Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Из уральской старины - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

—    Ах, барышня, барышня… Да ведь все эти мужчинишки на одну колодку: им бы только новенькая девка была да гла­за на них пялила,— вот и все… Поп-то Андрон голубятник: бе­гает по крыше с шестом за голубями, а рыжая Маришка с го­стями хороводится. Известная музыка-то… А только поп Ан-

X дрон хоть и прост, а как Федька попадет ему в лапы, костей не соберет. Посильнее Федьки будет поп-то, даром что старик…

—  Да?

—   Уж беспременно… Как медведь поп-от: пожалуй, и баш­ку отвернет под сердитую руку.

Матильда задумалась и долго ходила по комнате, что-то соображая про себя; лицо у ней было нахмурено и бледно, гу­бы сжаты, грудь поднималась тяжелой волной. Анфиса сле­дила за ней улыбавшимися хитрыми глазами и в душе была счастлива: чужие страдания ей всегда доставляли величайшее наслаждение, особенно страдания женщин, которые имели не­счастье быть красивее горбуньи. «Так и надо, так и надо! — повторяла она про себя, наслаждаясь чужим горем.— Вот вам, красивым-то, воем так нужно… Не сладко, видно, миленькая Матильда Карловна?»

—   Послушай, Анфиса,— заговорила Матильда, останавли­ваясь перед горбуньей.— Я была сейчас у Яшки-Херувима… Он до чертиков допился, ну, да я его нашатырным спиртом вытрезвила, ничего, продыбается. Вечером-то я хотела сама ехать с ним в Ключики… Понимаешь? Ну, а теперь нельзя изза этой твари Матрешки: все дело испортит, ежели оставить ее одну с Евграфом Павлычем

—   Ничего, сократим… Не таких ломали; с жиру девка бе­сится.

—   А как меня хватится?.. Беда будет… Так вот я и приду­мала: поезжай уж ты с Яшкой, а я здесь останусь. Отправлю вас с кучером Гунькой на паре гнедых, которых из Барабы при­вели,— в час двадцать-то верст промчат,— а вы остановитесь не у попа… Нет, все равно, к попу прямо на двор; ты останешь­ся в повозке, спрячешься, а Яшка пусть идет к попу. Поняла?

—    Ну, барышня, как не понять… что вы!

—    Ты только смотри за Яшкой в оба, чтобы н-е натренькался прежде дела… Если Федя у попа, выжди, пока он с по­повной где-нибудь свиданье устроит; уж наверно у них сегодня будет свиданье, сердце у меня чует.

Горбунья улыбнулась одними глазами и только мотнула своей птичьей головой,— дескать, известное это дело.

—    А когда Федя будет на свиданье, Яшка и пусть шепнет попу такое словечко про дочь… Одного-то Яшку нельзя отпу­стить: или проболтается, или напьется прежде времени, а ко­гда будет знать, что ты следишь за ним, он устроит. Ведь Яшка сильно тебя боится.

—    Чего ему меня бояться? Я не медведь,— надулась гор­бунья, питавшая к Яше-Херувиму нежные чувства; она посто­янно была в кого-нибудь влюблена и разыгрывала бесконечные романы самого фантастического характера, воображая себя красавицей.

—    Да, я и забыла, что ты влюблена в него,— засмеялась Матильда Карловна.— Значит, вам веселее будет ехать вдвоем.

Горбунья промолчала, потому что не умела прощать даже самых невинных шуток, задевавших ее сердечные дела, но, за­нятая своими соображениями, нмка не желала ничего заме­чать, а только прибавила не допускающим возражений тоном, каким распоряжалась обыкновенно в девичьей:

—    Ну, так решено: под вечер я тебя отправлю с Яшей, а сама останусь дежурить здесь.

—    Может, Евграф-то Павлыч не захочет еще глядеть на Матрешку,— ядовито заметила горбунья.— Он что-то давнень­ко не бывал у вас… соскучился, поди!

—    Молчать, змея подколодная! — крикнула Матильда Кар­ловна, вспыхнув до ушей.— Очень мне нужно возиться с ним! Будет уж, надоел… Пусть свои узелки развязывает… Разве не стало девок? Вон их целы двенадцать… А ты со мной не раз­говаривать, когда не спрашивают! Слышала? А то я тебе завя­жу рот. насидишься вместе с Дашкой…

Горбунья сделала свое обычное смиренное лицо и приня­лась просить прощения фальшивым голосом.

III

Летнее горячее солнце начало клониться к западу. В кургатском господском саду вдруг захолсдело, потянули длинные тени от деревьев, пахнуло откуда-то сыростью, последние птицы лениво перекликались где-то в самых вершинах развесистых столетних берез. Господский дом был все еще залит ярким све­том, который слепил глаза, отражаясь от ярко выбеленных из­весткой стен; это было громадное здание с толстыми, чуть не крепостными стенами, глядевшими кругом узкими, длинными окнами, походившими на крепостные амбразуры. Перед домом расстилалась небольшая, неправильной формы площадь, упи­равшаяся одним краем в фабрику, а другим — в сад и берег пруда. Очевидно, дом был построен очень давно, как строили только в старину.

Входа с улицы в дом не было, а сначала нужно было войти в каменные низкие ворота с железною решеткой; мощенный плитнякам двор с четырех сторон был окружен непрерывною цепью построек; за домом сейчас начиналась громадная кухня, потом людская, дальше погреб, рядом с ним тот флигель, где жил Яша. От ворот до флигелька шел длинный каменный кор­пус, служивший конюшней и псарней. Собственно, самый дом разделялся на две половины: в одной, которая выходила частью окон во двор, жил барин Евграф Павлыч Катаев, а в дру­гой — его родной брат Андрей Павлыч. Братья враждовали между собой с незапамятных времен, как выражаются учебни­ки истории; Андрей Павлыч постоянно проживал за границей, и поэтому его половина, выходившая окнами на пруд, стояла необитаемой. Управление Кургатским заводом разделялось на две половины, и такое разделение служило источником нескон­чаемых недоразумений, пререканий и раздоров.

С балкона на половине Евграфа Павлыча можно было лю­боваться отличным видом на весь Кургатский завод и на тес­нившиеся кругом него горы. Завод раскидал кучки своих бре­венчатых домиков в узкой горной теснине, на дне которой раз­лился неправильною полосой большой пруд, уходивший заги­бом в настоящее горное ущелье; этот пруд разделял завод на две части: на одной стоял господский дом со своим громадным садом, на другой — белая каменная церковь и небольшой за­водский рынок. Сейчас за плотиной начинались покрытые са­жей заводские здания, две домны, целый ряд труб и выкра­шенное в серую краску помещение заводской конторы; завод вечно гремел тысячами колес и валов, дымил и сыпал искры. Глухой шум воды смешивался с вечным грохотом и лязгом железа, точно здесь билось на цепи какое-то чудовище, скован­ное по рукам и по ногам. Общий вид на широкие заводские .улицы, на пруд, на завод и на выбегавшую из-под него бойкую горную речку Кургат был довольно красив, особенно летом, и точно нарочно был вставлен в тяжелую раму из зеленого рытого бархата. Вечером, когда даль заволакивалась синеватою мглой, вид на Кургатский завод и окрестности был замечательно хорош.

Барин Евграф Павлыч проснулся только в седьмом часу; после обеда он всегда задавал приличную выхрапку, потому что вставал вообще очень рано. Летам ему подавали сейчас, как проснется, целый графин квасу; барин, не вставая с посте­ли, выпизал его стакан за стаканом и только этим путем при­ходил в себя. Обыкновенно квас подавала сама Матильда Кар­ловна, пользовавшаяся привилегией входить в барскую спальню во всякое время дня и ночи. Она садилась на низень­кий табурет и ждала, пока графин опустеет; барин, в расстег­нутой ночной рубахе, открывавшей жирную шею и волосатую могучую грудь, выпивал первый стакан молча, морщился, тя­жело вздыхал и говорил:

—    Кажется, я сегодня за обедом перепаратил немного: башка трещит, Моть… Ух, как кочевряжит!

—    А кто велит каждый день напиваться? — с сдержанной досадой отвечает Матильда Карловна.— С раннего утра начи­наете рюмки хлопать.

Евграф Павлыч долго сопит носом, трет свое скуластое, опухшее лицо ладонью, ощупывает жирный, красный затылок, трясет ушами и опять принимается за холодный, ледяной квас, которым напрасно старается залить внутренний жар. Лицо у барина очень некрасивое: с маленькими сонными глазами, с мясистым) вздернутым носом, густыми бровями и жирным уз­ким лбом; бороду он брил и носил длинные усы, придававшие ему вид отставного вахмистра. Высокого роста, тяжелый на ногу, с могучей грудью и грубым голосом, Евграф Павлыч в свои сорок пять лет был все еше капризным ребенком, каких воспитывало старое коренное барство. Он требовал постоянного ухода за собой и привыкал к крепким рукам вроде тех, какие были у Матильды Карловны, последней барской фаворитки, за­везенной в Кургатский завод из Москвы.

—    Ну, Мотя, что у нас новенького? — весело спросил Ев­граф Павлыч, когда сегодня выпил свою порцию квасу.

—    Ничего нового нет… все старое.

—    Ага…

Барин встал и попробовал ущипнуть Матильду Карловну за плечо, но она увернулась и надула свои розовые пухлые губки.

—   А ты мне обещала, Мотя, сегодня узелок…— проговорил барин и захохотал.— Я ведь не забыл и вечерком приду в ваш монастырь.

—    Что другое, а это не забудете,— сердито отвечала Ма­тильда Карловна, помогая барину одеваться.

—   Чья сегодня очередь? — спрашивал барин, поднимая от умывальника свое лицо, покрытое мыльной пеной.

—   Матреша будет…

—    Гм! ничего, только уж худа она очень. Плохо их кор­мишь, Мотя, а я, знаешь, люблю пожирнее… ха-ха!

—    Перестаньте, пожалуйста, вздор городить, а то я уйду.

—    Ну, ну, не сердись… за хороший узелок браслет подарю. Я и то монахам нынче живу.

—    Да, сказывайте… А в город прошлый раз ездили, так целых три дня у этой кержанки кутили. Знаем все.

—   Что же? Кутил… Кержанка славная бабенка.

Умыванье барина представляло довольно сложную церемо­нию и совершалось битых полчаса: в спальне слышалось крях­тенье, фырканье, плеск воды, точно полоскался целый утиный выводок. Вымывшись холодною водой, Евграф Павлыч на­девал бархатный расшитый халат и выходил в свой кабинет, где его уже ожидал графин с водкой,— нужно было попра­виться, и барин опять крякал и вздыхал, точно вез тяже­лый воз.

Кабинет, светлая и высокая комната с письменным) столом посредине, скорее походил на какую-нибудь оружейную пала­ту; все стены были увешаны всевозможным снарядом — ружьями, пистолетами, саблями, кинжалами; в одном углу стояла целая коллекция медвежьих рогатин, в другом — кол­лекция нагаек, у стола — коллекция трубок. Письменный стол был завален, разным дорогим хламом, а чернильница стояла без чернил; бария не любил писать, даже письма за него писа­ла Матильда Карловна. Перед письменным столом, на стене, в тяжелой раме черного дерева, висела голая красавица, напи­санная масляными красками довольно свободно: она только что вышла из воды и отдыхала на какой-то полосатой шкуре, придававшей голому телу теплый колорит. Напротив письмен­ного стола, у самой стены, помещался низкий и широкий диван, сделанный из лосиных рогов; несколько тяжелых кресел крас­ного дерева, шкаф с книгами соблазнительного содержания и небольшое бюро в простенке между окнами дополняли обста­новку. Перед письменным столом и перед диваном лежали две медвежьих шкуры с набитыми головами и распластанными ла­пами; это были охотничьи трофеи Евграфа Павлыча, любив­шего потешить свою удаль с Мишкой.

Из кабинета одни двери вели в спальню, а другие в прием­ную, очень неприглядную, большую комнату, уставленную тя­желой мебелью.

—  А где Ремянников? — спросил Евграф Павлыч, когда вы­пил вторую рюмку.

—    Не знаю… Вы его сами куда-то отпустили,— ответила Матильда Карловна.— Его нет с утра.

—   Ах, да, он уехал по делу. Нужно было…

—    По какому это делу?

—    Ну, по делу… Коренника ищем к тройке: зверя нужно, чтобы рвал и метал. Был коренник, да загнали… Черт его знает, с чего он пал: должно быть, мошенники кучера закормили, ну, и задохся. Послушай, Мотя, ты, кажется, сердишься?

—    И не думала… Сегодня с Яшей цыганские песни учила, скоро хором будем петь. У Даши славный гслос и у Матреши ничего.

—     Вот увидим, какой у твоей Матреши голос,— хрипло за­смеялся Евграф Павлыч, откидывая голову назад.

—    Только я с этой Анфисой совсем замаялась,— продолжа­ла Матильда Карлоша, не обращая внимания на хохотавшего барина.— Уж такая злая, такая злая…

—    Да и ты, матушка, тоже хороша, ха-ха! Нашла, видно, коса на камень. Так?.. Да ну, Мотя, перестань дуться, терпеть не могу. А у этой горбуньи отличный голос: серебром так и разливается… Так очень уж злая, говоришь, стала? Ну, поучи ее, добрее будет… Вы там жилы друг из дружки вытя­нете, ха-ха!

Поздно вечером, когда солнце закатилось и весь Кургатский завод утонул в надвигавшейся ночной мгле, со двора господско­го дома выехала небольшая зеленая долгушка, заложенная па­рой барабинских гнедых. На козлах сидел знаменитый кучер Гунька, останавливавший тройку на всем скаку одной рукой; это был лучший и самый любимый наездник Евграфа Павлыча, пользовавшийся всеми правами и преимуществами своего исключительного положения. На вид Гунька «ничем не выде­лялся от других заводских мужиков, кроме того, что был крив на один глаз и вечно молчал, как пришибленный; скуластое, обросшее до самых глаз рыжеватой бородой, Гунькино лицо производило неприятное впечатление, да и одевался ое как-то не по-людски,— все на нем лезло в разные стороны: синяя изгребная рубаха болталась отдувавшейся пазухой, как мешок, армяк сидел криво, шапка вечно валилась с головы, даже са­поги, и те были точно краденые. Обыкновенно Гунька ездил только с самим барином, а сегодня вез Яшу-Херувима с гор­буньей Анфисой только по специальному приказанию немки Матильды, слово которой для Гуньки было законом.

—    Эх вы, котятки! — прикрикнул Гунька, протягивая вожжи.

И лошади помчали легкую долгушку через площадь, как перышко; крепкая рука была у Гуньки на лошадей, и они чув­ствовали эту руку, как только он еще влезал на козлы.

—    Это Гунька поехал? — спрашивал Евграф Павлыч, си­девший в это время с Матильдой Карловной на балконе.

—    Да, я его послала..

Барин поморщился, но ничего не сказал: спорить с Матиль­дой было бесполезно, как он убедился из долговременного опы­та, а сегодня даже невыгодно.

— Отлично прокатимся, Яша,— ласково шептала горбунья, прижимаясь своим тщедушным телом к мотавшемуся на ме­сте спутнику.— Яшенька, голубчик, как поедем назад, я тебе водки дам, а теперь ни-ни… нельзя.

Яша плохо понимал, что ему говорила горбунья, и только мотал головой в такт потряхиваниям экипажа; галлюцинации продолжали его преследовать, и по сторонам с писком, как стая воробьев, бежали давешние чертики. Один особенно на­доел Яше своим нахальством: он бежал все время рядом с долгушкой, высунув красный язык, как собака, и все старался за­браться в экипаж, хотя Яша и отгонял его обеими руками. Но черт оказался настоящим чертом: Яша как-то зазевался, и чер­ненькая фигурка с утиными лапками вспорхнула прямо на спи­ну Гуньке, потом кувыркнулась в воздухе и на одной ножке Поскакала по вожжам, как самый лучший канатный плясун.

—    Он… вон он…— в ужасе шептал Яша, указывая рукой на танцевавшего чертика.— Теперь двое… нет, четверо… десять…

—    Да ничего, не бойся, ведь я с тобой, Яша,— шептала гор­бунья и опять прижималась к нему, как озябшая кошка.

IV

Над землей спустилась чудная июльская летняя ночь; за­водский пруд и реку заволокло туманом, господский сад стоял на берепу громадной шапкой, все кругом стихло и замерло, и только со стороны завода гулко катились по воде отрывистые, смешанные звуки, точно глухое ворчанье какого-то необыкно­венного животного.

— Погоди, змеиная кровь, я доберусь до тебя… и все глаза тебе выцарапаю! — ругалась и плакала бойкая Даша, сидя в заключении в особой темной каморке, устроенной под девичь­ей.— Еще говорит: «Сама тебя высеку…» У! немецкое от­родье!

Перед своим отъездом в Ключики горбатая Анфиса свела Дашу в «келью», как называли в девичьей эту комнату, поста­вила ей кружку воды, заперла на ключ дверь и ушла, не сказав ни. слова. Горбунье всегда доставляло большое удовольствие запирать провинившихся девушек в келье, и она это выполняла с необыкновенно важным видом, хотя, под веселую руку, сама любила посплетничать про ненавистную для всего дома «Ман­тилью». Провожая подругу в заточенье, Матреша едва сдерживала слезы, а Даша нарочно не обращала на нее внимания, чтобы ослабевшая девка совсем не разжалобилась.

—    Эка важность! Не ты первая, не ты последняя,— утеша­ла себя Даша насчет печальной участи подруги,— Евграф Пав­лыч добрый… побалуется и приданое сделает, да еще за хоро­шего мужика замуж выдаст. Только вот Мантилька окаянная донимает хуже смерти. Зла, зла, а тоже вот, поди ты, размякла к Федьке Ремянникову. Гоняется за ним, как распоследняя шлюха! Так ей и надо… Теперь горбунью с Яшкой послала в Ключики выслеживать Федьку. А Федька за поповной ударил­ся… ха-ха!

Сумасшедшая Даша и плакала, и хохотала, и принималась разговаривать вслух, чтоб хоть чем-нибудь разогнать одолев­шую ее тоску одиночества. Келья была совсем почти темная комната в четыре шага шириной и столько же длиной, около одной стены стояла деревянная кровать, покрытая соломой, около нее деревянный стол — и только; слабый свет падал свер­ху, где в бревенчатой стене было прорублено небольшое око­шечко, защищенное крепкой железной решеткой. Воздух здесь всегда был тяжелый и сырой, как в подполье, и сидеть в такой западне целых три дня было не легко, но Даша, пожалуй, еще помирилась бы со своей печальной судьбой, если бы не боялась до смерти мышей. Теперь она забралась на кровать с ногами и чутко прислушивалась к малейшему шороху. На возможность выйти из кельи раньше трех дней Даша не рассчитывала, по­тому что немка была беспощадна: сказала слово — и конец.

Наскучив сидеть на солэме, Даша легла и от нечего делать принялась слушать, что делается наверху, в девичьей. А там шла сдержанная суета, потому что сегодня ждали в гости Евграфа Павлыча; через пол можно было расслышать торопли­вые шаги, какую-то непонятную возню, стук передвигаемой мебели, чей-то говор и опять шаги без конца, точно в девичьей все сошли с ума и бегали из угла в угол, как пойманные мыши.

—    Эк их там взяло! — ворчала Даша, лежа с закрытыми глазами на своей соломе.— Хоть бы уснуть.

Спать Даша была великая мастерица, но теперь, как на грех, и сон не шел, а в голову лезло черт знает что. Она думала о разных разностях, перебирая события своей жизни: вот она маленькая девочка, босоножка, бегает по улице в одной выбой­чатой рубашонке, потам умер отец, мать ходила по миру… по­том о ней доложила Мантилье горбатая Анфиса, как о красивой девочке. Четырнадцати лет Даша уже была в господской де­вичьей, пользовавшейся в Кургатском заводе плохой репута­цией, как прокаженное место, где красивые девушки гибли для барской прихоти ни за грош. Следовал ряд однообразных и скучных лег мудреной выучки в девичьей, где Мантилья «обихаживала» своих воспитанниц по-своему, откармливала их, как индюшек, учила петь цыганские песни, разному ненужному ру­коделью и т. д. Потом наступала «очередь», и опозоренная де­вушка выпускалась на волю, то есть выдавалась замуж за ка­кого-нибудь прощелыгу, чтобы до самой смерти выносить по­коры и побои мужа, насмешки соседей и общее презрение. Даша часто думала о том, чтобы убежать из девичьей куда гла­за глядят, утопиться, повеситься, но сграх наказания за побег и еще больше страх смерти удерживали ее, как удерживали других. Да куда бежать? Все равно поймают, а там плохие шутки: расправа с беглянками производилась на господской ко­нюшне, откуда наказанных замертво уносили на рогожках. На глазах Даши одна девушка бежала из девичьей. Дело было зи­мой, она ознобила руки и ноги, но ее вылечили и вое-таки от­правили на конюшню для острастки другим, где она и умерла под плетью.

— Не я первая, не я последняя,— утешалась Даша, пред­ставляя себе высокую, рослую фигуру добродушного барина, который все равно не сегодня-завтра назначит ей очередь.— Хоть бы скорее… Тощища смертная!.. Вот Матреша счастливее: ей очередь, а потом замуж выдадут… все же вольная будет.

Жизнь в девичьей была устроена совсем на монастырский манер, за исключением тех моментов, когда заявлялся сам ба­рин и кутил в девичьей, иногда ночи три напролет. Кроме бари­на, всем мужчинам доступ в девичью был запрещен под стра­хом смертной казни; даже никто из дворни не смел ходить в девичью, за чем немка и горбунья следили с неусыпным рве­нием в четыре глаза. Конечно, бывали случаи вторжения в жизнь затворниц мужского элемента разными незаконными путями, но это представлялось таким редким исключением, что в общий счет не могло идти. Собственно, девичья всегда суще­ствовала при кургатском господском доме, но свой настоящий вид она получила только в руках Матильды Карловны.

Сама Матильда Карловна была из русских немок. Евграф Павлыч купил ее у матери в Москве и вывез на Урал, в свой завод, где она и разделила общую участь всех обитательниц девичьей, пока не создала себе самостоятельного положения. Она была фавориткой барина года два, а потом сделалась дуэньей, организовавшей из девичьей настоящий гарем. Стран­ная была эта Матильда Карловна, начиная со своей наружно­сти. К ней как-то никто не мог примениться, и весь господский дом был против нее. Тысячи мелких пакостей подводились под ненавистную немку, и не было такой интриги, какую не устрои­ли бы ей ее враги, но Матильда Карловна крепко держалась на своем месте, потому что совсем завладела бесхарактерным барином. Быстро утратив обаяние нетронутой красоты, немка держалась при помощи своих воспитанниц; эта чередовавшая­ся юность в ее ловких руках являлась страшной силой,— барин все делал «по-немкиному», как говорила кургатская дворня. Одна Матильда Карловна умела всегда угодить и потрафить капризному Евграфу Павлычу и на его слабостях построила свою власть.

Все «люди» в господском доме ходили у Матильды Карлов­ны по струнке и боялись ее, как огня, даже такие звери, как Гунька. Интересно было, как Матильда Карловна забрала в свои розовые руки этого любимца и баловня. Гунька был вдо­вец и метил жениться на одной красивой заводской девке. Ма­тильда Карловна узнала об этом обстоятельстве через горбунью и объяснила Гуньке, что при первом неприязненном действии с его стороны его возлюбленная попадет в девичью, то есть в лапы к барину. Немка шутить не любила, и Гунька сделался в ее ру­ках чем-то вроде ручного медведя.

Но как ни сильна была Матильда Карловна, как ни креп­ка, а враг и ее попутал: понравился ей главный барский охот­ник Федька Ремянников. Это была какая-то дикая страсть. Неприступная и злая немка вдруг отмякла и отдалась забубён­ной, удалой головушке, рискуя в одно прекрасное утро поте­рять все. Эта связь была известна всему господскому дому, кроме одного барина; самые смелые люди не решались открыть ему глаза, потому что немка — немкой, да и Федька Ремянни­ков был порядочный зверь. Вообще шла очень опасная и риско­ванная игра, но Матильда Карловна даже и ухом не вела, точно постоянной опасностью хотела купить свое счастье. В ней толь­ко теперь проснулась настоящая женщина, и нахлынувшее чув­ство первой любви жгло ее огнем.

Эта история усложнилась еще тем, что Федька Ремянников, побаловавшись с немкой, переметнулся теперь на сторону ключевской поповны Марины. Весь господский дом и девичья за­мерли в ожидании близившейся развязки: дело было немалень­кое и могло разыграться крупным скандалом.

— А вот только дай бог увидать барина, все ему и бряк­ну! — ворчала бойкая Даша в девичьей, когда не было гор­буньи.— Да что смотреть нам на Мантильку… Будет, похороводилась, пора ей и честь знать. Ужо вот барин-то отвернет ей башку… туда и дорога… Вишь, расходилась змеиная-то кровь!.. Да и Федька тоже хорош…

Но все это говорилось и говорилось много раз, а смелости ни у кого не хватало: пожалуй, еще не поверит барин-то, тогда как? Дворня, между прочим, была глубоко убеждена, что нем­ка непременно приколдовала чем-нибудь барина и теперь отво­дит ему глаза на каждом шагу. Вообще дело не чисто, и как раз можно попасть впросак. Да и плети на конюшне были слишком хорошо известны всем: редкий день проходил без экзеку­ций, и страшные вопли истязуемых доносились даже в девичью. Это хоть у кого отобьет охоту…

Лежа на соломе, Даша долго перебирала в уме разные слу­чаи из жизни девичьей, прислушивалась к доносившейся сверху суете и, наконец, заснула. Во сне видит она, что сегодня насту­пила ее очередь, и в девичьей с утра стоит страшная суматоха: придет «сам», и нужно ему угодить. Все девушки одеты в голу­бые шелковые сарафаны, выложенные золотым позументом, и в кисейные рубашки; одна она сегодня в розовом атласном са­рафане, как Мантилька одевает всех очередных. Даше ужасно совестно и хочется плакать. Мантилька дает ей последние со­веты, как обращаться с барином, и Даша краснеет до ушей: какая бесстыдная эта Мантилька!.. Но вот приходит и барин. Все окна заперты внутренними железными ставнями наглухо, девушки встречают барина с опущенными глазами, шепчутся и смеются, а он взглянул на нее и тоже улыбнулся. Пока Евграф Павлыч пил чай, девушки пели песни, потом Даша поднесла ему на серебряном подносе чарку водки; барин улыбнулся опять, выпил и ласково посмотрел на нее.

—     Что же девушкам ничего нет? — спрашивает Евграф Павлыч, обращаясь к Мантилье.— Дай им красненького… ве­селее будет.

Являются бутылки с красным вином, которое в девичьей из­вестно было под именем «церковного», потом сладкие наливки, барин заставляет всех пить; девушки краснеют, но не смеют отказаться. Начался широкий разгул, как умел кутить только Евграф Павлыч; он сидит на диване в бархатном халате и хло­пает одну рюмку за другой; рядом с ним сидит Даша, он обни­мает ее одной рукой, а другой — машет в такт разудалой цы­ганской песне, которая бьется в стенах девичьей, как залетев­шая в окно дикая птица. Все пьяны, девушки раскраснелись, блестят глаза, Мантилья с шалью через плечо запевает, голова у Даши тихо кружится, но Евграф Павлыч еще заставляет ее пить какое-то сладкое вино… Она опомнилась только у себя на кровати, когда над ней наклонилось потное, пьяное лицо ба­рина. Ужас охватил ее, и Даша начала сопротивляться ласкам барина, потом заплакала и начала умолять его, а в соседней комнате так и льется песня за песней… Даша в смертельном страхе вскрикнула и проснулась: кругом темнота, она лежит на соломе, а сверху доносится отчаянный топот пляски и какая-то залихватская песня.

—    Господи, помилуй нас грешных! — в ужасе шепчет Да­ша, чувствуя, как холодный пот выстуйил у ней на лбу.

А над головой ходенем ходит пьяная песня и трещат поло­вицы от пляски: это пошел сам Евграф Павлыч вприсядку. Даше вдруг сделалось душно, и она зарыдала беззащитными, оди­нокими слезами. «Душегубы проклятые, кровопийцы!..» Нет, она лучше утопится, а не дастся живая барину в руки. Креста на них нет, вот и губят девушек! Лучше умереть, чем нечестнойто жить на смех добрым людям… В самый разгар этих горь­ких дум песня наверху как-то разом оборвалась, и наступила мертвая тишина, прерываемая чьим-то плачем да криком. Даша замерла и прислушивалась к каждому звуку, не смея дохнуть. Скоро загремел ключ в дверях кельи, и пока­зался свет.

—   Вот посиди здесь, голубушка… — шипел голос Мантильи, которая втолкнула в келью плакавшую Матрешу.— А завтра я с тобой рассчитаюсь по-своему.

Матреша была в одной рубашке и в чулках, на голых руках припухли красными полосами следы чьих-то пальцев, русые во­лосы рассыпались в страшном беспорядке. Этот отчаянный вид подруги привел Дашу в страшную ярость, и девушка, не помня себя, кинулась прямо на немку.

—   Ну, бей меня, бей, змеиная кровь! — кричала Даша, подвигаясь к самому лицу Матильды Карловны.— Что взяла?., а?.. Молодец, Матреша, не далась… и я не дамся. Слышала, Мантилья Карловна?.. Ха-ха!.. Креста на вас нет с барином-то… вот что! Кровь нашу пьете… Погоди, матушка, и на тебя упра­ву найдем… отольются волку овечьи слезы!

—   Хорошо, хорошо, я завтра поговорю с вами,— сухо от­ветила немка, и дверь кельи затворилась.

—   Не боюсь, не боюсь! Ничего не боюсь, хоть на мелкие части режь! — кричала Даша, стуча кулаками в запертую дверь.

Матреша, кажется, ничего не слыхала. Она забралась с но­гами на кровать, обняла колена руками и, положив голову на руки, погрузилась в тяжелое апатичное состояние оглушенного человека. Страшное напряжение душевных и физических сил кончилось каким-то столбняком.

—   Матреша. голубушка, что с тобой, родимая? — допраши­вала Даша, обнимая подругу.— Ах, подлецы, подлецы, что с девкой сделали… Матрешенька, ведь ты не далась барину? Мо­лодец… и я не дамся. А Мантилька-то как теперь с барином? Видно, самой придется его утешать… У! злыдня бесстыжая, так ей и надо. А я все здесь слышала, как у вас там наверху пели и плясали… и как ты с барином драку подняла. Барин-то там остался?., а?.. Да ну, говори же, оглохла, что ли?

—   Не знаю, ничего ^е знаю,— шептала Матреша.

 Барин еще оставался в девичьей и сидел теперь в комнате Матильды Карловны; неожиданное сопротивление Матреши от­резвило его, и он задумчиво курил одну трубку за другой. Немка ходила по комнате с нахмуренным лицом; она была тоже разбита душой и телом.

—  Славная эта Матрена,— проговорил, наконец, Евграф Павлыч после долгого молчания.— Раньше она мне как-то не нравилась. Ты смотри, Мотя, не притесняй ее, пусть сама оду­мается… Я не люблю таких девок, которые как семга… Совсем не любопытно.

—  Вы домой пойдете или здесь останетесь? — спрашивала Матильда Карловна, останавливаясь.

—  Конечно, здесь, Мотя,— засмеялся Евграф Павлыч сво­им хриплым смехом и потянулся обнять девушку.

Этого и боялась немка, но теперь она относилась к ласкам барина как-то совсем равнодушно, потому что ее мысли были далеко, в Ключиках, куда уехала горбатая Анфиса. Что-то там делается?

V

От Кургатского завода до Ключиков считалось верст два­дцать. Дорога шла широкой речной долиной привольно раз­ливавшегося здесь Кургата, принимавшего с правой стороны бойкую горную башкирскую речонку Саре, а с левой — Юву. Главная масса уральского кряжа осталась назади, а кругом, насколько хватал глаз, расстилалась неизмеримым ковром бла­гословенная башкирская равнина, усеянная озерами и изборож­денная сотней мелких речонок. Особенно хорош был красавец Кургат, красивыми излучинами лившийся в далекий и холод­ный Иртыш; по обоим берегам Кургата и по его притокам плот­но рассажались богатые села и деревни, точно они были нани­заны на серебряную нитку. Везде по сторонам разлеглись пашни и луга, перемежаясь с остатками вековых башкирских боров, с березовыми островками и просто лесными гривками и зарослями. Это была настоящая обетованная земля, упирав­шаяся одним краем в каменистые отроги Урала, а другим ухо­дившая в «орду», как говорили зауральские мужики, то есть сходилась с настоящей сибирской степью, раскинувшейся до Семипалатинска, Усть-Урта и Каспия.

Ключики, громадное село за тысячу дворов (в Сибири по преимуществу ставятся большие села), расползлось по обоим берегам Кургата верст на шесть и далеко красовалось своей но­вой каменной церковью, против которой стоял неизменный по­повский дом, упиравшийся в реку огородом и садом. Было со­всем темно, когда взмыленная пара Гуньки покатилась по кри­вой деревенской улице, спавшей всеми своими избушками. Подъезжая к поповскому дому, Гунька сдержал расходившихся гнедых и мотнул головой в сторону поповского прясла, у ко­торого была привязана верховая киргизская лошадь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад