Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночь внутри - Павел Васильевич Крусанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Крусанов Павел

Ночь внутри

ПРИЗВАНИЕ И ПРИЗНАНИЕ

1

Сегодня имя Павла Крусанова на слуху у всех, кто вообще интересуется современной русской литературой. Его книги (прежде всего "Укус ангела" и "Бессмертник") включаются в самые различные рейтинги и шорт-листы, а ссылка на Крусанова становится расхожим литературно-критическим аргументом, знаком направления, символом определенного типа письма. Не все приемлют направление, да и литературные предпочтения писателя многих раздражают, но и высказывания недоброжелательных критиков свидетельствуют, что со словом Павла Крусанова приходится считаться. Презрев уже занятые литературные ниши и заселенные островки, автор предъявил свой вымышленный мир на правах эталона очевидности. Именно так осуществляется штурм бастиона признанности: равновесие прежде сказанного должно быть нарушено, и притом - сразу.

Однако здесь, в поле свершившегося признания, произрастают не только лавры. Есть и тернии, практически незнакомые обитателям маленьких островков. Муiка неуслышанности, этот вечный и едва ли не главный компонент писательского самочувствия, остается теперь позади: но ведь значит же что-то сгустившаяся напряженность встречных ожиданий? Разве не усиливает тревогу теперь уже гарантированное внимание смирившихся с успехом критиков и очарованных читателей? Состояние очарованности пройдет, если воздействие чар не возобновится или будет ослаблено... А критики будут пристально отслеживать новые публикации в надежде отыграться - и они не упустят своего, если только представится случай. Писать навстречу изготовившейся молве значит испытать степень риска, неведомую обитателям андеграунда, тут уже не поможет романтический миф гонимого художника. А оставаться модным писателем до конца своих дней есть участь куда более редкая и трудная, чем прижизненный статус классика.

2

Роман "Ночь внутри" нельзя, собственно говоря, назвать новым: перед нами авторский римейк одного из ранних текстов. Тем более интересна воля художника, дающая теперь уже окончательную санкцию состоявшемуся произведению. Роман предназначен для внимательного, пристального чтения; здесь, в отличие от "Укуса ангела", нет отдельных блесток, не расставлены специальные ловушки с приманками, предназначенными для всякого возможного читателя. Эффект воздействия жестко связан с композицией всего целого - и эффект стоит того, чтобы его испытать. Компоненты замысла сопряжены друг с другом прочно, и притом единственно возможным образом - что как раз и является определением литературного мастерства. Но попробуем все же, насколько это возможно, поочередно всмотреться в различные измерения текста.

Рассказываемая в романе история лишь на первый взгляд отсылает к конкретным эпизодам недавней истории России, по существу же перед нами краткая монограмма истории как таковой, со всеми ее архетипами и особенностями, сгущенными в реальном времени повествования. Полигоном избран городок Мельня, где когда-то поселились братья Зотовы, продолжительность действия - один век, причем век двадцатый, заведомо исключающий преемственность событий. Как будто бы весь запас проектов истории был высыпан в горловину единственного столетия, чтобы не дать реализоваться ни одному из них. Больше всего России не хватало постепенности, что и привело к хроническому дефициту, дефициту времени. Времени не было даже для того, чтобы устать. Версии различного будущего истощали себя в борьбе за скудное настоящее. Не было времени, чтобы прожить свою жизнь, и поколения сменялись (или сметались), успевая прожить лишь чужую случайную жизнь и не успевая этого заметить.

Текст строится из накладывающихся друг на друга свидетельств, вновь и вновь возвращающих нас к ключевым моментам. Нечто, уже случившееся, не проходит, поскольку само время страдает хронической непроходимостью. Писатель находит удивительный образ, точную метафору композиции романа. Одна из Зотовых, Лиза, впав в безумие, ищет чернобородого максималиста, последнее звено, все еще соединяющее ее с миром земных смыслов. Путь ее лежит куда глаза глядят, расспросив о чернобородом жителей встречной деревни, Лиза, узнав дорогу, идет в соседнее село, но на следующий день возвращается, начиная расспросы заново. Лиза не помнит, где была вчера; она знает, что искать нужно среди людей, но запомнить ничтожные различия, которые отличают одних людей от других, превыше ее сил. Так и пребывает она в непрерывном странствии, преодолевая все время одну и ту же дорогу, как истинный путешественник сталкиваясь с неизвестностью - а стало быть, и с надеждой. Ибо для того, чтобы всякий раз встречать новое, достаточно просто не помнить прежнего - не этим ли, кстати, объясняется чувство неисчерпаемости мира?

Во всяком случае, именно так устроен театр российской истории - как некий иллюзион, состоящий из ложных узнаваний и огромных провалов памяти. Таков же и общий фон романа, убедительно воссозданный писателем. Многократно всплывающие эпизоды организуют текст, выполняя функцию, которая в поэзии принадлежит рифме. Рифма отсылает к фрагменту восприятия, будто бы оставшемуся позади: тем самым линейная смена впечатлений нарушается, происходит укрупнение кванта времени и создается необычная форма настоящего, доступная лишь искусству и безумию. Смерть старшего Михаила Зотова, уже состоявшаяся и засвидетельствованная, все еще предстоит, она всплывает в расходящихся кругах новых свидетельств, и каждое следующее подтверждение лишает ее достоверности факта, переводя событие в статус мифа. Эффект, описанный Витгенштейном: если я просто скажу, что моего соседа зовут Джон, никто не усомнится. Но если я каждый день буду повторять: "Больше всего на свете я уверен, что моего соседа зовут Джон", достоверность моего сообщения нисколько не увеличится - напротив, возникнет сомнение, неопределенность, смутное ощущение того, что здесь что-то не так. Зато существование Джона перейдет из разряда простых, никому не интересных фактов в сферу навязчивых идей, распространяющих свою принудительность за пределы индивидуального безумия.

Подобная принудительность насквозь пронизывает текст Крусанова, заставляя вспомнить известное изречение Козьмы Пруткова о том, что внутри земного шара есть еще один шар, гораздо больший по размерам. Ночь внутри продолжается и тогда, когда снаружи наступает день, сновидения наяву по-прежнему мерцают, не растворяясь в новой событийности. Это и есть непроходимость времени, которому просто некуда пройти: живущие чужую жизнь не могут рассчитывать на то, чтобы умереть своей собственной смертью. Вот почему вместо покойников нас окружают, говоря словами Хармса, сплошные "беспокойники", неотмирающие порождения навязчивых идей.

3

Прием, используемый Павлом Крусановым, сам по себе не нов. Мы без труда можем найти его, например, в арсенале Фолкнера. Но Мельня отнюдь не является русской версией округа Йокнапатофа, а братья Зотовы никоим образом не состоят в родстве с братьями Сноупсами. Герои романа "Ночь внутри" окружены бессмысленностью и невразумительностью мира, ни у кого из них нет шансов быть оставленным в покое. Нет шансов отстоять и однажды избранное моральное кредо, поскольку система морали требует хоть какой-то согласованности и последовательности событий - того, что как раз начисто отсутствует в потоке происходящего.

Степень превратности столь велика, что никакие адаптивные стратегии человечества к ней не подходят. Пригодным к реализации оказывается лишь более древний опыт, например опыт метаморфоза насекомых. Это выстраданное старшими интуитивное знание облекает в слова Михаил Зотов-младший:

"- Знаешь, природа разнообразна лишь внешне. В своей диалектике, в своей внутренней логике она не изобретательна. Так человек, в сущности, повторяет в своем развитии полный цикл насекомого: вначале эмбрион-яйцо, безгласая полужизнь; следом - младенец-личинка, который только берет от мира пищу и навыки жизни; потом - подросток-куколка, он замыкается, отгораживается от окружения (не хитином, а кожурой неприятия), чтобы в одиночестве, в отчуждении и недоверии к миру научиться думать и поступать независимо, научиться не только брать, но и чем-то делиться; и только после этой науки из скорлупы выходит человек-имаго".

В конечном счете шанс состояться дает лишь любовь к жизни разумеется, если ее понимать правильно, не как попытку уцепиться за разбитые осколки того, что уже не подлежит реставрации. Несколько раз в тексте мелькает очень важная для автора мысль: бороться за жизнь имеет смысл лишь до тех пор, пока она тебе не изменила, пока не превратилась в чужую жизнь, в которую нельзя просто так перейти, а можно лишь вновь родиться, хотя бы и в другом теле - если цикл метаморфоза еще не закончен. В противном случае остается только доживающая марионетка, беспокойник, по инерции откликающийся на имя, принадлежащее тому, кто под ним некогда жил.

Интуиция автора совпадает здесь с размышлениями Фрейда, высказанными в работе "По ту сторону принципа наслаждения". Там речь идет о самом могущественном влечении, сохраняющемся даже тогда, когда истощаются ресурсы Эроса и инстинкт самосохранения растворяется в безразличии благодаря наступившей анестезии к бессмыслице происходящего. "Остается только стремление организма умереть на свой лад", - пишет Фрейд. Как раз это стремление надежнее всего хранит и от превратностей случайной смерти, пресекающей метаморфоз, и от тяжкого ига столь же случайной подмененной жизни, самого унизительного состояния человека. Нечто подобное имели в виду индусы, утверждая, что лучше неисполненная своя карма, чем исполненная чужая...

Братья Зотовы как будто не связаны обычными семейными узами, они враждуют и даже воюют друг с другом, не поддерживают и не защищают свой Дом, да и особое клеймо "зотовской породы" выделить отнюдь не просто. Однако есть нечто общее, связывающее прочнее семейных уз, - это стремление умереть на свой лад. Единственно возможный способ противостоять ситуации, которую точнее всего выразил поэт Арсений Тарковский:

...когда судьба по следу шла за нами,

как сумасшедший с бритвою в руке.

Идея судьбы возникает здесь с неизбежностью, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Измерение судьбы открывается лишь тому, кто категорически отказывается жить чужой жизнью. Роду Зотовых удается выдержать этот принцип, благодаря чему они обретают модус бытия античных героев и даже олимпийских богов. В самом чудовищном из столетий Зотовы отвоевывают себе собственное время; род угасает ровно через век, благополучно закончив метаморфоз и совершив все, что приберегает судьба для богов и героев, - от братоубийства до инцеста.

4

В какой мере биография Павла Крусанова является источником его причудливых текстов? Свыкаясь с человеком и принимая его бытие как должное, подобный вопрос решить нелегко. Но даже простейшее отстранение обнаруживает вещи, которые говорят сами за себя. Поступим в духе популярной телепередачи. Итак, верите ли вы, что:

1) Детство Павла Крусанова прошло в Египте, на фоне пирамид и связок сушеной саранчи, продаваемой на базарах?

2) Юность проведена в империи рок-музыки, подданные которой до сих пор вспоминают музыканта Крусанова, не подозревая иногда о его писательской деятельности?

3) Однажды, стоя в садике с друзьями и попивая пиво, Павел вскинул руку вверх и поймал за хвост пролетающего голубя, после чего отпустил птицу, подарив друзьям на память несколько перьев?

4) В галерее "Борей" на Литейном время от времени исполняется песня о Крусанове, являющаяся по совместительству гимном знаменитой галереи?

5) Пару лет тому назад Павел Крусанов имел репутацию "современного болгарского писателя", с которой впоследствии без сожалений расстался?

Верите вы или нет, но все перечисленное - чистая правда, которая может быть подтверждена документальными свидетельствами, а перечень "очевидного-невероятного" можно продолжать еще долго. Удивительнее всего, пожалуй, то, что способность удивлять в равной мере присуща и книгам, и жизни Павла Крусанова.

Александр Секацкий

Слово прежде

Было так: текла светлая вода, под крутым берегом ломалась в излучину; над рекой - небо, прозрачное, пустое, без мысли. Кругом залег лес. На полночь - до самого Гандвика, до великих мхов, на полдень - до полынной степи, на запад - до моря Варяжского, на восток - никем не меряно. По прогалинам торчали замшелые истуканы - исконные боги лесной земли, обгорелые, забытые, несли опалу без покаяния. По тем прогалинам - самые грибные места.

Люди здесь жили кряжистые, в кости широкие. Расчищали себе поля от пней и дикого камня, сеяли рожь, овес, гречиху, лен. Светлую воду под берегом называли Ивницей. По речке звались и хозяева - Ивницкие. Те места в новгородской пятине - их исконная вотчина.

Над излучиной стояла деревенька, согласно срасталась с миром, словно не человек ее ставил, а выперла из земли лесная сила. Крыши в деревне соломенные, скобкой, сходили краями в лопухи - будто напыжилась земля, треснула, и выскочили из нее крепкие груздочки, а на шляпках - травинки, прелый лист, хвоя.

Зимой тлела жизнь в деревеньке за печками. На масленицу поминали Ярилу - катили к реке колеса с горящей соломой, угощали девки парней блинами, круглыми и румяными, как малое солнышко. Приходило лето вытягивались зеленя, летели пчелы на гречиху. Бабы ягоду лесную мочили кадушками. А как подступало время лен мять, по старинке славили Кострому до неба поднимали голосами песню, боялись недодать хвалы. По осени засылали сватов торговать невест, а своих отдавали на сторону за чужого-чужанина...

Были по соседству славные промыслы: там лапти плели несносимые, там бондари-мастера, там ложки резали, черпаки, братины, - здесь же славилась деревня банями. Каменки клали по-особому - гудел над ними пар, самую глубинную кость доставал. За эту науку звалась деревня Мыльней.

Не попали бояре Ивницкие под выселки великого князя московского Ивана Васильевича, сына Темного, в ноги ему кланялись, отстояли за собой отцов удел. А когда внук Иванов грозный царь Иван Васильевич выводил измену с Новагорода, и ему кланялись Ивницкие, пособничали с усердием, за что при московском дворе были жалованы: Есип Ивницкий - окольничим, а сын боярский Федор - стольником.

Тогда-то по воле царской и была заложена у Мыльни на высоком берегу крепость: сторожить пути на Русь от литвы и шведа.

Встала крепость с сосновыми стенами, с еловыми башнями среди мхов, средь лесов на дороге к Новугороду; соблюдая ратную выгоду, потеснила мужичьи избы; сел в ней воевода со стрельцами. Когда отписывал воевода в разрядный приказ, не желал из гордыни в бумаге крепость Мыльней означать называл Мельней. Так и привилось: Мельня. Потом уж не Мельня стала, а Мельна - обкаталось слово само собой, как речной камешек.

Долго сиротилась крепость без посада, рядком с одной подмятой деревенькой, - о том, как налипли к ней пригородки, особый есть сказ.

При царе Борисе в каменной Москве жил в милости боярин Федор Есипов, сын Ивницкий. Милость сыскать себе умел, где рвением, где хитростью, а то и наушничаньем, наговорами. Знал он, что пуще пожаров и боярского сговора боится Борис ведунов и стравников - тем попользовался Ивницкий: донес царю на своего недруга, мол, замыслено лихо на царев род наслать - словил в Кремле вражьего холопа, тишком сунул ему под кафтан ладанку с кореньем и представил перед Борисовы очи. Царь подворье лихоимца разорил, род оговоренный со свету извел, по ссылкам рассеял, а спасителя обещался тем одарить, чего тот сам пожелает: предлагал земли с пашнями, села с крестьянами, богатую казну. Федор же от тех милостей отказался, а бил челом на воеводство в крепость Мельну, да чтобы Борис пожаловал его вотчину, как грозный царь Иван Васильевич пожаловал вотчину Никиты Романова: кто казну унес, кто коня угнал, кто жену увел и ушел в мою вотчину, того в моей вотчине не взыскивать. Борис Федора воеводой поставил и жаловал его землю всем, о чем тот челобитничал, а слово свое заверил в грамоте.

С тех пор пошел вокруг крепости посад ставиться, росли у сосновых стен дворы и подворья - возводили их былые разбои, воровские головы, беглые холопы. Ссыпали боярину за приют мзду в кошель и строились с Богом - хитер был Ивницкий.

Задавили посадские дворы деревеньку - обступили и слопали. Потерялся среди дранки и глухих заборов соломенный мир, - только бани со знатным паром остались памятью о прошлых хозяевах, самих же их вдавила по бороды в мох пришлая сила. Так и замесился городок: на неспешном крестьянском веке да на беспокойной воровской крови - с этого замеса пеклись потомки.

В смутные лета сдавалась крепость полякам, жгли ее шведы. При Романовых попали Ивницкие в опалу, пошла их вотчина в государеву казну, покромсали землю, намежевали поместий, раздали дворянам за верную службу. Крепость же Мельну решились отстраивать в камне: башню и одну стену с воротами сложили из валунья и кирпича, а остальное, прикинув, снова сгородили из сосны да ели - редкостен, дорог в лесной земле камень.

И посад поднялся после пожаров и вражьих разоров - снова начал торговать, промышлять ремеслами. Раз в году, по осени, зацветала на речном берегу под боком у черного бора ярмарка: наезжали купцы, конокрады, балаганщики, шулера...

В Мельновском посаде из первых купцов первым был Докучай Посконин. Торговал полотном беленым и набойным, выделывал кожи - содержал дубильню и красильню с работниками, в торговых рядах перед ним шапки ломали, а детям его за фамильную тугую мошну у чужих с малолетства имя было с отечеством.

Ниже по реке, верстах в пятнадцати, присел за лесом монастырь Макарьева пустынь; он у крепости на горелой земле поставил свою оброчную слободку. Гордилась слободка мучными лабазами купца Ивана Трубникова. Податей городских слободские дворы не тянули, а ремеслом старались и держали лавки - за это исстари меж посадом и слободкой велась вражда. Дрался черный люд кулаками и кольем. Купцы же по пригородкам нанимали для бою кряжистых мужиков, - друг против друга выставляли кулачников Иван Трубников и Докучай Посконин, знатный купец.

Когда сыны Посконина стали хозяйствовать, в довесок к отцовскому делу развернули торговлю суконную; значились они в гостиной сотне и в горенке, в резном сундуке держали грамоту, где писано:

...С их дворов тягла и никаких податей имати не велено, а велено им жити в царском жалованье на льготе: бояре, воеводы и приказные люди их ни в чем не судят, а судит их сам царь или казначей... и во дворах у них избы и мыльни топити вольно беспенно, и огню у них не выимати... куда им лучится в дорогу ехать для своего промыслу, и у них на реках перевозов и на мостах мостовщины и переезжего мыту не имати, а перевозити их на реках и пропущати на мостах безденежно...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Время шло, летело над речкой Ивницей прозрачными маями, декабрьским снежным стоном, с талой водой уходило в лесную землю. В Мельне замостили тесом две улочки, поставили у крепостных ворот, у городской околицы и на площади полосатые будки, в них - солдаты с ружьями, на ружьях - багинеты; шло время, а только по-старинному дрался посад со слободкой, хоть давно сравнялись в тягле, встали в одну лямку, по-старинному народ на рынке словленного вора забивал насмерть.

Обветшали у крепости деревянные стены и башни, просели, затянулись мхом. Давно пропала у города нужда в стенах - широко разлилась держава, раздвинула пределы, - стены по бревнам раскатали, осталось то, что в камне строилось, а на пустоши разбили городской сад. Под боком у сада - рыночная площадь. Гуляли в саду обыватели, няньки с детьми; в соседстве, по торговым рядам, рыскали кухарки с корзинами, хозяйки выбирали ситцы и плюши, приказчики щелкали на счетах, гнулись перед самим, трунили над молодой прислугой, что бегала в лавки по господским посылкам. К вечеру пустел сад, запирались лавки; ночью выкатывали на небо звезды, по торговым рядам бегали огромные крысы, шугали их спущенные волкодавы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Константин Опаров - последний дворянский предводитель - усадьбу имел под деревней Запрудино (раньше - Дубки), в трех верстах. Дом в усадьбе каменный, с белыми колоннами, строил его венецианский архитектор еще опаровскому деду.

Мимо Запрудина текла речка Железка, впадала в Ивницу. Звалась так за ржавую воду, а может, за то, что в досельное время в верхах ее, где чирки насиживали гнезда, копали болотную ржавую землю - в печах по кузням пекли из нее железо.

Беднели Опаровы из рода в род. Последний - Константин - сметлив был, дела поправил промыслом, хозяйской хваткой: поставил на Железке плотину, отвел воду в пруды, развел в прудах жирного карпа. Выкармливал до своей мерки - чтоб спина за мужичьей рукой-поленом не крылась. При плотине, как водится - коптильный заводик; кому свежую, кому копченую - обозами гнал в губернию рыбу...

А после - война, революция, смуты потащили Россию в крови полоскать. По деревням пестро - ревкомы, комбеды; в Мельне - совдеп, а в нем большинство - левые эсеры. Не было в Мельне заводов, не было фабрик полтора человека рабочих.

Закружила революция вихри, людей, как палую листву, по земле гоняла там ворох поднимет, пронесет тысячу верст, растрясет в пути, а тут новый ветер стегает, расшвыривает города, как копны. Выдуло из Мельны Поскониных, выдуло Трубниковых, расстрелял Опарова запрудинский ревком. Сколько пришлого люда осело - не считано.

Летом восемнадцатого за московский мятеж и муравьевскую фронтовую шкоду набросали левым эсерам крепких шишек. Из Мельновского совета большевики половину эсеров турнули, а места их своими шапками заняли: получилось - большинство. Так на стульях большевистские шапки и лежали, пока губерния не подсобила кадрами.

В том же восемнадцатом в опаровском доме с венецианскими причудами осела коммуна анархистов. С мужиками ужилась мирно: реквизированную в Питере мануфактуру сменяли анархисты в деревне на рожь и картошку, разбили огород, засеяли свое поле, - а за пулемет отвалили им мужики два воза артельного копченого карпа. До осени сидела коммуна в опаровском доме, сидела бы дольше, да...

Ровно год выручали деревню барские пруды. За рыбу давали в Мельне соль, полотно, справу к крестьянскому хозяйству. Осенью пришел в Запрудино отряд заготовителей - скреб уезд по сусекам, собирал на прокорм голодному городу. Разлила деревня для солдат самогонную реку, хотела задобрить, спихнуть дальше - не растряхивать даром закрома. Перепились заготовители и по-пьяному меж собой решили: зачем по уезду, как лисий хвост, мотаться? возьмем в прудах рыбу - враз подводы полны! По-пьяному решили - по-пьяному сделали: закидали пруды гранатами, выглушили дочиста. Утром снялся отряд. Мужики ему вслед волчились, шапки топтали - ревкомовцы от обиженного мира зарыли пулемет в огороде у председателя. Только в шапку обиду не втоптать побежали мужики с жалобой к анархистам. Те на подъем легкие: вмиг на коней, догнали заготовителей, половину постреляли, остальные рассыпались по лесным мхам - не сыщешь. Пригнали анархисты отбитый обоз в деревню, да только в воду дохлого карпа не выпустишь - кончились барские пруды. Два дня справляли по ним запрудинцы тризну, от ухи, от рыбных пирогов, от запеченных в сметане спинок вспух у деревни живот, - а на третий день пришли из Мельны солдаты арестовывать коммуну. Мужики о том загодя узнали, послали в опаровскую усадьбу весть. Собралась коммуна в одночасье и ушла на Волгу - неужто не сыскать в России вольного места?..

Цепь

1

Николай ВТОРУШИН

Что за притча? Зачем старуха ворошит этот пыльный чулан, зачем пичкает меня семейным пирогом, запеченным в горниле века? Почему тащат в фамильный склеп меня - прохожего, угодившего в Мельну случайно и готового умотать отсюда, как только подвернется удобный миг? Или: чужой - именно то, что нужно?

Упругий голос выскальзывает из морщинистых губ, теснит пустое пространство класса, - голос заговаривает. В нем таится какая-то древняя ведовская отрава. Но разум мой еще чист, нет морока - есть белесое пасмурное окно и контур сухого лица под скрученным пучком совершенно седых волос. Пока все в порядке... Однако я чувствую, что рядом - сила, способная повелеть ленивому вечеру завиться в штопор, отвердеть и вонзиться в глухую чурку столетия... Пока дурман слаб - старуха за школьной партой, которая ей впору, бормочет заговор тугим влажным баском, и голос ее еще можно не слушать, просто сидеть и думать о своем, просто притворяться, что слушаешь.

Анна ЗОТОВА

- ...разумеется, осень. Скорее всего, октябрь - ведь деньги, остававшиеся у них при въезде в город, братья выручили за хлеб. Они пустились в путь в начале сентября, но старая кляча с раздутым брюхом (та, что волокла нашу телегу), хоть вожжи нещадно драли шерсть из ее рыжей шкуры, ни за что бы не успела доволочь их до Мельны раньше октября. И то получается - слишком быстро; но ведь за все время пути Зотовы нигде не останавливались дольше, чем на одну ночь. Словом: они продали хлеб, покидали в телегу скарб, сверху посадили меня и побежали с родной земли, чтобы больше никогда на нее не возвращаться. Дом они не заколачивали лишний шум, - каждый, как карамельку, держал под языком слово "навсегда" и давно смирился с тем, что многое из добра придется бросить. Удирали ночью село сторожили казаки, чтобы зараза не расползлась из гнезда, - но это была излишняя хитрость: их опекал сатана, он мог и ясным днем поголовно опоить казачьи кордоны или разложить воинство по солдаткам.

Весь тот месяц они ночевали под открытым небом, и ни один не подхватил хотя бы насморк. В дома их не пускали даже за деньги, ведь хозяева догадывались, откуда они бегут, и им приходилось валиться на землю, потому что в телеге спала я. Нет, я не жалуюсь, я была слишком мала, чтобы запомнить все муки нашего пути: чего не помнишь - того для тебя не было, поэтому мне не на что и не на кого жаловаться. Образ этого бегства я вынесла из рассказов, услышанных позже, и из того, что додумала к ним сама. Но быть мне битой, если я помню, кто это рассказывал: отец, Яков или Семен, - ведь, кроме того, что и тогда я все еще была малюткой, никто из них, уверяю тебя, не стал бы вспоминать о такой ерунде, как дорожные неурядицы. Тем более они не могли говорить про скрип телеги, про рыжий круп кобылы, про серую стерню на придорожных полях, про вязкий воздух, в котором мерещился запах горелого мяса... Ведь ты знаешь, что трупы во время чумы сжигали?

Николай ВТОРУШИН

Киваю. У старухи странная, не женская манера говорить - манера тренированной извилины, манера внятного иносказания. Старуха заставляет слушать.

Анна ЗОТОВА

- В тот год первой сожгли мою мать. Вернее - выеденную чумой оболочку, которая когда-то, исполненная жизни, крушила вместе с Михаилом Зотовым извечную стену стеснения, потом стену стыдливости (от чего проросла в ее животе я) и в конце концов разбилась о безнадежную стену непонимания. Следом сожгли мать моего отца; и больше в семье не осталось женщин, исключая меня, хилого заморыша, который видел в своей жизни всего третий август.

Мужчины Зотовы оказались чуме не по зубам - бес, сидевший в каждом из них, был скуп и ревнив, он хотел их терзать в одиночку. Он не делился ни с кем и ни с чем, даже со своей бубонной подругой. Правда, третьим сожгли их отца, Петра Зотова, но, быть мне битой, бес уступил его с расчетом - чтобы старческая немощь и осторожная крестьянская сметка чего доброго не удержали братьев в астраханских степях. О Петре я могу сказать мало: жил он крепким хозяином и даже позволил себе отдать сыновей в двухклассное училище, а о его жене - еще меньше: тот же пересчет трех стен, верный почти для каждой женщины.

Отцовский костер стал для братьев последним пинком судьбы, вышибившим их с земли предков, - после него они бросили дом, поле, бахчу, крестьянское добро и проползли без отдыха пол-России, пока не встретили на пути этот городишко, где наконец-то разгрузили свою телегу. Это пролог - первая утрата из всех дальнейших необязательных утрат. Я говорю не о раздавленных чумой жизнях, я говорю о родине, о ломте земляного каравая, вскормившем эту бешеную плоть. А чуму они несли при себе, они сами были - чума!

Так мы потеряли родину. То есть ее потеряла одна я - ведь одна я задумалась о потере... Зотовы виноваты передо мной: пускай они были молоды (отцу - двадцать пять, Якову - двадцать два, Семену - всего шестнадцать), пускай шел 1912 год, и гнала их из астраханских степей чума, пускай в каждом из них сидел ненасытный бес, тянувший их к гибели, - все равно этой потери могло не быть. Здесь речи нет об обреченности - здесь судьба давала выбор, и выбирали они сами... Ведь судьба, пробуждая в человеке страх, который в свою очередь порождает смирение, покорность перед якобы произнесенным ею приговором, в действительности всего лишь требует ответа на брошенный ею вызов. И страх здесь - не более, чем обычная человеческая боязнь публичного поступка, боязнь оказаться вовлеченным помимо воли в площадной балаган, где действие зрелища никем не оговаривается. А это, собственно, больше всего и смущает - никчемна любая домашняя заготовка. Однако при этом и самой судьбе сюжет спектакля неведом. Возможно, его вообще не существует. Так что судьба ничуть не определяет правил игры и границ сцены - напротив, это право она оставляет за человеком. И тем не менее люди по большей части стремятся уйти от брошенного им вызова. Человек делает вид, что вызова не было. Или делает вид, что его - человека - самого нет. Вот и выходит, что бессмысленно оправдываться словами: "плохая судьба" или "судьба такая" - ведь на Страшном Суде судить будут не судьбу, а человека... Но я отвлеклась.

Итак, чума изловчилась, придавила старика Зотова; и едва осели на землю жирные хлопья гари, как три его сына продали всю пшеницу, мелкий скот, коров и быков (у них наверняка были коровы и быки), запрягли кобылу и, не заколотив избы, потащились куда-то на северо-запад - туда, где по их представлению находилась Москва. Я говорю "они" и не говорю "мы", потому что тогда я была безмозгла и покорна, как любая другая вещь из погруженного в телегу барахла. Я требовала меньше заботы, чем песцовая шуба - приданое моей матери, оставшееся Михаилу, - ведь меня не нужно было прятать от дождя и воров!

Они бежали не от чумы (разве можно удрать от самих себя!) - они просто покатились по круглой земле с того места, где их больше ничто не держало, где не осталось даже могил, только смрадная гарь; мысль же о Москве (о лавке в Москве) принадлежала моему отцу - он увлек ею остальных, придав тем самым слепому движению направление и цель. Михаил был старшим из братьев, он видел волжских купцов и их пароходы, он знал грамоту, знал, как извозчик Анфилатов стал первым в России частным банкиром, и откуда взялись миллионы крепостного ткача Саввы Морозова, - знал, что у людей, не имевших когда-то пустого кваса на обед, но имевших волю, смелость и удачу, могут появиться фабрики, пароходы и каменные дома в столицах. Он верил: с волей, смелостью и удачей у скупой жизни можно выторговать не то что корку хлеба, а заливную поросятину и гуся с яблоками. Лавка в Москве, как рюмка водки для аппетита, была нужна ему для затравки. Клянусь - он хотел стать миллионщиком! Конечно, эта затея сидела в нем не отроду, он учился хотеть, он приглядывался и прислушивался, соображая с чего начать, но когда оборвалась привязь, державшая его на отцовской земле, он уже дышал ароматом расцветшего честолюбия.

Он сорвался и повлек за собой братьев. Михаил в ту пору над ними правил. И дело не в подчинении первородству, патриархальному праву старшинства - просто из него уже тогда рвалось бешенство, побеждающее упорство, которое чуть позже выплеснулись и из Семена. (У Якова шишка выскочила с другого бока - он не походил на братьев, ни на старшего, ни на младшего. Он был неподвижен и тих - но и в этом была проклятость: его никто бы не назвал беспомощным, наоборот, он ни в ком и ни в чем не нуждался, он был равнодушен ко всему на свете... Нет, не просто равнодушен - полон мертвого безучастия.)

По пути, в селах и городах, отец высматривал товары, что и где, какая в цене разница; прикупал мелочь для будущей лавки: платки, ленты, удачно сторгованную штуку ситца или маркизета. Барахло подо мной копилось - путь наш был долгим, таким долгим, что я научилась без посторонней помощи залезать на телегу и скатываться обратно, - при моих пустячных годах это было совсем непростое дело. Позади осталась степь, череда волостей, уездов, губерний, позади остались теплые ночи, а они все бежали дальше, каждый вечер распрягая кобылу и валясь гурьбой на остывшую землю, а утром подымаясь и закладывая кобылу вновь.

Только до Москвы они не доехали. Возможно, их остановил какой-нибудь карантинный заслон (должны же были в чумной стране существовать такие заслоны), но, вернее всего, разгон был так велик, что им оказалось просто не по силам погасить инерцию... Словом, они свернули с дороги, по которой тряслись больше двух недель, и поплелись дальше, на запад, в сторону Петербурга.

Впрочем, если Михаил отказался от Москвы добровольно, это только говорит в пользу его сметливости. На чем он собирался нажить капитал в Москве? Ручаюсь, отец и сам этого не знал. А в волчьем углу он мог перепродать с выгодой модную новинку (что позже и сделал) и сорвать деньги на провинциальной страсти - поспевать за столичным паровозом.

И снова скрип телеги, снова стерня, вянущий лес и рыжий круп клячи. Ко всему подоспели дожди. Этого мне было уже не вынести - я свалилась в жару. Но отец и не подумал менять свои планы - еще несколько дней меня, завернув поверх кофты в кусок парусины, мучали холодным дождем, и это было вполне нормально. Честно говоря, я не понимаю: почему меня не уморили насмерть? Для Зотовых такой оборот был бы самым естественным.

Когда братья свернули с дороги (теперь в сторону Мельны), то и тогда ими правила не забота о моем сгорающем тельце - просто отец наконец осознал: все добро сгниет раньше, чем они успеют подыскать дыру на свой вкус, и, стало быть, надо закатываться в ближайшую. Боже упаси! - я не возвожу на них напраслину! Михаил Зотов - говорю об одном отце, потому что Яков безвольно тянулся за ним, как баржа, а Семен в ту пору только и знал, что резать из чурок фигурки зверей, и в дела брата не влезал, - никогда не принял бы в расчет такую малость, как моя жизнь. Его могла остановить потеря, убивавшая сам смысл задуманного дела. Скажем, если бы в России внезапно отменили деньги и вся страна превратилась в монастырь, где каждому выдается по грядке или по колодке и огурцы прямиком меняются на валенки, тогда - да... Правда, я не уверена, что отец задумывался над смыслом своих поступков - ему было необходимо действовать, отвечать на вызов судьбы или притворяться, что его - вызова - не было, а мысль о миллионах явилась только предлогом, подвернувшейся формой, в которую он отлил свое бешенство.

Представляю, как они въезжали в Мельну, грязные и угрюмые, как по-хозяйски оглядывали улицы, словно только что купили этот город со всеми его потрохами.

На одной из улиц отец отстал от нашей телеги, а меня - я лежала больная в парусиновом кульке - Яков и Семен повезли к доктору. Выспрашивая дорогу у прохожих, они подкатили к дому Андрея Тойвовича Хайми. Как честил братьев этот добрый старик, вытряхивая меня из грязных дорожных тряпок! Как бранил все русское мужичье за дикость, традиционное "авось" и врожденную антисанитарию! Узнав же, что мы не обосновались в городе, он потребовал оставить меня в его доме, пока братья не определятся с жильем. Вот так случилось, что около двух недель я прожила в семье Хайми, чьим потомкам полагалось стать последним вызовом судьбы - удавкой для зотовской фамилии. Именно эти дни окончательно разбудили мою память, они - первое внятное воспоминание детства. Горячая ванна с душистым мылом, кружева на наволочке, компрессы, микстура в серебряной ложке... Никогда прежде с такими вещами я не встречалась. Клянусь, это были единственные дни за всю жизнь, когда обо мне кто-то заботился!

Пока я привыкала к внезапному счастью своей болезни, отец спешно осуществлял задуманное дело: он снял под лавку полуподвал каменного дома и, оставив младших братьев управляться с ремонтом, пригнал по железке из Петербурга партию модных лакированных штиблет.

Ну а я жила в хрустящем белье среди перин и подушек, послушно пила лекарства, получая за кротость из рыхлых рук докторши вымытую в теплой воде грушу или сливу, набиралась сил и меньше всего на свете хотела думать о своих родственниках. Но они не собирались оставлять меня в покое! Несколько раз в доме Хайми появлялся Семен; пахнущий дождем и дымом, он склонялся над моими подушками и говорил: "Мы думали, кобыла свалится первой".

Николай ВТОРУШИН

Снаружи - сумерки. Снаружи - дождь. Он стучит в окна. Старуха неподвижно сидит за партой - вырезанный из чурки, сухой, сердитый божок, нас по-прежнему двое, но есть перемена. Есть неясное движение в воздухе, шорохи, скольжение теней. И еще... Из ее глаз исчез туман старости - они вспыхивают в полумраке тускло и непокорно, будто припорошенные пеплом горячие угли. Чем кормится этот огонь?

Анна ЗОТОВА

- Придя однажды к доктору, Семен сообщил, что они вполне устроились и на днях открывают торговлю - так что нет причин оставлять меня дальше в чужом доме. Ручаюсь, он ожидал увидеть радость на моем лице, а никак не гримасу детского отчаяния, которой я встретила известие о грядущем воссоединении семьи.

Забирать меня пришел отец. Он заплатил доктору деньги, хотя тот долго отказывался их брать (тогда отец выглядел еще босяком), - но Михаил был гордецом и не терпел в отношении себя никаких благодеяний. Между прочим, расплатился он той самой клячей, которая оказалась выносливее меня. С покупкой штиблет все деньги у братьев вышли; Михаил на кобыле доставил с вокзала в лавку привезенный товар, потом отвел лошадь на рынок и вместе с телегой уступил какому-то торговавшему брюквой огороднику, - деньги же частично пошли на съестной запасец, а частично были настойчиво втиснуты в карман добрейшего Андрея Тойвовича Хайми.

На улице отец взял меня на руки. По дороге я выла и щипала его жесткую бороду. Я хотела сделать ему больно, отомстить за отобранный рай, но он спокойно встряхивал меня, как вертлявого щенка, и невозмутимо нес дальше: вдоль улицы, где обыватели провожали его взглядами, по ступенькам вниз, через протяжное низкое пространство с прилавком и полками по стенам, к свежевыкрашенной двери, за которой помещалась кухонька и две небольшие спальни, - только там он поставил меня на ноги.

В новом жилище весь остаток дня я оплакивала утраченные перины. В зыбкой пелене, сквозь слезы, мне было видно, как отец разбирает бессчетные коробки (завтра он собирался принять первых покупателей) и ничуть не озадачивается моим горем. С наступлением сумерек Семен отправился украшать вход вывеской: "ТОВАРЫ ЗОТОВЫХ, ГОТОВАЯ ОБУВЬ И ПРОЧЕЕ", - а Михаил все переставлял штиблеты с места на место, добиваясь одному ему ясного порядка. Он угомонился только к ночи, разместив на полках обувь, на прилавке сукно, ситец, маркизет и атласные ленты, а все свободные места заставив деревянными фигурками зверей, которых Семен нарезал в пути целую корзину.

То-то была отцу досада, когда назавтра в лавку не явился ни один покупатель! Никто не зашел даже прицениться. Таков был ответ обывателей на зотовский запал - городок, не сговариваясь (впрочем, сговор, возможно, все-таки был), решил их проучить, наказать за вызывающую предприимчивость. Михаил попрал древний уклад: добывать рубли упорно, по копейкам, из рода в род. Будь он здешним... Но чужакам такого не спускают. Вот где, кроме воли и смелости, потребовалась удача!

Никого не было и на второй день, и на третий, и на четвертый... Да, нас наказывали за дерзость. За дерзость и за то, что мы были не "свои". Началась упрямая схватка: уперлись лбами сумасбродство Михаила Зотова и уязвленное самолюбие уездного городишки, - и неизвестно, чья бы взяла (зотовские деньги все до копейки лежали на полках лакированными штиблетами), если бы отец не изловчился уложить мельчан хитрой подножкой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад