«Сергей Михайлович Труфанов в первой половине 1913 года проживает в хуторе Большом Мариинской станицы 1-го Донского округа, во 1-х, с целью произвести соблазн и поколебать веру среди посещавших его лиц, неоднократно позволял себе в их присутствии: а) возлагать хулу на славимого в Единосущной Троице Бога и на Пречистую Владычицу нашу Богородицу и Присно Деву Марию, говоря, что Иисус Христос не Сын Божий, а обыкновенный человек, родившийся от плотской связи плотника из Назарета Иосифа с Марией, умерший впоследствии на кресте и не воскресший, что Духа Святого не существует, что Матерь Божия простая женщина, имевшая, кроме Иисуса Христа, и других детей, и б) поносил Православную церковь, её догматы, установления и обряды, утверждая, что православная вера – колдовство, священники – колдуны, дурачащие людей, что таинств нет, а они выдуманы мракобесами, что в Православной церкви случилась мерзость и запустение и что в ней нет Христа, Святейший же правительствующий Синод называл «Свинодом»; во 2-х, с целью возбудить между теми же своими посетителями неуважение к ныне царствующему Государю Императору, Государыне Императрице и Наследнику Цесаревичу, позволял себе в присутствии свидетелей произносить следующие оскорбительные для высочайших особ выражения: «На престоле у нас лежит кобель: Государь Император – мужичишка, пьяница, табачник, дурак, а Императрица – распутная женщина, Наследник родился от Гришки Распутина; государством правит не Государь, а Саблер и Гришка Распутин», т.е. обвиняется в преступлениях, предусмотренных 3.П.1 ч.73, 3 п. I ч. и 74 ст. и 1 ч. 103 ст. Уголовного уложения.
После вручения копии обвинительного акта по означенному делу Труфанов скрылся, и где в настоящее время находится, сведений не имеется…»
Факт был отвратительный и грязный. Но ещё больше расстроило Государя сообщение Саблера о том, что арестовать нечестивца не удалось, так как он был заблаговременно предупреждён кем-то, вероятнее всего – епископом Гермогеном, а в заговоре по спасению клеветника-расстриги от наказания принимал участие известный «буревестник революции» Максим Горький. По данным Департамента полиции, добавил горечи обер-прокурор Синода, грязный монах-расстрига уже переправлен с помощью епископа Гермогена и писателя Горького за пределы России, скорее всего – в Норвегию…
Особенно неприятно было Государю, что в своё время, когда Илиодор под покровительством епископа Гермогена хулиганил и унижал государственную власть в своём монастыре в Царицыне, царь отказался выслушать губернатора Стремоухова, который требовал принять меры против зарвавшегося интригана. «Зачем я тогда сказал Стремоухову, что простил Илиодора!.. Вот к чему привела теперь моя мягкость…» – ругал себя Николай Александрович. Уж сколько раз он давал себе слово быть суровее с богохульниками, революционерами, особенно социалистами-террористами. Но всякий раз, когда надо было принимать жестокое, но справедливое решение, лечить болезнь кардинально, что-то останавливало его карающую руку. Он очень гордился тем, что за всё время своего царствования не подписал ни одного смертного приговора, и верил в то, что Бог видит это и простит ему другие грехи, ибо грех лишения человека жизни – один из самых смертных грехов…
Николай не находил себе места вплоть до пятичасового чая, когда Аня протелефонировала из Петербурга радостную весть: Друг найден и в семь часов будет доставлен в Александрию. Государь сам послал своего шофёра Кегреса по адресу, указанному Подругой, а затем поднялся в спальню, чтобы сообщить об этом Аликс и Алексею.
Он снова услышал здесь стоны и плач Маленького, увидел страдальческое лицо своей любимой жены. С тёмными кругами под глазами, бледным от мигрени лицом, она старалась так обнять сына, чтобы передать ему тепло своего тела, укрыть от боли и всех напастей. У Государя стала подниматься какая-то тяжесть в груди, застучало в висках.
Николай горячими сухими губами поцеловал мальчика и Аликс, приласкал их и вышел отдать распоряжение матросу Деревенько, чтобы тот, по скором приезде Старца Григория Ефимовича, отнёс Алексея в его комнату.
Остававшиеся до приезда Распутина полтора часа Государь мерил быстрыми шагами дорожки вокруг Коттеджа. Он не видел прекрасных статуй, фонтанов и розариев Александрии, не чувствовал аромата парка и моря, не слышал щебетанья птиц. Его слух ловил только грохот редких авто, проносившихся по шоссе.
Наконец он уловил издалека звуки знакомого клаксона, которым шофёр Кегрес требовал открыть ворота парка. Затем – шорох шин по гравию аллеи останавливающегося мотора, и из-за куртины у мраморной террасы появляются две такие дорогие и долгожданные фигуры.
Первой идёт Аня – рослая и немного пышноватая для своих лет блондинка. Она по-летнему в белом. Широкополая шляпа слегка затеняет её красивое лицо. Большие голубые глаза горят восторгом – она сумела выполнить поручение своей любимой Императрицы и снова увидела обожаемого монарха.
За ней следует с достойной, но не чрезмерной робостью мужик среднего роста, худощавый, черноволосый, на продолговатом лице которого выделяются будто горящие неземным светом голубые глаза. Белая шёлковая рубаха, вышитая красными узорами, подчёркивает цвет и сияние его глаз. Серые суконные брюки заправлены в высокие лаковые сапоги.
Уже издалека он вместо приветствия осеняет Императора крестом. Приблизившись, Государь мило здоровается с фрейлиной, а с мужиком – обнимается и целуется, словно на Пасху.
– Наш Друг хочет помолиться у кроватки Алексея, – торопит Николая Вырубова.
Государь простецки берёт Распутина под руку и ведёт его кратчайшей дорогой, прямо по газону, в Нижний дворец. Флигель-адъютант Митя Ден предупредительно распахивает перед ними дверь. Перед тем как вступить под сень дома, Григорий Ефимович истово крестится, словно перед храмом. У Императора вырывается вздох облегчения.
13
Громко топоча сапогами по железной лестнице, Старец Григорий поднимался на второй этаж, в комнату Алексея. Александра Фёдоровна из-за своего нездоровья и викторианских привычек терпеть не может громких и резких звуков в ближайшем своём окружении. Но звук знакомых шагов человека, который должен был принести её сыну избавление от болей, нисколько не раздражал её, а звучал барабаном надежды.
Она поднялась с кресла, в котором ждала прихода Распутина, но он только слегка кивнул ей и сразу направился к кровати мальчика. Аня Вырубова поняла, что она здесь лишняя, и тихонечко прикрыла дверь.
Алексей, как только увидел Друга, перестал постанывать от боли, которая никак не отпускала его, и потянулся всем своим существом к Григорию Ефимовичу. Глубоко посаженные и близко сидящие глаза Старца, которые на людей, его не любящих, производили отталкивающее впечатление, а всех остальных поражали силой взгляда, и раньше действовали на Цесаревича как магнит. Они притягивали к себе, вливали в него какую-то добрую энергию, которую Старец щедро передавал тем, кто в него верил и любил.
В Алексея вдруг стала входить сила, которая тёплым потоком наполняла всё его тело и гасила боль. Мальчика, который только что не мог найти себе места от пронзительной и ломающей боли, начало охватывать приятное оцепенение. Внимательно и добро глядя на Цесаревича, Распутин тихонько провёл рукой по его груди, больному предплечью и голове. Потом он опустился у кровати на колени, положил руки на голову ребёнку и стал глуховатым голосом бормотать молитву. Словно сквозь туман видел Алексей его глаза, они светились голубым светом. Закончив молитву, Старец поднялся с колен, но встал в ногах у мальчика и стал делать руками широкие пассы в его сторону. Рукава его рубахи обвевали маленькое тельце Алексея, словно крылья белого лебедя.
Алексей хотел сказать, что боль уходит, что он не спал ночь и теперь хочет заснуть, но язык ему не повиновался, и он стал засыпать. Лицо ребёнка просветлело, и вместе с ним светлело лицо матери, наблюдавшей за целителем. У Аликс разглаживались морщины и распрямлялись плечи, сгорбленные от страданий за сына. Из несчастной старухи, которой она была ещё час тому назад, Императрица вновь превращалась в красивую женщину средних лет. Её даже не портила причёска из полуседых волос.
Более суток Государыня находилась в ужасном напряжении. Когда вчера вечером Деревенько сообщил о болях в руке Наследника, а затем об усилении этих болей, Аликс безумно испугалась и вспомнила приступ гемофилии, поразивший Алексея давешний год в Спале. Он явно был тогда при смерти, и доктора отказались уже от дальнейших усилий. Весь этот ужас снова нахлынул на неё, и только слабая надежда на Григория Ефимовича оставалась теплиться в её груди.
Теперь, когда она снова увидела чудо, сотворённое Григорием, мысли её от земного обратились к Богу. Александра Фёдоровна повернулась к иконам с теплящимися лампадами, которыми была увешана восточная стена комнаты, встала перед ними на колени, поклонилась им и стала мелко-мелко креститься, молча вознося молитвы.
Распутин ещё раз провёл ладонями над мальчиком от головы до ног, словно стряхнул болезнь со своих рук за край кровати, где было широко открыто окно, и удовлетворённо вздохнул. Почему-то он весь вспотел, его запавшие к мясистому носу щёки, казалось, впали ещё глубже, свет в глазах погас.
Он подошёл к царице, погладил её по поникшему в молитве плечу.
– Молись, молись, Голубка! – глухо сказал он. – Бог видит твои страдания и послал меня облегчить их!..
– Спасибо, Григорий Ефимович! – склонила перед мужиком свою голову гордая Аликс, – Господь дал нам вас в помощь и утешение!
Легко, словно сбросив непосильный груз, поднялась она с колен и подошла к сыну. Мальчик спал с безмятежным выражением лица. Боли, видимо, совсем отпустили его, и он навёрстывал бессонную ночь. Аликс едва уловимым касанием поцеловала ребёнка и с окончательно просветлевшим лицом обратилась к Старцу.
– Григорий Ефимович, не откушаете ли с нами чаю? – совершенно по-русски пригласила она.
Распутин довольно погладил свою бороду, глубоко посаженные глаза его излучили искру радости.
– Было мрачно – теперь Солнышко вышло! Как рад! Теперь можно и душу чайком да беседой с Батюшкой царём да Матушкой царицей погреть! – в пояс поклонился Старец Александре Фёдоровне.
Под дверью, на площадке лестницы, сидела вся в ожиданиях Аня Вырубова. Она рывком поднялась со своего места.
– Бог помог! – кратко сказал Григорий Ефимович и перекрестился. Не пропустив вперёд ни Государыню, ни фрейлину, Распутин стал спускаться первым.
– Вот сюда пожалуйте, Отец Григорий! – показала на дверь в зелёную гостиную Императрица. У неё на щеках появился румянец, глаза заблистали, в счастливой улыбке полуоткрылись губы. В ней не было ни капли надменности или гордыни, которые ей вечно приписывали недоброжелатели. Это была милая и радушная хозяйка уютного дома, которая пригласила своих друзей на чашку вечернего чая.
Император уже ждал их в гостиной. По виду жены он понял, что и на этот раз Григорий Ефимович сотворил чудо.
– Садитесь, добрый наш Друг! – показал Николай на кресло у стола Распутину.
– Благодарствуйте! – важно и без подобострастия ответил Старец. Здесь, во дворце царя, в присутствии Государя всея Руси и его Супруги, он держался так, словно в деревенской избе у приятеля.
Усевшись и расправив складки своей рубахи, Распутин заинтересовался серебряным Потсдамским кубком, водружённым в центре стола.
– Что же это за диво? Ведь не церковный сосуд есть? – простодушно изумился он.
Николай с доброй и открытой улыбкой рассказал ему, что этот кубок – память о рыцарском турнире, который почти сто лет тому назад был проведён дворянами в германском городе Потсдаме в честь Супруги его Прадеда, Государя Николая Первого, и его Прабабки Александры Фёдоровны.
– Вишь ты, стало быть, и Прадед с Прабабкой, и Вы, Папа и Мама, полными тёзками оказалися! То, наверное, Господь на счастие послал! – выразил своё отношение Распутин. – А эти картинки, стало быть, гербы тех царей германских, которые пред светлыми очами нашей Государыни бились? – указал он тыльной стороной ладони на геральдические щиты немецких дворян, украшавших серебряный кубок.
– Воистину так, Григорий Ефимович, – с доброй улыбкой согласился Николай.
Принесли чай, к нему – бисквиты, печенье, сухари, сладкий хлеб, жёлтое вологодское масло. На столе появилась также большая ваза с конфектами, сделанными придворными кондитерами. Государыня решила сама разливать чай по чашкам. Аня сходила в столовую и принесла две вазочки варенья – чёрносмородинового и малинового.
Когда всё было готово для трапезы, Григорий Ефимович сложил молитвенно ладони, возвёл очи горе и его губы беззвучно задвигались, повторяя:
«Отче наш, Иже еси на Небесех! Да святится Имя Твоё, да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя и на земли яко на небесех. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».
По примеру Распутина все сидящие за столом шептали про себя молитву и полушёпотом завершили её дружным: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь».
По окончании молитвы длинными, сухими и костлявыми пальцами Старец взял сразу два куска сладкого хлеба, зацепил ножом масла, накрыл кусок хлеба с маслом другим и добавил в середину бутерброда ложку малинового варенья. Затем он ловко откусил от этого сооружения и с громким прихлёбыванием опустошил сразу половину чашки.
Николай Александрович повторил манёвр Друга, по-простецки, как будто никогда и не был царём, налил горячего чая на блюдце и спокойно выпил его, а потом причмокнул. Аликс сделала большие глаза и гневно надулась – она изумилась, что у её Супруга вдруг ни с того ни с сего проявляются простонародные замашки. Казалось, она хотела спросить Ники: «И где ты только этому научился?!» Глаза Николая засмеялись ей в ответ.
Всю эту немую сцену заметил, оторвавшись от чашки, Григорий Ефимович.
Он с хитрецой посмотрел на Аню и, обращаясь как будто бы только к ней, тоном деревенского проповедника начал короткую речь:
– Какое счастье – воспитание души аристократов… Очень есть сторона благочестивая: то нельзя и другого невозможно, и всё с благонамерением…
Аликс сразу поняла, что камешек летит в её огород, и слегка устыдилась. Ники внимал откровению мужика, с восторгом глядя ему в рот. Аня скромно хихикнула, прикрыв рот платочком.
Ободрённый вниманием слушателей, Григорий продолжал:
– Большая половина сего воспитания приводит в истуканство, отнимает простоту явления. А почему? Потому, во-первых, не велят с простым человеком разговаривать. А что такое простой человек? Потому что он не умеет заграничные фразы говорить, а говорит просто и сам с природой живёт, и она его кормит и его дух воспитывает в мудрость. А почему так аристократ лжёт и себя обманывает: неохота – смеётся, он всё врёт.
Глаза Распутина зажглись фиолетовым светом, и всем стало ясно, что Старец терпеть не может аристократию. Это было понятно. С тех пор как духовник великого князя Николая Николаевича Феофан ввёл его к великому князю в дом и сразу две великих княгини, Анастасия и Милица Николаевны, очаровались Старцем, а потом возненавидели его за то, что он, представленный ими Императрице, не захотел стать орудием их влияния и проявил независимость, именно аристократия, по сигналу из Знаменки, принялась травить и унижать его, клеветать, завидовать и злобствовать, проявляя самые антихристианские чувства.
Добрый к Распутину и открыто любующийся этим мудрым и хитрым мужиком, не признающим политесов, Николай Александрович посерьёзнел и приготовился выслушать всё, что скажет Григорий Ефимович. Уловив эту готовность, Старец продолжал:
– После этого аристократ делается мучителем. Почему мучителем? Потому что не так себя вёл, как Бог велел. Невидимо себя обманывал и тайно в душе врал. Вот потому и называется: чем важнее – тем глупее. Почему глупее? А потому, что в простоте проявляется премудрость. А гордость и надменность разум теряют. Я бы рад не гордиться, да у меня дедушка был возле министра. Таким-то родом я рождён, что они за границей жили. Ах, несчастный аристократ! Что они жили, и тебе так надо! Поэтому имения проживают, в потерю разума вдаются: не сам хочет, а потому что бабушка там живала. Поэтому-то вот хоть едет в моторе, а непокоя и обмана выше мотора.
Доктор философии, знаток богословских текстов разных религий, Императрица сердцем внимала мыслям Святого Отца, а разумом отмечала, в какую убедительную форму с точки зрения церковной науки риторики облекает этот малограмотный крестьянин, не умеющий толком ни читать, ни писать, свои откровения. «Как одарён Богом этот русский мужик!» – думала Александра Фёдоровна. Почему-то она вспомнила под речи Распутина двух лощёных русских аристократов – великого князя Дмитрия Павловича и его закадычного друга Феликса Юсупова-младшего. Из них двоих Феликс всегда казался ей исчадием зла, неврастеником, эгоистом, наркоманом и устроителем подлых шуточек над подчинёнными и зависимыми людьми, которые не могут дать ему сдачи.
Избалованный, изнеженный и испорченный юнец, сын её бывшей подруги Зины Юсуповой настолько дурно влиял на воспитанника их семьи Дмитрия, что она даже вынуждена была предупредить молодого великого князя против дружбы с бессовестным и подлым, несмотря на весь свой аристократизм, Феликсом. Но Дмитрий не внял её предостережениям. Она узнала стороной, что оба насмехались над её заботой о морали Дмитрия, её беспокойством о его времяпровождении в компании таких же беспутных юнцов, как и Феликс. Ещё больше она возмутилась, когда московские и петербургские недоброжелатели Юсуповых донесли до неё подозрения в том, что её родная сестра Элла, вдова великого князя и глава Марфо-Мариинской обители, вступила с молодым распутником Юсуповым отнюдь не в сестринские или семейно-дружественные отношения. Их видели вместе в Москве и Архангельском. А вот теперь они вместе едут в одном вагоне по святым местам и направляются прямо из Петербурга в Соловецкий монастырь!
«Этой сорокадевятилетней вдовушке мало было того, что она спала с братом своего мужа Павлом, обольщала кучеров и дворецкого, а теперь взялась за юнца, который годится ей в сыновья! И эта сестрица-святоша ещё смеет меня упрекать за дружбу со Святым старцем!.. Сплетничать об этом со всеми, начиная с моей злобной свекрови и кончая мамашей своего нежного Феликса!.. Прав наш Друг, когда он недолюбливает высший свет…»
Все эти мысли в мгновенье пронеслись в голове царицы, так что следующий пассаж Григория Ефимовича упал на подготовленную почву:
– Всё-таки сатана умеет аристократов ловить. Да, есть из них, только трудно найти, как говорится – днём с огнём, которые являют себя в простоте, не запрещают своим детям почаще сходить на кухню, чтобы поучиться простоте у потного лица кухарки. У этих людей по воспитанию и по познанию простоты разум – святыня. Святой разум всё чувствует, и эти люди – полководцы всего мира… – закончил Распутин своё обличение аристократии ложкой мёда для души Николая Александровича.
«Как Старец прав, говоря о воспитании простоты… – подумал Государь. – Ведь это он прямо взял о наших детях – Алексее и дочерях… Воистину простота соседствует у них с уважением Духа и питает благонравие. Ай да тёмный мужик! Как всегда, попал в точку!»
На дворе смеркалось. В гостиной зажглись сразу две люстры. Острыми глазами Распутин оглядел своих слушателей. Усталые от переживаний вчерашнего и сегодняшнего дня, Государь, Государыня и Вырубова чуть поникли и не могли уже всей душой воспринимать сложную и непривычную для них речь Старца. Григорий поднялся от стола первый, перекрестился на восточный угол комнаты, потом в пояс поклонился Николаю и Александре, чуть менее глубоко – Вырубовой.
– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – вполголоса завершил он свой вечер в Царской Семье. Все вышли проводить его к мотору. В прихожей он дружески похристосовался с Государем и Государыней, а Аню обещал довезти до её домика в Царском Селе. Но Александра Фёдоровна попросила фрейлину остаться, и тогда Отец Григорий похристосовался на прощанье и с Аней.
Мотор укатил, оставив облачко сизого газолинового дыма. Умиротворённый Николай отправился в свой любимый кабинет наклеивать в альбом только что доставленные придворным фотолаборантом карточки. Подруги поднялись в салон Аликс посидеть, помолчать и повздыхать. Рядом в детской спокойно и безмятежно спал Алексей. Боли, по-видимому, совсем оставили его.
14
Всю весну и лето нынешнего, одна тысяча девятьсот тринадцатого года в Петербурге и Москве иногда открыто, а большей частью полуконспиративно, на квартирах и в особняках лидеров октябристов, кадетов и других «прогрессивных» деятелей России, собирались политические и экономические сливки общества и обсуждали самые животрепещущие вопросы. Их выводы всегда были только негативны. Хотя именно в эти послереволюционные годы в страну на волне реформ Столыпина пришёл хоть какой-то покой, и империя бурно развивалась, богатела, множился и укреплялся средний класс, верхушка российского общества, представлявшая разные партийные направления, на этих совещаниях сначала объединялась на почве пессимистического тезиса, что «всё очень плохо». Затем в речах ораторов на первый план выходили два извечных русских вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?».
Мало кому известный эмигрант-публицист Ульянов даже написал нудное сочинение, в котором смешал эти две темы.[68] Но, естественно, серьёзные люди не интересовались завиральными идеями каких-то большевиков, хотя по первому вопросу весь спектр деятелей – от красных и розовых социал-демократов и эсеров до жёлтых, синих, белых, чёрных кадетов, октябристов, аграриев и прочих – полностью сходился: «во всём виновато самодержавие». При этом определение «виновности» начинало терять свою народническую аморфность и всё более приобретало направленность против молодой Государыни. Самые ретивые из оппозиции приуготовлялись начать метать камни и в самого Императора.
Исстари уж так повелось, что оппозиционеры-москвичи считались философами, а петербуржцы слыли прагматиками.
В головке IV Думы всё перемешалось: такие славные «филозофы»-москвичи, как Николай Виссарионович Некрасов, Александр Иванович Коновалов, не говоря уж об Александре Ивановиче Гучкове, который потерял место в IV Думе, но приобрёл его в Петербургской городской, стали практиками революции, а настоящие петербуржцы вроде Родзянки и Милюкова[69] больше вздыхали и конструировали воздушные замки и мосты для плавного и безболезненного перехода от самодержавной монархии Николая Второго к конституционной, с регентом вроде слабовольного брата царя Михаила Александровича.
Именно поэтому ответы на вопрос «Что делать?» были так различны. Эсеры и социал-демократы были готовы на социально-террористическую революцию с обильным кровопусканием ради народной Республики. На полярной стороне стояли мечтатели о более добром и покладистом самодержце, чем Николай Романов, или об установлении конституционной монархии на манер британской.
Вообще-то российские парламентарии и околодумские круги поголовно были заражены англоманией. Но их мечтания о плодах английской демократии, могущих в одночасье взрасти и созреть на российской земле, были так же далеки от реалий этой самой почвы, как зелёные лужайки Гайд-парка от вечной мерзлоты Чукотки. Страсти кипели и накалялись.
После того как Михаил Владимирович Родзянко побывал в Коттедже у Государя, он счёл возможным в тот же вечер нарушить слово, данное Николаю Александровичу, держать в секрете содержание их беседы и, особенно, конфиденциальный доклад Столыпина, переданный Председателю Думы для проверки. Не для того он ходил к Государю, чтобы не заработать аплодисментов «прогрессивной» части общественности. Для начала он пригласил к себе в Таврический дворец самых близких ему депутатов-фрондёров и Гучкова. Здесь и живописал им с подробностями о состоявшемся в Коттедже разговоре. При этом громогласный трибун постарался приукрасить собственную позицию, изрядно приврав и сместив акценты так, чтобы выставить себя заведомым победителем в споре с Государем о Распутине. Одновременно Михаил Владимирович пригласил с полдюжины штатных переписчиков Думы, которые за ночь скопировали в нескольких экземплярах секретный доклад.
Александр Иванович Гучков, разумеется, получил от своего друга Михаила Владимировича текст доклада Столыпина в своё полное распоряжение. Из слов Председателя Думы он сделал к тому же вывод о тех деталях обсуждения, которые были особенно болезненны для Императора. Надо было что-то делать, чтобы эффективно использовать всю эту информацию.
Гучков решил, и Родзянко его предложение одобрил, созвать в Москве совместное совещание москвичей и петербуржцев для выработки единой позиции и стратегического плана на дальнейшее.
Учитывая слежку Департамента полиции за всеми видными оппозиционерами, Александр Иванович решил действовать осторожно. Он вызвал по телефону первопрестольную столицу, заказал соединить себя с Пал Палычем Рябушинским, признанным главой московских купцов и промышленников, и стал ждать, пока телефонная барышня не разыщет его старого друга и конкурента. Ввиду позднего часа Пал Палыча быстро отыскали дома.
Ведомым только ему и Рябушинскому условным языком Гучков изложил ситуацию, складывающуюся после встречи Родзянки с царём. Пал Палыч понял его с полуслова и пригласил Александра Ивановича вместе с его петербургскими коллегами прибыть в Москву, чтобы отобедать вместе в честь праздника Преображения Господня 6 августа.
Повод для встречи был хорош. Никаких подозрений он не должен был вызвать ни у Государя, ни у Отдельного корпуса жандармов, тем более что начальник этого корпуса и товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский был своим человеком и для московских врагов Государя, вроде Гучкова, и для скрытых покамест его недоброжелателей, какими были великий князь Николай Николаевич и родная сестра царицы великая княгиня Елизавета Фёдоровна. Да и вообще этот угодливый жандармский генерал никогда не посмел бы причинить малейшие неприятности сразу такому большому числу влиятельнейших москвичей и петербуржцев, даже если все филёры Московского охранного отделения завалили бы его своими рапортичками о государственной измене деятелей общественного «прогресса».
…Во вторник, шестого числа, одна из новых архитектурных жемчужин Москвы – особняк на Малой Никитской Степана Павловича Рябушинского, родного брата могущественнейшего Пал Палыча, особенно ярко сиял электрическим светом. Именно сюда, в нарядный дом своего брата, богатейший человек первопрестольной столицы позвал своих гостей.
Учитывая, что это было скорее деловое совещание, чем праздничный обед, собрались без дам. В Москве, с её патриархальной жизнью купцов и старосветских помещиков, мужчины чувствовали себя ещё владыками и не всегда допускал жён в свою товарищескую среду. Особенно если дело было в том, чтобы попить и погулять за щедрым московским столом.
Многие из новоявленных петербуржцев, сбиравшихся сегодня на Малую Никитскую, до избрания в Думу были истинными москвичами. Среди них Александр Иванович Гучков был записан в московских книгах не только как купеческий сын, но сам купец первой гильдии. Он происходил из старообрядческой семьи. В его московском доме сохранился нетленным старинный уклад жизни – вплоть до традиционного запаха деревянного масла и слуг, одетых в рубахи и сарафаны. Но он нарушил одну из первых заповедей старообрядца и был женат гражданским браком на некоей мадам Зилотти.
Теперь, направляясь в пятидесятисильном «рено» к Рябушинским, облачённый в строгий фрак, с цилиндром на крупной породистой голове, обрамлённой хорошо подстриженной короткой седоватой бородкой, он мечтал о том, чтобы пообедать по-московски, и надеялся, что Пал Палыч, большой знаток русской кухни, угостит их так, что затмит знаменитые «вторничные обеды» в Купеческом клубе или на масленицу в трактире Тестова.
Рослый швейцар, с бритым лицом, в цилиндре и ливрее с позументами, стоял у отворённой двери массивного, прихотливо асимметричного крыльца. Старообрядцу Гучкову не нравился архитектурный стиль модерн, но особняк Степана, в котором он бывал не единожды, не производил на него отталкивающего впечатления, как иные здания в Москве и Петербурге, построенные в этом стиле. Видимо, талант Шехтеля создал даже в нелюбимом стиле модерн вполне приемлемое жилище. Вылезая из мотора, Александр Иванович отметил про себя эту мысль и неожиданно в лучах вечернего солнца углядел на доме деталь, которую не замечал раньше.
На светлом глазурованном кирпиче, которым была облицована стена, Гучкову вдруг бросился в глаза широкий фриз с изображением ирисов, охватывающий здание поверху и подчёркивающий квадраты больших окон на глади стен.
«Чтобы не отстать от времени, надо заказать что-нибудь Шехтелю… Только чтобы он не очень изламывался…» – мелькнула хозяйственная мысль у Александра Ивановича. Но тут же, при входе в дом, его внимание переключилось на гостей.
В небольшой прихожей, отделанной деревом и большим витражом по верху стены, отделяющей её от вестибюля, прихорашивался у зеркала, оставив свой цилиндр на вешалке, щуплый лысеющий князь Львов. Он расчёсывал свою небольшую клинообразную бородку и приглаживал завитки волос на затылке. Увидев в зеркале отражение Гучкова, князь восторженно всплеснул руками и бросился к Александру Ивановичу лобызаться по-московски. Затем вдвоём, не толкаясь в широкой двери, они прошли в главный холл.
Здесь, на фоне светлой, из полированного песчаника главной лестницы, парапет которой изощрёнными и изысканными волнами как бы струился со второго этажа на первый, стояли в чёрных фраках, как грачи на песке, почти все гости. Не хватало, как заметил Гучков, только московского городского головы Челнокова.
На левом фланге, у распахнутых дверей буфетной комнаты, Пал Палыч Рябушинский, человечек маленького роста, с поднятым высоко непропорционально большим для его фигуры задом, ощеривая два передних, как у зайца, зуба и двигая большими оттопыренными ушами, давал последние наставления пожилому седовласому артельщику в белоснежной рубахе тончайшего голландского полотна и таких же шароварах. На его ногах были мягкие полусапожки, в которых хорошо было бесшумно скользить по паркетам.
Рядом с Пал Палычем, оборотясь к нему спиной, вёл беседу с петербургским гостем, депутатом Думы Василием Алексеевичем Маклаковым, его брат Степан Палыч Рябушинский. Фрак на Маклакове был какой-то старый и помятый, и весь он, от заросшей волосами головы, явно давно не стриженной, до кривых ног в слишком узких, как панталоны, брюках, производил несвежее и неопрятное впечатление. Павел Николаевич Милюков, на плоском лице которого поблёскивали над топорщащимися седыми усами два стёклышка пенсне, с вниманием прислушивался к их разговору.
Молодой и говорливый депутат Керенский[70], представлявший в Думе «трудовиков», а на самом деле бывший эсером, с грубыми и резкими чертами лица, короткой причёской бобриком, во фраке и белой манишке выглядел значительно импозантнее, чем в цивильных одеждах на паркете Таврического дворца. Он, оживлённо жестикулируя одной рукой, другой держал за пуговицу Михаила Ивановича Терещенко, стройного и высокого красавца, чёрные как смоль волосы которого были набриолинены до блеска.
Маленький, лысенький и бородатенький учитель реальных училищ Иван Иванович Скворцов-Степанов, про которого все в Москве знали, что он представляет самых левых социал-демократов – «большевиков», что-то бурно доказывал такому же маленькому, лысому, но с бритым по-английски лицом человеку, стоявшему спиной к Гучкову. По прекрасно сидевшему на нём фраку энглизированного образца Александр Иванович узнал своего полного тёзку Александра Ивановича Коновалова – деятеля Думы, московского миллионщика и большого поклонника туманного Альбиона во всех его проявлениях – от политики до лошадей и продукции фирмы «Роллс-Ройс».
«Наверное, большевичок опять упрашивает Александра Ивановича подать милостыню эмигранту Ульянову, – весело подумал Гучков. – Пожалуй, и мне надо подкинуть ему деньжат: хоть и далеко от России, но эта бомба замедленного действия против самодержавия тикает и тикает… Пожалуй, дам-ка и я большевикам тысчонок двадцать. Авось хорошие проценты набегут… Только теперь передавать надо не через «буревестника революции» Максима, а то ведь ополовинить может!»
Гучков остановился на середине холла, не зная, к какой группе ему примкнуть. Тут в дверях прихожей появился хромоножка Челноков. Из его длинной и неопрятной бороды сверкала улыбка, глаза блистали от радости видеть лучших людей Москвы и Петербурга.
Всё общество дружно оборотилось к вновь прибывшим и обступило их, обнимаясь и целуясь.
– Ну вот! Все в сборе! – радостно провозгласил фальцетом Пал Палыч и пригласил широким жестом гостей в буфетную, где были накрыты столы с закуской и водками.
За каждым из двух столов стояло по два половых-ярославца, в таких же белоснежных и наглаженных одеяниях, как у артельщика. Но половые носили, в отличие от артельщика, белые поварские колпаки, чтобы волосы не попадали в пищу. Их шёлковые кушаки были не красного, как у артельщика, а зелёного цвета.
«Пал Палыч явно заказал весь обед, включая половых, у Тестова, – сделал вывод Александр Иванович, бросив беглый взгляд на закуски. – Что ж, моё первое желание исполнилось!..» – с удовлетворением подумал он, войдя с друзьями в сравнительно небольшое помещение буфетной.
На ближнем к двери столе, покрытом белоснежной, отстиранной до блеска скатертью с вензелями хозяина дома, стояли подносы с блюдами, тарелками, тарелочками закусок. Центр стола занимала знаменитая кулебяка от Тестова, которая заказывалась не позже чем за сутки. Строилась она в двенадцать ярусов, где каждый слой имел свою начинку: и мясо, и рыба разная, и свежие грибы, и раковые шейки, и цыплята, и дичь разных сортов, и налимья печёнка, и слой костяных мозгов, приготовленных в чёрном масле… Вокруг кулебяки были буквально навалены груды малюсеньких пирожков из растворчатого, пресного и слоёного теста с разными начинками – налимьими печёнками и рисом, капустой, грибами, курицей, рыбой, мозгами, мясом и дичью.
По бокам этого буйства из румяного теста, на салфетках, лежали горки горячих калачей, источавших из себя тепло и аромат. Естественно, рядом с калачами с каждой стороны стола стояло по большой серебряной чаше – одна с серой зернистой, а другая с блестящей чёрной ачуевской паюсной икрой.
Двое ярославцев-молодцов уже накладывали на тарелочки серебряными ложками оба вида икры, добавляли туда кусок жёлтого коровьего масла и протягивали гостям. Гучков с удовольствием взял тарелочку и помедлил мгновенье, за которое взгляд его упал на нежнейшую переславскую селёдку залом, которую в Петербурге ему доводилось редко видеть. Он протянул ярославцу свою тарелку назад, и тот, угадав желание гостя, уложил к двум горкам икры ещё и ряпушку[71].