Несколько человек вышли из комнаты и быстро стали вносить стулья.
Когда все разместились вокруг стола, Агриппина Федоровна спросила:
– Скажите, что значит этот нелепый выкрик «гречневая каша»?
Стася улыбнулась, Вера скорчила недоумевающую гримасу. Сафронов с любопытством взглянул на Чернилина. Никто, кроме Бори, не мог объяснить нелепого восклицания.
– Сами не знаете? Очень хорошо! – иронически заметила Агриппина Федоровна.
И тогда поднялся незнакомый ей юноша.
– Разрешите, Агриппина Федоровна, объяснить вам недоразумение, – сказал он и, получив утвердительный ответ, продолжал: – Гречневая каша – это я. А вообще-то я Федор Новиков.
Глаза всех присутствующих с искорками смеха и с любопытством устремились на Новикова. Он был небольшого роста, широкоплечий, курносый, с голубыми умными глазами, у него были светлые волосы, до них хотелось дотронуться руками, потому что они казались мягкими, как шелк.
– Дело в том, – продолжал Новиков, – что некогда я имел неосторожность написать рассказ под названием «Гречневая каша». С тех пор это стало моим прозвищем.
Дружный смех покрыл его слова. Засмеялась и Агриппина Федоровна. Смех этот примирил ребят, прошла напряженная неловкость, и каждый почувствовал, что теперь ничто не помешает задушевной беседе. Первой говорила староста библиотечного кружка Елена Стрелова.
Стася Ночка уже без всякой неприязни смотрела на ее тонкий профиль. Стрелова говорила спокойно и обстоятельно, по-взрослому переводила взгляд с одного слушателя на другого. Прежнюю неприязнь к ней Стася почувствовала на секунду только тогда, когда та сообщила, что кружок при библиотеке из-за отъезда руководителя распался и они, присутствующие здесь семь человек, хотели бы вступить в литературный кружок Дворца пионеров.
– Федя Новиков написал у нас очень хороший рассказ «Васюк-голубятник». Мы хотим его переслать в альманах. Если хотите, он прочтет рассказ, – закончила она свое выступление.
Взгляды всех с дружелюбным удивлением устремились на живое, привлекательное лицо Новикова. Он встал, спокойно, без тени стеснения открыл толстую тетрадь и начал читать. Рассказ был написан живо, просто, убедительно. Чернилин всеми силами своего критического дарования пытался найти темные стороны рассказа, но ничего не придумал, развел руками и обескураженно сказал:
– Ни к чему не придерешься. Очень хорошо.
В это время, как всегда, мимолетно и тайно Стася взглянула на Сафронова и увидела, что тот с увлечением рисует в блокноте профиль Стреловой. Стася вспыхнула и опустила голову. Ее мысли прервал голос Чернилина:
– Ребята, сейчас Сафронов прочтет свою поэму.
Тот, сидя, долго перелистывал блокнот, затем спросил, ни к кому не обращаясь, стоит ли читать, и, не получив ответа, встал и глухим голосом, точно говоря в пустую бочку, начал читать стихи.
Стася нарочно шумно подошла к Агриппине Федоровне и попросила разрешения выйти. Она возвратилась, когда поэма была прочитана, и Сафронов сидел в кресле, пытаясь сделать презрительно-равнодушное лицо, чтобы присутствующие почувствовали, что его нисколько не интересует их мнение. Поэма вызвала ожесточенный спор. Говорила опять Стрелова:
– Автор, по-моему, очень способный, но с поэмой его я бы советовала поступить так: прийти домой, сесть возле топящейся печки, выдрать ее из блокнота и сжечь.
Сафронов покраснел и смерил Стрелову холодным взглядом с ног до головы.
– Да вы не сердитесь на меня, Сафронов, такие случаи даже у классиков были, – продолжала она. – Вспомните хотя бы Гоголя. Новикову удался его «Васюк-голубятник» потому, что он писал о случае, который сам наблюдал. А у вас американский клуб. А что вы знаете об американских клубах? – Она села и добавила: – Вам простоты нужно побольше.
Так и не понял никто, о какой простоте сказала Стрелова: о простоте в стихах или в поведении. Но как бы то ни было, сказано было не в бровь, а в глаз. И стихам и поведению Сафронова действительно не хватало простоты. Угрюмо насупившись, он сказал:
– А мне все это – как с гуся вода.
– Очень жаль, что вы не уважаете мнение своих товарищей, – сказала Агриппина Федоровна.
Стася обиделась за Сафронова. Она не очень хорошо разбиралась в стихах, и все, что он делал, ей казалось совершенным.
Глава третья
Ученицы восьмого класса «Б» писали сочинение. У стола, устремив рассеянный взгляд в окно, сидела Агриппина Федоровна. За окном медленно падал снег. Пушистые, большие хлопья кружились в воздухе, застилая пешеходов, машины, дома. Обилие снега подчиняло себе мысли. О чем бы ни думала Агриппина Федоровна, она невольно возвращалась к снегу. Она то вспоминала сказку «Снежная королева», то ей представлялся утонувший в снегу старый сад Дворца пионеров. Она не смотрела на класс, но ученицы знали, что она все видит и все слышит.
Только на одно мгновение Агриппина Федоровна забыла о классе. Это случилось, когда мысли ее унеслись в прошлое.
Вот она стоит на укатанной горе в дубленом отцовском полушубке, в валенках. Внизу занесенные снегом дома родной деревни, где прошло ее детство, отшумела юность.
Она садится в сани. Сзади, уже на лету, со смехом валится в сани Алеша Фадеев – ее будущий муж. Полозья скрипят, ветер со смехом рвется в лицо. Крутой поворот. Алеша умело правит. Теперь самое страшное – гора круто обрывается вниз, кажется, что сани летят в пропасть.
Дух захватывает, и глаза невольно закрываются от страха.
Уже около леса сани перевертываются, и оба они со смехом летят в снег.
– Не визжала, удивительно, – говорит Алеша, поднимая ее и отряхивая полушубок. – Девчонки всегда визжат, как поросята. Удивительно! – повторяет он. – Верно Гриша говорит, что ты не такая, как все девчата.
Гриша Цветаев ждет их на горе.
– Теперь я, – говорит он и ревниво отстраняет Алешу. – Садись!
Ей не хочется больше кататься, но она боится обидеть Гришу. Он смотрит такими просящими глазами. Она молча садится, и сани снова несутся вниз… Счастливое время…
…Воспользовавшись задумчивостью учительницы, не сводя с нее осторожного взгляда, с первой парты неслышно перебралась на последнюю Вера Сверчкова. Из-под черного форменного передника она достала кипу исписанных бумаг и отдала их Стасе.
– Читай только дома, – шепнула она, – до завтра можешь оставить у себя.
Вера так же неслышно перебралась на свое место, а Стася, сунув бумаги в парту, принялась опять за сочинение, но вскоре достала несколько верхних потрепанных листов. На первом было написано:
Э п и г р а м м а
Стася отодвинула свою тетрадь и с жадностью начала читать эпиграмму:
– Здорово! – громко усмехнулась Стася, забыв, что она на уроке.
Агриппина Федоровна, не отрывая взгляда от окна, сказала:
– Ночка, отложи посторонние дела и займись сочинением. Сверчкова, не мешай Ночке.
– Я не буду больше, Агриппина Федоровна, – чуть слышно пробурчала Вера.
Через минуту она, забыв обо всем на свете, с увлечением писала о пушкинской Татьяне. А Стася, также забыв обо всем на свете, читала листы из дневника Сафронова.
После занятия кружка я задержался в литературном кабинете. Сторож, седой ворчливый старик, обошел здание Дворца и, должно быть не заметив света в нашем кабинете, закрыл его на ключ. Я хотел постучать в двери или крикнуть сторожу, но неожиданно меня увлекла возможность переночевать в старом доме.
Я долго писал стихи. Писалось удивительно легко, только заключительные строки последнего четверостишия не давались. Я сердился, нервничал, и от этого получалось еще хуже. Видимо, время близилось уже к полночи, когда я убедился, что так и не закончу стихотворения, и, бросив карандаш, стал ходить по кабинету и думать. Что может быть приятнее этого состояния – ходить и думать, думать обо всем! Во Дворце было непривычно тихо и немного жутко. Я сел в широкое кожаное кресло, в котором обычно сидит Агриппина Федоровна, и стал рассматривать кабинет. Любопытно, что в эту ночь все представлялось мне в каком-то другом свете. Комната казалась особенно большой, мебель необычайно массивной, классики на стене живыми. Я долго смотрел на умное лицо Крылова. Художником было верно передано выражение его спокойных глаз, в самой глубине которых светилась ирония. В линиях полного рта, в обрюзгшей тяжелой челюсти сквозило утомление и какая-то тихая грусть.
Рядом, в такой же раме, висел портрет Пушкина, такой знакомый, будто я каждый день встречался с ним… Я и в самом деле мысленно не разлучаюсь с ним, моим любимым поэтом. Нет, не такой он был в жизни, каким изобразили его здесь. Не сумел художник передать главного, затаенного в этом гении.
Я долго стоял перед портретом Пушкина и все думал о том, буду ли когда-нибудь поэтом, есть ли во мне искра божья. Иногда я уверен в себе, иногда же мне кажется, что я слишком обыкновенный человек для того, чтобы быть инженером душ человеческих. Товарищи мои называют меня сфинксом. Мне это льстит. По правде говоря, все почти странности мои надуманные. Я сфинкс только потому, что хочу быть им, потому что, по-моему, поэт должен быть обязательно необычным.
Я снова начал рассуждать и ходить по комнате. Потом принялся рассматривать портрет Толстого. Такого портрета я нигде еще не встречал. Толстой стоит под деревом, в белой рубашке, заложив руку за пояс, длинные брови полузакрыли глаза, которые все видят. Я очень люблю Толстого, только один Пушкин мне ближе и дороже его.
Я снова сел в кресло и незаметно, как это бывает часто, уснул. Не знаю, долго ли я проспал, но меня разбудил оживленный разговор в комнате. Я открыл глаза и долго не мог понять, где я и что со мной происходит. За круглым столом сидело много народа. Первая мысль моя была – спрятаться. Но это было бы невозможно. Я сидел на слишком видном месте. Взглянув на пустые рамы портретов классиков, я все понял. Радость и страх охватили меня, сердце забилось так, что я задохнулся и закрыл глаза. «Может быть, это сон», – пронеслось в сознании. Я открыл глаза, но ОНИ сидели за столом и по-прежнему оживленно беседовали. Я узнал их всех. Я не вслушивался в их разговор, я только жадно смотрел на дорогие лица, на которых играл настоящий румянец жизни, я только думал о том, что мне, единственному из смертных, дано такое необычайное счастье – видеть ИХ. Я старался не дышать, чтобы чудесное видение не исчезло. Я смотрел на Пушкина. Где-то я читал, будто бы он был некрасив. О, как лгали бесстыдные борзописцы! Никогда я не встречал лица прекраснее этого живого, смуглого, вдохновенного лица, обрамленного светлыми курчавыми волосами. Его голос был громкий, жесты энергичны, он весь горел.
Рядом со мной, согнувшись в кресле, сидел Достоевский. У него был нездоровый цвет лица, ввалившиеся веки, но в горячих, ласковых глазах светилась силища, покоряющая всякий физический недуг.
Я перевел взгляд на Лермонтова. Меня поразил его большой блестящий лоб и умные, широко расставленные глаза. Его манера сидеть немного подавшись вперед, его порывистые движения говорили о бурном темпераменте. В профиль он казался совсем юношей. В руках он держал тетрадь. Я вгляделся в ее синие корки и замер от ужаса. Это была моя тетрадь, забытая вечером на столе.
– Прочтите нам свои стихи, – строго сказал Лермонтов и подал мне тетрадь.
Я взял ее трясущимися руками и скорее почувствовал, чем увидел, что взгляды классиков устремились на меня.
Я открыл тетрадь, но читать не мог. Язык мне не повиновался. С отчаянием я оглядел строгие лица писателей и понял, что ни один из них мне не сочувствует.
Пушкин взял тетрадь из моих рук, открыл ее и звонким голосом начал читать стихи:
В этом месте Пушкин в знак недоумения приподнял бровь. Я чуть не плакал.
продолжал Александр Сергеевич, и в голосе его я чувствовал насмешку.
Мне хотелось провалиться сквозь пол, обратиться в невидимую глазу пылинку. Критика ребят в нашем кружке никогда не заставляла меня почувствовать, что пишу я совсем не то, что надо. Но одна только интонация голоса великого поэта заставила меня ужаснуться.
– А дальше? – грозно спросил Пушкин.
Я краснел и упорно молчал, как первоклассник.
– Дальше пусть будет так, – подсказал Лермонтов недописанные строки:
– Это как раз будет в манере автора, – с хитрой улыбкой добавил он.
– Вот что, молодой человек, – сказал Лев Николаевич Толстой, – способности у вас есть, и ежели вы взялись за перо – пишите, но пишите веселее. А ваше настроение под стать героям Федора Михайловича, – он кивнул в сторону Достоевского, – помните, что вы – строители новой жизни.
Мне стало легче дышать, я облизнул засохшие губы и хотел сказать, что стихи эти совсем не отражают моих ощущений, это все выдуманное, я очень люблю жизнь… Но я ничего не сказал, потому что проснулся.
Брезжил рассвет. Я сидел в кресле Агриппины Федоровны.
Раскрытая тетрадь с недописанными стихами лежала на столе, а на стенах в массивных рамах висели портреты классиков. Они смотрели строго и пристально. Я схватил карандаш и записал те две строки, которые во сне подсказал мне Лермонтов.
И вот уже несколько дней я хожу под впечатлением этого сна, живые образы любимых писателей несказанно смутили мой покой, а слова Льва Николаевича Толстого я воспринимаю как пророчество…
Стася с сожалением оторвалась от дневника. Уже дочитывая рассказ, она мечтала оставить его себе на память. Она быстро написала Вере записку: «Верочка, подари, пожалуйста, мне этот рассказ. Стася». Но записку она не успела отослать адресату, потому что Агриппина Федоровна встала, взглянула на ручные часы и предупредила, что до конца урока осталось три минуты.
Стася испугалась. Перед ней лежала тетрадь, в которой было аккуратно выведено: «Классное сочинение. Природа в лирике Пушкина». И больше ничего.
К столу, как и всегда, первой подошла Вера Сверчкова и уверенно положила розовую тетрадь. Трудно было поверить, что в этой опрятной тетради написано уже три классных сочинения. Она казалась совсем новенькой.
Вера будто невзначай оглядела класс. Десятки девушек видели, что она первая положила сочинение. Удовлетворенно отметив это про себя, она ревниво посмотрела на новенькую. Та, склонившись над партой, еще писала.
Чуть заметная улыбка пробежала по губам Веры, и она отошла от стола.
– Разрешите, Агриппина Федоровна, выйти, – сказала Вера.
Фадеева утвердительно кивнула. Вера вышла, остановилась у дверей и в щелку стала наблюдать за классом. Ей хотелось знать, когда сдаст свое сочинение Стрелова. Это непонятно волновало ее. В классе никто не мог соревноваться с Верой, особенно по литературе. Все считали Веру Сверчкову кандидатом на получение золотой медали по окончании школы. Но со вчерашнего дня в 8-й «Б» пришла новенькая. И Вера насторожилась. О причинах появления Стреловой в середине учебного года никто ничего не знал. Не знали также ее способностей. Но Вера помнила выступление Стреловой во Дворце пионеров на литературном кружке и не могла отрешиться от беспокойства, что новенькая по литературе будет учиться лучше ее. Так в тревоге она и прожила несколько дней, пока Агриппина Федоровна проверяла сочинения.
Наконец перед уроком литературы Сашка Макарова ветром влетела в класс и объявила, что Агриппина Федоровна идет с тетрадями. Следом за ней своей удивительно легкой походкой вошла Фадеева. Чуть улыбаясь, точно радуясь чему-то в душе, она ответила на приветствие учениц, положила на стол стопу тетрадей и внимательно осмотрела лица одноклассниц, в напряженном ожидании устремленные на нее.
Как всегда, сверху лежит розовая тетрадь Веры Сверчковой. Девочки знают, что Агриппина Федоровна осторожно возьмет ее, подержит на ладони, словно определяя на вес значимость написанного, и отложит в сторону, чтобы потом прочитать вслух. Затем достанет сочинение Сашки Макаровой или Раи Огородниковой, самых слабых учениц, и с них начнет раздачу тетрадей.
Так и теперь. Учительница осторожно взяла розовую тетрадь Веры, подержала в руке и отложила в сторону. Потом вытащила сочинение Сашки Макаровой, нерешительно положила его на тетрадь Веры и, порывшись в стопке, достала оттуда еще одну тетрадь в серых корках.
– Чья это? – зашептались в классе. Все задвигались, переглядываясь друг с другом.
– У Сверчковой, как всегда, работа отличная. Но лучшее сочинение у Стреловой. Прочтите, Стрелова, свое сочинение, – сказала Агриппина Федоровна, отыскивая глазами новенькую.
Но вместо Стреловой поднялась дежурная по классу Вера Сверчкова.
– Ее нет, Агриппина Федоровна, разрешите я прочту это сочинение, я хорошо разбираю чужие почерки.
– Прочти, – сказала учительница, протягивая ей тетрадь, и внимательно посмотрела на Веру.
Красные пятна выступили на шее Веры. Весь класс знал ее тщеславие, и странным казалось, что она вызвалась читать сочинение Стреловой. Все это было очень интересно, и класс затих… Сочинение действительно было написано очень хорошо, и девочки прослушали его внимательно.
Когда Вера кончила читать, Агриппина Федоровна обратилась к Стасе:
– Ночка, почему у меня нет твоего сочинения?
Стася ждала этого вопроса, и все же он застал ее врасплох. Она молчала.
Агриппина Федоровна долго ждала ответа, но и ее терпение иссякло.
– Ну, так где же твое сочинение? – сердясь, переспросила она.
– Я не успела написать, – упавшим голосом ответила Стася.
– Не лги, Ночка, я знаю, что ты была занята другим делом. Я вынуждена поставить тебе двойку. Садись.
Стася села, закрыла лицо руками и заплакала. Она плакала от обиды на Агриппину Федоровну, на себя, на Сафронова.
Глава четвертая
Во всем, во всем – и в двойке за сочинение, и в путанице мыслей Стаси, и в тоске ее – был виноват Геннадий Сафронов. Как-то раз в полумраке коридора Дворца пионеров он неслышно подошел к Стасе и, чуть тронув ее за плечо, сказал:
– Вы в редколлегии «Солнечной»? Возьмите стихи для газеты. – Он подал ей свернутую бумажку и, немного помедлив, продолжал: – А это вам.
Стася нерешительно взяла другую бумажку, на которой незнакомой рукой было написано: «Это вам, лично вам – возьмите».
А дальше случилось то, о чем писал Пушкин в «Евгении Онегине». «Она сказала: – это он». Может быть, это и смешно тем, кто не пережил такого чувства, но Стасе показалось, что это тот самый ее избранник, о котором мечтала она, приглядываясь к знакомым мальчишкам.
Стася развернула бумажку и, медленными шагами поднимаясь вверх по лестнице, прочла:
С того дня в литературном кружке Дворца пионеров два раза в неделю Стася встречала Сафронова. Он иногда здоровался с ней, но чаще всего, увлеченный книгами или какими-то своими мыслями, не замечал ее. На занятиях кружка он любил садиться глубоко в кресло, которое скрадывало его высокий рост, а в перерывы между занятиями – стоять у стены, пальцем чертить на ней незримые узоры и о чем-то думать. А Стася украдкой смотрела на него и терзалась. Зачем, зачем он посвятил ей это стихотворение, когда и взглянуть на нее не хочет?
И вот бывает же на свете такое: любой из мальчишек Дворца пионеров был бы счастлив дружить с ней. Но что ей другие мальчишки, когда по душе только один Сафронов?
Стася поведала свою тайну Вере Сверчковой. Та внимательно выслушала подругу и с присущей ей прямотой сказала:
– Никакой дружбы у вас не получится. Он к тебе равнодушен. И вообще он неравнодушен только к своей собственной персоне.
Увидев, как от ее слов Стася вспыхнула и на глазах ее выступили слезы, Вера принялась убеждать подругу.
– Некрасивый, веснушчатый, курносый, длинный – раз, – говорила она, загибая большой палец. – Эгоист – два, – она согнула указательный палец, вымазанный фиолетовыми чернилами. – Оригинальничает до того, что смотреть тошно, – три. – Других пороков Вера не нашла, и два пальца остались незагнутыми.
– Внешность ни при чем, – запротестовала Стася. – Да мало ли некрасивых людей на свете?
Вера рассмеялась:
– Ага! Ишь как ты начала рассуждать! А давно ли ты по-мещански думала, что внешность – это все? Правильно. Надо в душу человека смотреть. А у Сафронова и душа путаная. – Вера подумала немного и вдруг весело затараторила: – А знаешь, Стаська, я вот что придумала: очень интересно и благородно, по-моему, любить без взаимности. Для тебя, я считаю, это даже очень хорошо. Ну вроде как героиня из какого-то романа…
Стася ничего не ответила, а только подумала про Веру, что она ничего еще не смыслит в любви, оттого так и говорит. Но когда она пришла домой и вспомнила слова Веры, они неожиданно успокоили ее. Стася села за уроки, и весь день, весь вечер ей было легко и спокойно, как прежде, до встречи с Сафроновым. А назавтра началось то же: уроки не шли на ум, на сердце тоскливо и пусто.
Был вьюжный день, снег крутило по улице воронками; колючий, как лед, он кидался в лица прохожих, противным, зловредным голосом завывал ветер. Под вечер Стася надела шубу и шапочку, вышла на улицу и почти бегом направилась к библиотеке. Там иногда в эти часы она встречала Сафронова.
До наступления темноты ходила она взад и вперед по бульвару напротив многоэтажного белого дома. И не зря.
Сафронов промелькнул в сумраке, ссутулившись, засунув руки в карманы и локтем прижимая к себе кипу книг.
Стася громко ахнула и бросилась бежать прочь. Толстяк прохожий, с поднятым до глаз воротником, с полузакрытыми от ветра глазами, в этот момент поравнялся с ней. Он вздрогнул, назвал девочку «дикошарой» и с недоумением посмотрел ей вслед.
С невыученными уроками, в слезах, далеко за полночь уснула Стася. Нет, не могла она любить без взаимности. Ей хотелось, чтобы в пургу и холод не она, а он бегал через весь город взглянуть на нее издали.