преподавателей, которые советовали своим ученикам прочесть историю злоключений Холдена Колфилда.

В 1963 г. под редакцией М. Лейзера и Н. Фрумэна[33] вышла антология «Исследования творчества Дж. Д. Сэлинджера. Ревю, эссе и критика „Ловца во ржи“ и других произведений», которая включает более 35 материалов. М. Лейзер и Н. Фрумэн попытались проиллюстрировать различные подходы к творчеству Сэлинджера в американском литературоведении — «мифологический», социологический, психологический, фрейдистско-юнгианский, лингвистический, структуралистский и т. д.

В это же время журнал «Висконсин стадиз ин контемпорари литрэче» посвящает творчеству Сэлинджера специальный номер,[34] в котором обращает на себя внимание исследование известного американского критика-экзистенциалиста Ихаба Хассана. Он называет Сэлинджера целиком религиозным писателем, считая, что идея любви в его произведениях духовная, а не светская, а «антиформа» повестей о Глассах продиктована мистическим сюрреализмом темы.[35]

В 1966 г. специальный номер о творчестве Сэлинджера выпустил и журнал «Модерн фикшн стадиз».[36] В нем помещено несколько статей, рассматривающих новеллистику писателя, а также работа Джона Хауэлла, который предпринимает попытку структурного анализа «Ловца во ржи» в свете мотивов поэмы Элиота «Полые люди», т. е. признания «краха всех надежд и чаяний своего поколения» (И. Кашкин).[37]

Творчество Сэлинджера послужило также темой для отдельных разделов целого ряда исследований по современной американской литературе. Критик-экзистенциалист Д. Гэллоуэй в книге «Абсурдный герой в американской прозе»[38] пытается, например, доказать, что четыре американских писателя (Апдайк, Стайрон, Беллоу, Сэлинджер), выступая в жанре романа, описали абсурдного героя как святого, трагическую личность, пикаро и искателя любви. Автор полагает, что философия абсурда способна заменить утерянные ценности ортодоксального христианства новым набором этических ценностей, символом надежды, возникающим из веры в гомоцентрический гуманизм. В качестве писателя, чей герой — искатель любви, он и называет Дж. Д. Сэлинджера.

В работе английского буржуазного критика Мартина Грина «Переоценка ценностей»[39] рассмотрены произведения Сэлинджера «Френни», «Зуи», «Выше стропила, плотники», «Симор. Знакомство», которые, как и творчество писателя в целом, автор оценивает чрезвычайно высоко, хотя еще пятью годами ранее «Девять рассказов» и «Френни» казались ему просто неинтересными.[40] Анализируя роман «Ловец во ржи», М. Грин замечает, что здесь Сэлинджер показал себя воистину великим реалистом Green M. Re-Appraisals, p. 203, 206.}.

Внимание исследователей привлекла также сама история создания романа «Ловец во ржи». Известно, что в 1946 г. Сэлинджер опубликовал в журнале «Нью-Йоркер» рассказ «Слабый бунт неподалеку от Мэдисон-авеню». Как установил Д. Фини, этот рассказ был приобретен журналом еще в 1941 г., но печатание его было отложено в связи с вступлением США во вторую мировую войну. Позже выяснилось, что рассказ «Слабый бунт» (отличающийся резкой антивоенной настроенностью) оказался не чем иным, как вариантом четырех глав «Ловца во ржи» (15, 17, 19, 20). О том, что роман создавался в годы второй мировой войны, свидетельствует также опубликованная в 1945 г. журналом «Кольерс» новелла Сэлинджера «С ума сойти», отрывки из которой затем вошли в три главы «Ловца» (1, 2, 22). В 1946 г. роман уже был принят к публикации одним из американских издательств, но писатель неожиданно забрал рукопись для доработки, и полностью с историей злоключений Холдена Колфилда мир познакомился лишь пятью годами спустя. Однако концептуальных изменений «Ловец во ржи» не претерпел. Экзистенциализм как был, так и остался философской основой романа, что убедительно показал американский критик-марксист С. Финкелстайн. В своей книге «Экзистенциализм в американской литературе» (она вышла и в русском переводе) он детально анализирует это произведение, доказывая, что писатель рисует мир отчуждения, но сам при этом остается не отчужденным художником. Роман «Ловец во ржи» С. Финкелстайн считает примером того, «как важно художнику суметь заинтересовать общество новым типом психологии, сложившейся под влиянием современных исторических событий».[41] Ведь Сэлинджер одним из первых американских художников испытал влияние экзистенциализма.

Высказали свое мнение о Сэлинджере также и другие американские литературные критики-марксисты. В 1959 г. журнал «Мейнстрим» поместил статью Барбары Джайлз «Одинокая война Дж. Д. Сэлинджера», где «Ловец во ржи» сравнивается как произведение критического реализма с известным в США романом Бута Таркингтона «Семнадцать», написанным в 1916 г. Говоря о повестях из цикла о Глассах, Б. Джайлз отмечает, что здесь уже реализм идет на убыль, поскольку, на ее взгляд, основная проблема, которую пытаются разрешить Глассы, состоит в том, «чтобы бесконечно любить самого себя, не испытывая при этом чувства вины».[42] «Девять рассказов», справедливо отмечает Б. Джайлз, — книга обличительная, сатирическая, ее можно сравнить благодаря мрачной блистательности стиля лишь с рассказами Ринга Ларднера, ибо она в той же степени пронизана чувством ненависти к описанным в некоторых рассказах характерам («И эти губы, и глаза зеленые», «Дядюшка Виггили в Коннектикуте»). Критик-марксист П. Филипс в рецензии на книгу «Френни и Зуи», также опубликованной в журнале «Мейнстрим»,[43] рассматривает обе повести прежде всего как сатиру на современное американское общество, отмечая при этом, что эта сатира ограничена рамками жизни класса средней и крупной буржуазии.

Итак, начиная с 50-х годов и вплоть до наших дней, творчество Сэлинджера является объектом непрекращающегося интереса марксистской и буржуазной критики и вызывает живейшую полемику. Буржуазные исследователи сводят все творчество писателя, как правило, к тому или иному единственному плану, согласующемуся с концепцией школы или направления, к которой каждый критик и литературовед в данное время примыкает. Все же, что выпадает из схемы, отбрасывается. Проходя, за редкими исключениями, мимо того, что составляет основную ценность в творчестве Сэлинджера — элементов реализма, и выпячивая в нем условное, модернистское, буржуазные исследователи не дают, впрочем, последнему никакого стройного объяснения. В большинстве случаев они не предлагают расшифровки «темных мест» и загадочных символов, которыми изобилуют произведения писателя.

Марксистский подход к творчеству Сэлинджера дает возможность всесторонне его проанализировать, вскрыв противоречия между ложными идеями, уводящими в сторону от реальной действительности, и благими намерениями писателя.

«Девять рассказов» и повести о Глассах избраны нами для анализа именно потому, что они-то вызывают больше всего споров и различных, чаще всего не вполне аргументированных толкований.

I. Философско-эстетические основы книги «Девять рассказов»

Каждому читателю произведений Сэлинджера становится ясно, что в поисках эталона любви, добра и красоты он часто обращается к идеалам античной и средневековой философской литературы Индии, а также к идеям индийского Возрождения с его попытками сформулировать концепцию идеального человека. Это обращение в достаточной степени традиционно для американской литературы вообще. Р. У. Эмерсон устремлялся мыслью к философским откровениям «Вед» и «Бхагавадгиты», Б. Олкотт сравнивал идею «внутреннего света» американских квакеров[44] с бытующей в священных книгах Востока идеей «просветления». Г. Торо переводил избранные места из «Законов Ману», увлекался упанишадами. В. В. Брукс писал о том, что «Веды» и «Бхагавадгита» захватили Торо, «как смерч, налетевший с далеких восточных гор и пустынь».[45] В. Л. Паррингтон доказал, что влияние идей индийского философского эпоса на американских авторов осуществлялось и опосредствованно — через философию Канта (ряд положений которого перекликается с доктринами восточных философских учений) и мистицизм Якоби.

Первые признаки увлечения Сэлинджера древней индийской философией находим в повести «Перевернутый лес» (1947). Герой ее, поэт Рей Форд[46] — последователь Уитмена, по примеру которого и вводит в свою поэзию элементы «священных мистических книг древней Индии».[47] Рей Форд воспользовался излюбленнейшим сравнением индийского философского эпоса в своем стихотворении, давшем повести название: «Не опустошенная земля, а огромный перевернутый лес, вся листва которого находится под землей». Аллегорию перевернутого леса можно расшифровать при помощи одного из наиболее употребительных символов древнеиндийской религиозно-философской литературы. Носителями знания и разума там считаются «листья растущего вверх корнями дерева» — ашваттхи.[48] Образ ашваттхи бытует в индийском философском эпосе не только в качестве простого сравнения (дерево-вселенная), но и в виде сложной метафоры «древо всеуразумения».[49] Согласно объяснению этого символа, данному в философской части «Махабхараты», «Бхагавадгите», перевернутое дерево ашваттха — это вселенная, чьи листья суть священные ведические гимны, и познавший древо становится знатоком Вед. Эти же листья суть составные части мира — гуны. Побеги ашваттхи олицетворяют органы чувств, а его корни — человеческие действия. Древо это вечно, непреходяще, как сама вселенная, оно также символизирует и круговорот жизни — цепь рождений и смертей (сансара), привязывающую человека к причине всех земных страданий — колесу существования. Прекращение страданий, согласно данной концепции, достигается разрушением этой цепи. В XV главе «Бхагавадгиты» говорится о том, что ашваттху превозмогают, срезав мечом отрешенности «столь разросшиеся корни».[50]

Перевернутое дерево, листва которого в отличие от листвы ашваттхи спрятана под землю, очевидно, символизирует в повести Сэлинджера вселенную, лишенную знания и разума. Образ «опустошенной земли» сопрягается с аналогичным образом бесплодной земли (waste land) у Элиота.

Лес в брахманическо-буддийской литературе есть образ темных и греховных желаний, уничтожение которых ведет к освобождению (мокша). В буддийском каноне (на языке пали) «Дхаммападе» говорится об освобождении от желаний путем уничтожения леса: «Вырубите лес, а не одно дерево. Из леса рождается страх. Вырубив и лес, и чащу, вы, о бхикшу, станете свободными».[51] Комментируя эту строфу, переводчик предлагает следующую трактовку: «Искорените желание (лес желаний)… Страх рождается из желания (леса желаний)… Искоренив желания (лес желаний), вы станете свободными».[52] Таким образом, раскрыв философское значение древнеиндийской метафоры (вселенная есть средоточие греховных человеческих желаний и действий, она, увы, лишена мудрости и знания), можно расшифровать элемент тайнописи в стихотворении героя повести «Перевернутый лес». Попытки расшифровки символа «перевернутого леса», которые встречались в американской критике, шли, однако, в других направлениях. У. Френч, например, видит в этой аллегории доктрину освобождения художника от всякой ответственности перед обществом, от заботы о благе человечества, а Ф. Гвинн и Дж. Блотнер рассматривают образ «перевернутого леса» с позиций фрейдистской символики.

Сэлинджер, очевидно, счел повесть «Перевернутый лес» неудачной, поскольку протестовал против повторной ее публикации журналом «Космополитен» (редакция которого купила у автора все права на повесть и в 1961 г., не посчитавшись с его протестами, вновь напечатала ее), но поиски средств философской тайнописи в богатейшем арсенале древнеиндийских символов не прекратил. Его последующие произведения свидетельствуют не только о знании индийской философии, но и о серьезном изучении древнеиндийской теории литературы, санскритской поэтики. В ней, как и в восточных философских учениях, Сэлинджера привлекает прежде всего ее общечеловеческое содержание, гуманистическая суть, предлагаемая ею возможность обобщать те или иные жизненные явления, анализировать причины человеческих страданий и искать пути избавления от них. Попытка синтезировать некоторые философские воззрения Востока и Запада, применить основные законы древнеиндийской поэтики и обусловливает сложную эстетическую природу произведений Сэлинджеpa. О том, что литература на современном этапе может использовать достижения древнеиндийской поэтики, писали многие ее исследователи, в том числе и советские. «В Индии поэтика начинается с „формальной школы“, правда, оценочной и статической… Позже аланкарики делают объектом исследования поэтическую семантику и доходят в этой области до успехов, какие у нас еще впереди», — заметил, например, более сорока лет назад Б. Ларин.[53] Учение древнеиндийских теоретиков «находит параллель в современных идеях о том, что в поэтическом языке эмотивная функция преобладает над референтной», — пишет уже в 60-е годы Ю. М. Алиханова.[54] Известный английский санскритолог А. Кизс специально исследовал вопрос о заинтересованности европейцев индийской поэтикой.[55] Так, он напоминает, что творчество Калидасы высоко ценил Гете.[56]

Есть основания полагать, что внимание Сэлинджера к проблемам древнеиндийской поэтики было привлечено работами известного индийского санскритолога Сушила Кумара Де. В 1947 г. С. К. Де опубликовал статью «Некоторые проблемы санскритской поэтики»,[57] в основу которой были положены прочитанные им в 1943 г. лекции в Бомбейском университете, в которых он рассматривал древнеиндийскую поэтику с точки зрения современной эстетики. Одна из главных проблем статьи — вопросы соответствия содержания способам выражения поэзии (т. е. форме). Древнеиндийские теоретики считали, что содержание истинно поэтического произведения должно иметь два слоя: часть, выраженную словами, и часть не выраженную, но подразумеваемую (суггестивную), вытекающую из части выраженной. Иными словами: «Чем больше скрыты взгляды автора, тем это лучше для произведения искусства», как писал Энгельс.[58] Но эти скрытые взгляды (т. е. не выраженная, а подразумеваемая часть) вовсе не представляют собой нечто туманное, напротив, они обязательно должны быть четко связаны с частью выраженной. Суггестивная поэзия является чем-то большим, нежели обычная образная метафорическая речь (последняя в каком-то смысле и есть выраженное). Суггестивное в поэзии прямо не выражено, оно скрыто, но является, по выражению С. Де, «душой воякой поэзии». Выраженное и невыраженное формируют неразделимое единое органическое целое. Поэтому схоластическое разделение их может быть и полезно при грамматическом анализе, но едва ли поможет понять значение произведения. «Поэзия есть целое, но не часть, ибо содержание здесь есть форма, а форма — не что иное, как содержание».[59] Так излагает С. К. Де понимание сущности поэзии основоположниками древнеиндийской поэтики. Сам же С. К. Де считал целью поэтического произведения увод читателя на некоторое время от жизни в сферу чистого наслаждения, «отвлеченного духовного созерцания».[60] Читатель, полагает он, призван воспроизвести в себе то настроение, которое выразил писатель, а это требует эстетической интуиции. С. К. Де отмечает и целый ряд несовершенств, присущих древнеиндийской поэтике. Первое и главное из них то, что ее теоретики упустили из виду, что у каждого литератора имеется собственная поэтическая интуиция, отчего средства выражения у каждого свои, сугубо индивидуальные, конкретные и им нет числа. Никакая поэтическая техника не может быть универсализирована. Никакие четкие схемы не помогут создать поэтическое произведение, если автор не обладает ярко выраженной творческой потенцией.

Развитие и детализация санскритской поэтики привели к тому, что если в VII в. один из ее теоретиков (Бхамаха) насчитывал более сорока речевых фигур, то в XIV в. другой теоретик (Джайадева) называет свыше сотни отдельных фигур речи.[61] Жесткое условие следовать всем правилам классификации привело средневековую санскритскую поэзию к схоластическому, формальному построению поэтического произведения, обусловив ее упадок. С. К. Де призвал современных писателей, отделив пшеницу от плевел, использовать в литературе те драгоценные завоевания древней поэтики, которые, обогатив их реалистическую палитру, помогут создать неповторимые произведения.[62]

История и теория санскритской литературы стали практически доступными в англоязычных странах после выхода в 20-е годы трудов А. Б. Кизса и С. К. Де. Книги А. Б. Кизса впоследствии переиздавались в Англии трижды, а С. К. Де впервые выпустил свою двухтомную историю санскритской поэтики в Лондоне.[63] По этим работам, даже не зная санскрита, можно было основательно изучить проблемы древнеиндийской поэтики (по определению академика А. П. Баранникова, одной из самых своеобразных и оригинальных и даже «единственной поэтики, построенной на научных основах и разработанной до поразительной тонкости»).[64]

Как уже упоминалось, древнеиндийской поэтике присуща кроме понятий прямого (номинативного) и переносного (метафорического) значений еще и категория суггестивного (скрытого, «затаенного» или «проявляемого») смысла, согласно которой в подлинно художественном произведении непременно присутствуют (и их надо различать) «два слоя — выраженное значение, образующее внешний план, и проявляемое, составляющее его внутреннюю сущность».[65] Одному из основоположников этой теории, индийскому ученому Анандавардхане (IX в.), истинная сущность поэзии виделась, говоря словами академика А. П. Баранникова, в не выраженном словами, но «пробуждаемом в сознании теми образами, которые применяет поэт».[66] Имеется в виду умение так построить поэтическое высказывание, чтобы в нем наличествовал намек, подтекст, называемый в древнеиндийской поэтике словом дхвани, что означает «отзвук, доносящийся сквозь стену высказанных мыслей».[67]

Философские истоки теории дхвани, по мнению ряда историков древнеиндийской поэтики (Г. Якоби, А. Б. Кизс, Ф. И. Щербатской, Б. А. Ларин, Ю. М. Алиханова), коренятся в одном из разделов учения о познании индийской философской системы ньяя. Философская лингвистика ньяя включает в положение о вербальном знании так называемую теорию спхота, т. е. учение о сущности звука слова (звукосущности).

По мысли грамматистов ньяя, именно наличием спхота (звукосущности) и объясняется тот факт, что слова имеют значения. Помимо букв, составляющих слово, существует, на их взгляд, еще нечто, передающее значение. Древнеиндийский грамматист Кайята определял спхоту как «нечто отличное от отдельных букв, передающее значение», а один из видных европейских авторитетов прошлого века в вопросах индийской философии М. Мюллер, из книги которого заимствовано вышеприведенное высказывание Кайяты, замечает, что индийская философская мысль даже считала спхоту некоей истинной причиной мира (единым мировым духом Брахманом). М. Мюллер сравнивает спхоту с мистическим Логосом — таинственной духовной сущностью у неоплатоников и в средневековом христианском богословии.[68] Дхвани аналогично спхоте: если спхота сообщает знание о называемом словом предмете, то дхвани (проявляемое значение) сообщает истинную сущность выраженного значения произведения.

Ф. И. Щербатской считал, что поэзию дхвани отличает то, что здесь «прямой смысл слов говорит одно, а понимать нужно совсем другое».[69] Дхвани требует также, чтобы автор художественного произведения стремился вызвать своими поэтическими высказываниями «добавочные, невысказанные словами образы сверх той картины, которая изображается употребляемыми словами».[70]

«Затаенный эффект» (термин Б. А. Ларина) поэтического произведения (т. е. проявляемое значение) может, как утверждают теоретики древнеиндийской поэтики, отличаться от выраженного значения, иногда противостоять ему, а порою — даже его вытеснять. В других случаях проявляемому значению (дхвани) может придаваться подчиненный характер, чтобы оно могло содействовать раскрытию и завершению обозначенного смысла высказывания. Лишенные какого бы то ни было проявляемого значения произведения литературы считались в древнеиндийской поэтике поэзией низшего типа.

Проявляемое значение (дхвани), согласно воззрениям древних теоретиков, необходимо для малых форм, а в художественном произведении большого объема допускается, чтобы проявляемое значение встречалось спорадически. Говоря о «поэтическом художественном произведении», следует, однако, помнить, что этот термин распространялся и на прозу, и на драму. Поэма и драматургическое произведение могли быть написаны и прозой — термин «поэзия» вовсе не обязательно подразумевал стихотворную форму. Еще автор первого древнеиндийского трактата по поэтике Бхамаха заявлял: «Поэзия — это форма и смысл слова, соединенные вместе; она бывает двоякого рода: в стихах или прозе…»[71]

По теории дхвани, проявляемое значение может быть различным: а) подразумевается простая мысль; б) имеется в виду какая-либо риторическая фигура; в) читателю внушается определенное поэтическое настроение. Последний тип дхвани считается главным назначением литературы. Как считает П. Риттер, в общих чертах это соответствует европейскому понятию «эстетического наслаждения».[72]

Доктрина теоретиков санскритской поэтики о внушении читателю определенного поэтического настроения исходит из предположения, что человеческое сознание содержит одинаковые для всех людей «спящие зародыши» эмоционального переживания, пробуждаемые у читателя или слушателя при соблюдении писателем или рассказчиком соответствующих правил построения художественного произведения. Это так называемая «концепция всеобщности эстетического переживания». Пробужденное художественным произведением поэтическое настроение своеобразно, ибо доставляет человеку особое эмоциональное наслаждение, в корне отличающееся от повседневных психических переживаний и удовольствий. Подобное состояние сознания слушателя или читателя и было названо теоретиками древнеиндийской поэтики словом «раса» (настроение, буквально — вкус). Вызвать его позволяет, по их мнению, суггестивная сила искусства, т. е. наличие дхвани.

Те из теоретиков древнеиндийской поэтики, которые усматривали сущность поэзии в пробуждении у читателя соответствующих настроений, естественно, определили количество этих настроений и их характер. В древнеиндийской теории литературы категории, как правило, подлежали строгой классификации. Соблюдалась точная классификация и в отношении поэтических настроений (раса). Одни теоретики насчитывали восемь настроений, другие — девять или десять. Излагая теорию раса, А. Кизс и С. Де перечисляют следующие девять поэтических настроений: 1) эротическое, 2) юмористическое, 3) патетическое, 4) настроение ужаса, 5) героическое, 6) настроение страха, 7) настроение отвращения, 8) настроение удивления и 9) настроение спокойствия. Позднее теоретиками было введено и десятое настроение — выражение дружбы и родственной нежности. Согласно древнеиндийской поэтике, для того чтобы внушить читателю одно из указанных выше поэтических настроений, в произведении должно преобладать одно из так называемых «главных чувств» (стхайиблава). Последние соответственно таковы: 1) любовь или чувственное наслаждение, 2) смех или ирония, 3) сострадание, 4) гнев, 5) мужество, 6) страх, 7) отвращение, 8) откровение, 9) отречение от мира. Это учение в основном соответствует европейской теории о стилях — трагическом, героическом, патетическом, драматическом, комическом, элегическом или меланхолическом, но разработано значительно подробнее.[73]

Итак, одно из «главных чувств» должно преобладать в произведении и вызывать у слушателя или читателя соответствующее эстетическое настроение. Теоретик санскритской поэтики Анандавардхана образно сравнивал «главное чувство» с нитью, на которую нанизывается гирлянда цветов.[74]

В соответствии с теорией раса «главное чувство» доминирует в произведении (либо в его части, если это произведение большое), заставляя читателя «вкусить соответствующее ощущение».[75] Но это отнюдь не означает, что в поэтическом произведении не допускается присутствие и целого ряда «второстепенных чувств», которые в свою очередь были систематизированы и изучены древнеиндийскими теоретиками.

Каждое из названных девяти «главных чувств» должно вызвать у читателя определенное, подсказанное автором поэтическое настроение, которое призвано доставить особый вид переживания — поэтическое удовольствие. По Канту, подобное чувство «должно быть не удовольствием наслаждения, исходящего из одного лишь ощущения, а удовольствием рефлексии».[76] Б. Ларин называет учение о дхвани «теорией эмотивности поэзии», или поэтической эмотивности.[77] Считается, что оно напоминает современную буржуазную теорию искусства, именуемую эмотивизмом. Приверженцы последнего ценят в произведении искусства лишь субъективные переживания его творца — автора и воспринимающего субъекта, причем эти эстетические эмоции, как отмечает К. Кодуэлл,[78] объявляются необъяснимыми и самоценными.

В древнеиндийской поэтике существовала теория, говорившая о том, что будто проявляемое, скрытое значение произведения понятно лишь избранным ценителям, лицам, наделенным эстетической сверхчувствительностью. Именно к ним, по мысли теоретиков дхвани, и должен апеллировать художник, для таких «знатоков» и должно создаваться произведение искусства. Такой «знаток» является «человеком с созвучным сердцем» (перевод Б. А. Ларина) благодаря сохранившимся в его душе воспоминаниям о предыдущих воплощениях, в которых он, дескать, также обладал эстетической сверхинтуицией, мог постичь сокровенный смысл произведения искусства, был способен получить от него истинное удовольствие, одним словом, познать его вкус (раса). В переводе на язык современных буржуазных эстетических учений это положение согласуется с концепциями «искусства для избранных», «элитарного искусства».

Учение о дхвани в свою очередь перекликается с некоторыми эстетическими воззрениями философов-позитивистов о совершенстве. Именно здесь традиции древнеиндийской поэтики соприкасаются с традициями американской литературы конца XIX — начала XX вв., которая в этот период находилась в значительной степени под влиянием философии Г. Спенсера.

На сходство ряда положений брахманическо-буддийской религиозной философии с некоторыми принципами позитивизма и его эволюционной теории обратил внимание Т. Гексли[79] в работе «Эволюция и этика». Теорию наследственности он сравнивает с буддийской доктриной кармы. «Характер, эта моральная и интеллектуальная сущность человека, действительно переходит от одного человеческого организма — вместилища души — в другой, т. е. переселяется, наследуется из поколения в поколение», — излагает Гексли эволюционное учение, сопоставляя его далее с буддийской доктриной о «перевоплощении».[80] В этой работе, в частности, и проявилось характерное для его философии сочетание агностицизма с естественноисторическим материализмом. Ибо, как писал о Гексли В. И. Ленин, «под его агностицизмом скрывался в сущности материализм».[81]

Мысль Гексли о вышеупомянутых связях Востока и Запада использовал американский писатель и ученый Л. Хэрн, указавший, что ряд доктрин японского «философского буддизма» (т. е. учения дзэн) сходен с положениями спенсеровской позитивной философии.[82] Постулат японского буддизма о невозможности отличить «Я» от «НЕ Я» (т. е. утверждение иллюзорности мира) сходно, по мысли Хэрна, с так называемым «видоизмененным реализмом» Спенсера, для которого субъект неотделим от объекта. Как и древняя буддийская философия, на которой основан японский буддизм, пишет Хэрн (он еще не пользовался термином дзэн-буддизм), последний признает возникновение и исчезновение вселенных: их пожирает огонь либо они исчезают каким-нибудь иным путем, но впоследствии возрождаются. У Спенсера существует аналогичный взгляд на интеграцию и дезинтеграцию космоса.

Работа Гексли «Эволюция и этика» подробно прокомментирована в книгах Л. Хэрна «Кокоро» и «Япония. Попытка интерпретации», которые впервые открыли Японию, ее культуру и духовную жизнь англоязычному читателю и пользовались широкой популярностью в Америке в начале XX в.[83] Заинтересовавшись дзэн-буддизмом, Сэлинджер не мог не ознакомиться с работами Хэрна.

Если в 1947 г. в повести «Перевернутый лес» Сэлинджер продемонстрировал свое знакомство с древнеиндийской философией вообще, то вышедший годом спустя рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» доказывает, что писатель в этой области отнюдь не дилетант. Можно поэтому предположить, что нежелание Сэлинджера переиздавать рассказы, написанные им до 1948 г. (а также те новеллы, которые были опубликованы в периодике позже, но в книгу «Девять рассказов» не вошли), объясняется именно отсутствием в них суггестивного слоя, требуемого санскритской поэтикой, которая не считала речь поэтической, если все слова в ней были употреблены в прямом смысле и ничего, кроме этого смысла, не подразумевали.

О заинтересованности древними языками Сэлинджер сам сказал в одной из повестей, составляющих цикл о Глассах. Повествование ведется в ней от имени писателя и ученого-филолога Бадди Гласса, в котором сам Сэлинджер признал свое alter ego. Говоря о себе в повести «Симор. Знакомство», Бадди мельком упоминает, что свободно владеет девятью языками, причем четырьмя древними. В повести «Зуи» сообщается, что самый младший из братьев Гласс (Захарий Гласс) в минуты меланхолии спасается от несчастной любви тем, что переводит древнеиндийские упанишады на греческий язык.

Если рассмотреть новеллы, составляющие книгу «Девять рассказов», с точки зрения теории поэтических настроений раса, можно увидеть, что в каждой из них имеется собственная «нить», свое «главное чувство», причем рассказы следуют друг за другом в соответствии с традиционной классификацией, содержащейся в книгах А. Кизса «История санскритской литературы» и С. Де «История санскритской поэтики».

1. «Хорошо ловится рыбка-бананка». «Главное чувство» этого рассказа — любовь.

2. «Дядюшка Виггили в Коннектикуте».[84] Здесь «главное чувство» — смех, ирония.

3. «Перед самой войной с эскимосами». «Главное чувство» — сострадание.

4. «Человек, который смеялся». «Главное чувство» — гнев.

5. «В ялике». «Главное чувство» — мужество.

6. «Посвящается Эсме». «Главное чувство» — страх.

7. «И эти губы, и глаза зеленые». «Главное чувство» — отвращение.

8. «Голубой период де Домье-Смита». «Главное чувство» — откровение.

9. «Тедди». «Главное чувство» — отречение от мира.

Оснащая «Девять рассказов», при всем их реалистическом содержании и философской символике затаенным смыслом дхвани, Сэлинджер вряд ли обращается лишь к избранным «знатокам», о которых речь шла ранее, поскольку людей, знакомых с основами древнеиндийской поэтики, не так уже много (даже среди литературоведов). Писатель, по всей видимости, убежден, что, прибегая к изощренным категориям и литературной технике санскритской поэтики, он усиливает гуманистическое звучание новелл, наполняя их общечеловеческим содержанием. Сообщение о том, что в «Девяти рассказах» существует затаенный эффект (т. е. требующая расшифровки тайнопись, проявляемое значение которой следует искать путем поэтически-ассоциативного восприятия выраженного смысла новелл), содержится, на наш взгляд, прежде всего в предпосланном книге эпиграфе. Это коан художника, поэта, проповедника Хакуина Осё (1685–1768), известный в дзэнской литературе под названием «Одна рука». Коан гласит: «Хлопок двух ладоней издает звук, а что такое хлопок одной ладони?».

Согласно дзэн, выразить истину словами не представляется возможным, ибо она постижима только интуитивно, в процессе внеинтеллектуального просветления, называемого сатори. Для пробуждения интуиции ученика дзэн выработал систему вопросов-коан, представляющих собой философскую загадку учителя ученику. Коан состоит из одного вопроса, в котором уже заключен ответ, но ответ не формально-логический, а парадоксальный. Г. С. Померанц сравнивает коан с древнегреческими апориями, называя его упражнением «на переход к другому типу мышления» — от формально-логического к поэтически-ассоциативному.[85] Г. С. Померанц считает, что коан Хакуина «Одна рука» является метафорой, равнозначной брюсовской «Ах, что значат все напевы / Знавшим песню тишины» (у Брюсова — «тайну тишины»). Коан о звуке, издаваемом хлопком одной руки, скорее напоминает оксиморон из стихотворения «Творчество»: «Фиолетовые руки / На эмалевой стене / Полусонно чертят звуки / В звонко-звучной тишине» и является парадоксальным сочетанием слов с прямо противоположным значением, цель которого — показать непостижимость мира.

Американский исследователь дзэн А. Уотс считает целью коан намерение отослать ученика в направлении, прямо противоположном тому, к которому он должен был бы обратиться. Коан Хакуина (это одно из первых трех упражнений для начинающего ученика дзэн), по мнению А. Уотса, нацелен на то, чтобы доказать новообращенному дзэн-буддисту, что все, что он слышит и видит, до чего дотрагивается, так же непознаваемо, как и «ничто», т. е. звук хлопка одной ладони.[86] Собственно, это и есть утверждение иллюзорности мира или, если изъясняться в терминах «видоизмененного реализма» Спенсера, — неотделимость субъекта от объекта. Однако дзэн не исключает и реальности материального мира. По свидетельству одного из виднейших интерпретаторов дзэн Д. Т. Судзуки, наряду с принятым здесь понятием просветленного духа шуньята (пустоты), которым утверждается иллюзорность мира, дзэн говорит, что безоговорочной «пустоты» вещей не существует.[87]

Избранный Сэлинджером в качестве эпиграфа к «Девяти рассказам» коан Хакуина, по-видимому, следует рассматривать не только как намек на то, что в буквальном смысле рассказов, помимо реалистического их содержания, имеется и смысл затаенный, не только как констатацию невозможности рассудочного решения жизненных проблем, а как идеалистическое утверждение существования двух миров — явного и скрытого, материального и духовного, реального и ирреального. Иными словами, помимо «звука хлопка двух ладоней», утверждается существование «звука хлопка одной ладони».

Намек на невозможность рассудочного решения жизненных проблем справедливо усмотрели в эпиграфе к «Девяти рассказам» Ф. Гвинн и Дж. Блотнер. Они писали, что коан Хакуина не только указывает на одиночество героев новелл, но призывает читателя осознать, что не все жизненные проблемы поддаются объяснению.

Поиски проявляемого затаенного эффекта в «Девяти рассказах» можно начать с названия, несмотря на его кажущуюся непритязательность и простоту. В названии содержится три «слоя» смысла. Во-первых, буквальный смысл — в книгу включено девять рассказов. Во-вторых, человеку, знакомому с основами древнеиндийской поэтики, цифра «9» должна напомнить о девяти «поэтических настроениях» (раса), использованных при построении рассказов. И, наконец, название содержит также намек на философскую позицию автора, поскольку оно вызывает ассоциацию с древнеиндийской метафорой «девятивратный град», или «девятивратное жилище», обозначающей человеческое тело вместе с воплощенным в нем духом «пурушей», т. е. чистым субъективным сознанием, которое считается частицей божественной субстанции. Древнеиндийская философская система санкхья, разработавшая понятие духа «пуруши» и материи «пракрити», предполагает два начала в мире — вещественное и духовное, материальное и нематериальное. Сознание — нематериальное начало — считается непознаваемым и бесконечным. Утверждение существования в мире двух начал, отраженное в названии «Девять рассказов», находим далее и в художественной ткани книги, воплощенное либо в идеях древнеиндийских философских систем, либо в постулатах японского дзэн. В «Девяти рассказах», впрочем, писатель только сделал первые шаги в этом направлении. Дальнейшее развитие эти философские построения получат в цикле повестей о Глассах.

II. Суггестивные (скрытые) пласты «Девяти рассказов»

Объемность и многомерность прозы Дж. Д. Сэлинджера дает простор для всевозможных толкований всей книги «Девять рассказов» в целом и каждой из ее составных частей. Изучение художественной ткани этого произведения позволяет выяснить, как отражена в нем действительность в ее собственных формах и как сопрягается с этим второй — затаенный, суггестивный — пласт.

«Хорошо ловится рыбка-бананка»

Объем критической литературы, посвященной этому рассказу (он впервые увидел свет в марте 1948 г. в журнале «Нью-Йоркер»), давно уже в десятки раз превысил размеры самого произведения. Рассказ включен в антологию как образец современной новеллы, его начальные абзацы вошли в хрестоматии как стихотворение в прозе, а критики все еще продолжают спорить относительно его смысла и подтекста. Суждения, высказанные по этому поводу, противоречивы. Здесь и «сексуальная неадекватность» героя Симора Гласса (Ф. Гвинн и Дж. Блотнер), и «тема искупления» (Л. Фидлер), и «бегство в фантазии детства» (Д. Лейч), и герой как «жертва» буржуазного матриархата (У. Вигенд), и «самоотчуждение» героя (И. Хассан). У. Френч называет в своей монографии Симора Гласса инфантильным, психически больным ветераном войны, считает, что рассказ не следует воспринимать как произведение, в котором события идут друг за другом и вполне ясны. Критик понимает рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» как развернутую метафору, каждый элемент которой дополняет структуру целого и должен интерпретироваться вкупе с этим целым.

Дж. Рассел полагает, что основная идея рассказа как бы сфокусирована в эпизоде, когда Симор, поднимаясь в лифте после пляжа, запрещает незнакомой женщине смотреть на свои босые ноги. В восточной, античной и христианской мифологиях, вспоминает критик, нога есть символическое изображение души, духа. Эта аналогия дает ему основание для вывода о том, что Симор настолько чувствителен, что даже неумышленное вторжение в его духовный мир (т. е. случайный взгляд на его босые ноги) ужасает его. А. Хейзерман и Дж. Миллер-младший называют его юношей, не способным примириться со злом в мире взрослых. Итак, толкований рассказа в американской критике достаточно, и одно исключает другое.

В советской литературе о творчестве Сэлинджера образ героя рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка» рассматривается прежде всего с точки зрения социальной значимости. Ю. А. Петровский, например, считает самоубийство Симора результатом столкновения с прослойкой богатых мещан (сопоставляя, сравнивая социальный смысл конфликта героя с трагедией Мартина Идена). Симор, заключает он, конфликтует с американским образом жизни вообще, ибо «чувствует себя чужим в мире материального преуспевания и духовной нищеты».[88] Ю. Я. Лидский также видит суть рассказа в «столкновении двух миров»,[89] Т. Л. Морозова считает это произведение концептуально равноценным «Ловцу во ржи» с тою лишь разницей, что Симор Гласс не видит выхода из тупика, куда его приводит конфликт с обществом, и поэтому кончает жизнь самоубийством, тогда как Холдена писатель оставил на распутье, «не ответив ни на один из им же самим поставленных вопросов».[90] Выводы закономерные, если рассматривать рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» как отдельное произведение. Однако он не только входит в книгу «Девять рассказов», где несет определенную смысловую нагрузку. И не только существует сам по себе вне этой книги, но и является одновременно важнейшим компонентом незавершенного еще цикла повестей о Глассах, в одной из которых писатель сам объяснил причины самоубийства Симора.

Здесь, однако, уместно коснуться вопроса о звучании на русском языке имени героя рассказа. В журнале «Народы Азии и Африки» находим возражение против транслитерации имени Симор, предложенной переводчицей рассказа Р. Райт-Ковалевой,[91] в пользу традиционного произношения этого имени в русском языке — Сеймур. Однако, поскольку это имя несет у Сэлинджера и семантическую нагрузку (Seymour — see more), т. e. означает, что его обладатель — провидец, следует согласиться с предложенной Р. Райт-Ковалевой транслитерацией имени. Тем более, что последнее соответствует его английскому звучанию. К слову сказать, каламбур этот (Seymour Glass — see more glass) передан в переводе Р. Райт-Ковалевой очень удачно: «Симор Гласс — Семиглаз».

Образом Симора Гласса открывается в книге «Девять рассказов» тема отчуждения личности в буржуазном обществе. Правда, ставя вопрос о безысходности для Симора данной ситуации, писатель в дальнейшем предложит собственное объяснение этой проблемы. Но если социальная нагрузка рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка» (взятого как отдельное произведение, вне связи с книгой «Девять рассказов» и циклом повестей о Глассах) в советской литературе о творчестве Сэлинджера исследована достаточно полно, то суггестивный смысл рассказа пока изучен мало.

Доскональное знание Сэлинджером древнеиндийской поэтики позволяет предполагать, что книгу «Девять рассказов» он компоновал не тогда, когда все новеллы были написаны, а, напротив, писал рассказы, зная заранее, что они явятся девятью слагаемыми книги. Применение в книге «Девять рассказов» требующихся, согласно древнеиндийской теории раса, «главных чувств» начинается с чувства любви (т. е. первого из девяти «стхайи-бхава»).

Рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» состоит из двух сцен с эпилогом (драматургический принцип построения рассказа отмечают многие исследователи творчества Сэлинджера). В первой сцене Мюриэль (жена Симоpa) разговаривает по телефону из номера флоридского отеля с матерью, находящейся в Нью-Йорке. Мать Мюриэль считает Симора человеком психически неуравновешенным, и ее тревожит судьба дочери, хотя это не мешает ей попутно обсуждать проблемы модных туалетов. Во втором эпизоде Симор беседует на пляже с трехлетней девочкой, сочиняет сказку о «банановых» рыбках, которые, заплыв в подводную пещеру, объедаются бананами, заболевают банановой лихорадкой и умирают. В эпилоге он пускает себе пулю в висок.

О любви, плотском влечении, т. е. о чувстве, которое является в рассказе доминирующим, прямо не говорится. И тем не менее «главное чувство» рассказа именно таково (что и будет далее показано).

Сообщение о любви в зашифрованном виде содержится уже в самом названии рассказа. Экзотическим словом «рыбка-бананка» (bananafish) называют в США сорт обыкновенной селедки. (Кстати, в статье Артура Майзенера «Любовная песнь Дж. Д. Сэлинджера», опубликованной журналом «Америка», рассказ назывался «Отличный день для селедки»). Входящее в название слово «банан», обыгранное Сэлинджером в центральном эпизоде новеллы, в индийской народной этимологии постоянно связывается с любовью. Вспомним у Брюсова: «Лист широкий, лист банана, / На журчащей Годавери, / Тихим утром — рано, рано / Помоги любви и вере!». В примечании к стихотворению «На журчащей Годавери» Брюсов объясняет этот образ так: «Индусские женщины гадают о любви, пуская по течению рек листья банана с положенными на них цветами».

Следует заметить, что чувство любви (ведущей к продолжению жизни) вовсе не всегда считается в древнеиндийской религиозной философии (основной постулат которой есть представление о жизни как о бесконечной цепи страданий) эмоцией положительной и вовсе не всегда рассматривается как счастье. Напротив, всякое желание, в том числе и любовное, расценивается некоторыми индийскими философскими системами как величайшее несчастье, зло, отрешившись от которого только и можно достичь подлинного счастья. Правда, подобный подвиг считается доступным не каждому, а лишь избранным, приближающимся к состоянию Будды. В сборнике изречений буддийского канона «Дхаммападе» эта идея содержится в «Главе о счастье» и в «Главе о приятном». Условной образностью индийской литературы бог любви Кама зачастую представлен как воплощение похоти, вожделения, т. е. качеств отрицательных. Образ Камы порою сливается здесь с образом злого духа Мары — символа греха и соблазна, связываемого народной этимологией с понятием смерти. Десять стадий любви, различаемых в индуизме, ведут обычно к смерти (десятая стадия), наступающей либо в результате самоубийства, либо вследствие душевной болезни.

В системе санкхья существует понятие «тело желаний» (камарупа). Санкхья отличает «тонкое тело», образованное страстями, психические функции организма, от «плотного тела», оболочки. В памятнике поздней санкхьи и йоги «Мокшадхарме» весьма красноречиво и образно описываются несчастья, которым подвержен человек, отдающий себя во власть бога любви Камы.

Эротическое, любовное настроение рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка» имеет пессимистический смысл: любовь — величайшее несчастье, ибо она вызывает в человеке самые низменные побуждения (похоть, жестокость). Жестокость появляется независимо от возраста (что Сэлинджер показывает в эпизоде, когда трехлетняя Сибилла, испытывающая чувство симпатии к Симору, требует, чтобы он столкнул в следующий раз девочку Шэрон с табуретки, если та посмеет снова подсесть к нему, когда он будет музицировать в салоне).

«Главное чувство» рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка» постепенно внушается читателю и при помощи других изобразительных средств, взятых из арсенала индийской поэтики. Настойчивое повторение эпитета «синий» (синее пальтишко Мюриэль, ярко-синие плавки Симора, желтый купальник Сибиллы, который кажется Симору синим) вызывает у читателя, знакомого с древнеиндийской символикой, ассоциацию с синим лотосом, который в индийской мифологии является одним из атрибутов бога любви Камы. Бледность Симора (она подчеркивается и в первой, и во второй сценах рассказа) также сопрягается с одним из образов древнеиндийского эпоса. Бледность там — первый признак одержимости любовью.

Внушение негативного настроения по отношению к плотской любви, видимо, по замыслу Сэлинджера, должно было усилить основную реалистическую линию рассказа, повествующего об одиночестве героя в чужом и неприемлемом для него мире. Эзотерический смысл рассказа можно прояснить, рассматривая его название и притчу о рыбке-бананке с точки зрения древнеиндийской философской символики, а не только народной этимологии. В традиционной символике Индии банан — знак непрочности, слабости. Банановое же дерево, ствол которого весьма непрочен, поскольку образован не из древесины, а из наслоений листьев, — излюбленная метафора древнеиндийской литературы. «В мире нет костяка, он подобен поросли банана», — сказано в одной из книг «Махабхараты».[92] «Нестойкий банан», — говорится о человеке в другой книге древнеиндийского эпоса.[93]

«Рыбка-бананка» Сэлинджера — существо, обитающее в океане. Действие рассказа происходит на берегу океана, и девочка Сибилла, которой Симор рассказывает притчу о рыбках-бананках, силой своей фантазии как бы оживляет этот образ. «Мир — море», «воды людского сознания», «цепь рождений и смертей» (сансара), представляемая в виде страшного и жестокого океана, — таковы устойчивые метафоры древнеиндийского эпоса. Если же применить их к расшифровке символики рассказа «Хорошо ловится рыбка-бананка», то проясняется его подтекст: человек, слабое существо («рыбка-бананка»), обитает в страшном и жестоком мире. Образ рыбы отождествляется с человеком не только в символике Востока. Достаточно вспомнить, к примеру, рисунок Брейгеля «Крупные рыбы пожирают мелких».

Итак, «рыбка-бананка» — слабый человек, который обитает в жизненном море, океане страстей. Рыбка поглощает бананы в неумеренном количестве и гибнет — слабого человека обуревает жажда жизни, стремление к чувственным удовольствиям и радостям. Это приводит к гибели, но (и в этом — парадокс ситуации Симора Гласса) трагичной писатель называет вовсе не смерть, а жизнь, вновь порождающую бесконечные желания.

Жажда жизни, проявляющаяся в стремлении к удовольствиям, рассматривается индийской философией как основная причина страданий. Эта жажда (танха) шестикратна, ибо ее вызывают пять чувств и память. Но в зависимости от того, каким образом она проявляется, танха может быть многократной — 36, 78, вплоть до 108 видов. «У кого сильны тридцать шесть потоков, устремленных к удовольствиям, и мысли направлены на страсть, того, отклонившегося от правильных взглядов, уносят потоки», — сказано, например, в «Главе о желании» «Дхаммапады».[94] Возможно, те семьдесят восемь бананов, которые съедает одна из рыбок в притче Симора, и символизируют 78 видов жажды жизни. В индийской философии «нечистыми» считались, по одной из классификаций, шесть видов страстей (клеша): любовь, ненависть, гордыня, невежество, ложные взгляды, сомнения. Видимо, эти страсти и обозначают шесть бананов, которые держит во рту другая «рыбка-бананка».

Притча о «рыбке-бананке» вызывает почти у всех американских интерпретаторов рассказа одинаковую реакцию. Все отвечают утвердительно на вопрос, сформулированный позднее Дж. Миллером-младшим: является ли притча Симора «парадигмой его собственной ситуации?».[95]

Сам Дж. Миллер полагает, что герой попадает в ситуацию «рыбки-бананки» из-за своей сверхчувствительности по отношению к внешнему миру. К. Александер пишет, что «фантазия Симора Гласса о банановой рыбке непосредственно отражает его отчуждение от мира взрослых людей».[96] Сами же «рыбки-бананки», считает К. Александер, олицетворяют людей редкостной чувствительности и интеллектуальной одаренности. К миру последних принадлежит Симор Гласс. Люди подобного склада не приемлют враждебного и грубого мира, в котором им приходится жить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад