Приладив вагу, Никодим поставил избу, как она должна стоять, и починил у нее оси и колеса, чтоб она могла ехать далее.
Вскоре, собрав все свое фанерное имущество, старик снова запряг Боевую Подругу в ярмо и поволок свое жилище в лесную сторону.
Никодим сообразил, что тут ему дольше оставаться не дело: немцы могут угадать его хитрость.
На полдень он прибыл с избой и коровой в глухую пустошь, где редко кто бывал из деревенских, и там расположился по-прежнему, разложив, однако, фанерные фигуры далеко порознь одну от другой. Устроив все, как следует по хитрости, Никодим ушел со своей коровой-подругой в гущу леса, чтобы схорониться там на ночь от смерти.
Ночью старик и корова услышали лишь два удара бомб, но весь лес зашелестел от ветра и долго еще шевелился, хотя погода была тихая, как во сне.
Утром старик пришел с коровой на место, где была травяная пустошь. Там теперь ничего не было — ни избы, ни фанерных фигур, — была только одна вырытая порожняя пропасть, а вокруг нее поваленный и обглоданный взрывом лес и прах, развеянный из пропасти. Среди того праха покоились, должно быть, и остатки избушки Никодима.
Старик поглядел на эту разоренную землю и произнес:
— Это ничто: порушенную землю водой и ветром затянет, а избу я новую сложу!
Он погладил корову и повел ее за собою на деревню в Тихие Березы.
На выходе из леса старик и корова встретили русского летчика.
— Здравствуй, дедушка! — сказал летчик.
— Здравствуй, сынок! — ответил Никодим Васильев.
Летчик улыбнулся.
— Это ты там один воевал с немцами… Мы наблюдали за тобой. А я в деревню приходил — спросить про тебя, кто ты есть такой, меня командир послал.
— Да я житель — старик, — сказал Никодим Васильев. — а чего ж вы-то не летали им навстречу из леса?
— Мы-то? — подумал летчик. — А мы не летчики, мы воздушные инженеры, мы машины чиним, у нас мастерские…
— Вон оно как! — произнес старый Никодим. — То-то я гляжу… Ну ладно — чините спокойно, я опять избу сложу и сызнова поеду немцев на пустое место манить.
— А не боишься, что бомба тебе по голове попадет?
— Едва ли… А попадет — так я же человек ветхий, мне уж пора ко двору — в землю.
Летчик протянул руку старику.
— Тебе медаль, дедушка, полагается. Как тебя полностью зовут?
— Медаль? — спросил старик. — Раз полагается — давайте. Надо только рубаху новую сшить, а то медаль носить не на чем. Война ведь — обновку сшить некогда.
Никодим Васильев тронул корову и пошел вместе с ней и с летчиком-инженером в Тихие Березы. Старик забыл, что в деревне у него уже нет своей избы.
1942
БОЙ В ГРОЗУ
С утра с нашей стороны начался артиллерийский огонь, который должен подготовить удар танков и пехоты на прорыв, на сокрушение неприятельской обороны. Били пушки всех калибров, били гвардейские минометы, но в чередовании их огня был свой план и смысл — простой, однако, план битвы: прицельное, полное, поголовное уничтожение живой силы противника, его противодействующего оружия всех видов, его укреплений. Этот план боя не был неприкосновенным начертанием на бумаге: полководцы были здесь же, в сфере боя, и они, в зависимости от противодействия и маневров противника, корректировали битву, варьировали всю музыку сражения.
Мы находимся на опушке леса. Далее простирается обнаженное степное пространство, сложенное, как почти вся средняя Россия, из увалов, похожих на замедленные, остановившиеся волны земли. На военном языке вершины этих увалов называются высотками. От века безыменные, они получили теперь номера, а иногда и образное имя. Например одна высота имела таинственное название: «Расторопные капли». Оказывается, ее защищали пьяные немцы, напившись «расторопных капель», но окрестил высоту, конечно, трезвый русский солдат.
Отсюда, с опушки леса, хорошо обозревается все поле боя. Позади нас в ожидании сигнала расположилась танковая бригада, изготовленная к атаке. Но сейчас пока что разыгрывается лишь артиллерийская увертюра к сражению. Здесь, в этом направлении, должен быть нанесен главный удар по дрогнувшему противнику.
Тысячи наших пушек ведут огневую работу. За чертою противолежащих высоток, где проходят немецкие рубежи, ясное утро превращается в черную удушливую ночь, и тьма застилает горизонт и подымается к зениту, просвечиваемая лишь мгновениями разрывов. Со скоростью молний ведется титанический обвальный пушечный труд, обдирающий землю до глубокой белизны ее каменистых, материковых пород, до самых твердых костей ее тела.
Сначала можно было различить отдельные выбросы земли, похожие на вскрики, обращенные к небу, — и нам даже казалось, что можно, помимо пушек, расслышать этот наивный и непосредственный голос гибнущей земли, но теперь тишь все белее сгущающаяся и подымающаяся к небу тьма на стороне противника обозначала нарастающую энергию нашей артиллерии.
Майор-танкист, наблюдающий возле нас работу артиллерии, говорит, что такого огня он ни разу не видел, хотя и воюет уже третий год.
Действительно, временами казалось, что больше уже нельзя увеличить мощность огня: сами люди, ведущие этот огонь, не выдержат его напряжения и сердце их не сможет долго превозмогать страшное впечатление от их же работы или сдадут, откажут от перегрузки пушечные механизмы. И все же огонь возрастал; земной прах, дерево, металл и живые существа на стороне врага мололись в куски, потом повторно перемалывались на мелочь и еще раз накрывались огнем — для обеспечения полного сокрушения. И поверх всех голосов пушек вдруг раздался нежный и протяжный голос гвардейских минометов, минут за десять до того они прошли мимо нас на позицию.
— «Катюша» юбочку немного подняла! — сказал капитан-танкист. — Работай, дочка, немцы тебя любят слабо.
С этого рода минометов перед их зарядкой снимается чехол — «юбка».
Молча и тяжело стояли танки позади нас, еще холодные и безмолвные, но полные снарядов, залитые горючим, с экипажами, неотлучно дежурящими подле машин. Вершины деревьев над ними изредка поводились жарким ветром, и душно и тягостно было человеческим сердцам, и, казалось, даже машинам тягостно это терпение перед боем и скапливающейся в небе грозой.
Враги изредка пускали из своего мрака блестящие ракеты, ведя разговор со своим тылом. Они еще хотели устоять и выжить.
Из кустарника поодаль от нас вышла группа танков и устремилась вперед под обгоняющими их снарядами нашей артиллерии. По сторонам, с полей, поднялась пехота, она прижалась к танкам, как к материнским защитным телам, и скрылась из виду вослед им.
В точно положенное время пушки стали безмолвными, и лишь дальнобойные калибры издавали редкое, упреждающее врага бормотание. Но небо уже населили тяжело нагруженные бомбами эскадрильи наших самолетов, окруженные легкокрылыми, резвящимися истребителями.
Наши самолеты шли в дымном тумане неба, словно периной все более тесно и туго укрывающем душную томящуюся землю, и люди внизу, готовые к бою и движению, привыкшие к жаре и морозу, мучились сейчас от пота и того пустого времени, которое перед боем бывает нечем заполнить. Однако танкисты, ожидающие сигнала к выходу, нашли себе занятие. Экипажи, не отдаляясь от своих машин ходили в гости в соседние экипажи, и люди тихо беседовали друг с другом, внимательно, словно на долгую память, рассматривая один другого глазами, полными дружелюбия. Вот пришел большого роста человек в синем комбинезоне, с умным рабочим спокойным лицом; приветливо и серьезно он наблюдает своих друзей и больше слушает их, чем говорит сам, зная, видимо, что человеку иногда бывает легче от слов, чем от молчания. Это знаменитый мастер войны гвардии майор Герой Советского Союза Корольков. Грохотание боя не отвлекает их друг от друга.
На скате высоты, обращенном в нашу сторону, появились черные взрывы земли. Немцы били на скат без повреждения: немецкий огонь был слишком редок, его самого уже пожгла в зачатке, изуродовав батареи, наша артиллерия.
Навстречу нашей авиации вышли только несколько истребителей противника, что было явно слабо и беспомощно. К вечеру этого дня мы подсчитали, что наша авиация на том направлении, которое мы наблюдали, имела многократный перевес.
Наша артиллерия снова усилила свой огонь, работая на дальнее опережение наших действующих атакующих сил. Наш «бог войны» неустанно стерег поле битвы и обеспечивал в нем свой порядок против беспорядка, вносимого врагом, — беспорядка, заключающегося в самом наличии неприятеля на здешней земле.
Большие силы танков все еще не были введены в бой. Мы пошли к их людям, и нам удалось встретиться с гвардии старшиной Иваном Семеновичем Трофимовым, командиром танка, человеком, которому прочат великое будущее как сокрушителя немецких бронированных машин.
Ивану Семеновичу Трофимову двадцать пять лет от роду, до войны он жил и работал в Москве электриком, он человек русского рабочего класса. На войне он участвует с начала ее, теперь он гвардеец, участник обороны Сталинграда и кавалер трех боевых орденов.
Чего же сейчас хотелось товарищу Трофимову? Не знаем. Может быть, ему, этому юноше, хотелось увидеть освещенную, ликующую, мирную Москву и пройтись со всеми орденами и медалями на груди по ее главной светлой улице. Это естественное и счастливое желание молодого и героического человека. Не прочтешь в ясном скромном взоре этого человека интересующую нас тайну его боевого искусства. Но из его же скупых прозаических слов, из внимания к деталям его боевой работы нам делается более ясным его мастерство. Оно, столь простое для понимания и столь трудное для практического осуществления, заключается в сохранении расчетливого, спокойно действующего здравого смысла в то время, когда ты сидишь в горячей стальной коробке, где ты можешь сгореть как в аду, в то время, когда в твоем теле непроизвольно зарождаются и начинают действовать инстинкты, стремящиеся лишь защитить тебя от возможной гибели и заглушающие рассудок солдата, у которого первая цель — сокрушение врага, а не спасение самого себя. Боевое мастерство Трофимова, как мы поняли, и состоит в сохранении главенства своего здравого смысла над всеми прочими чувствами и инстинктами человека среди угрозы гибели, в оценке, что исполнение боевого задания тем проще и опасность тем менее, чем больше действуют умелые руки и расчетливый разум солдата.
Есть, вероятно, и другие способы или «тайны» боевого искусства: дело зависит от индивидуальности, от опыта, от рода оружия и от многих других причин и обстоятельств.
Во второй половине дня поднялась внезапная буря, подувшая нашим войскам в лоб. Со степи летели сорванные травы, прах почвы и гарь залпов и взрывов, но и сквозь сумрак бури и навстречу ей шли танки и били пушки: буря не должна задерживать наступления.
Буря обратилась в грозу. Вертикальные молнии ужалили землю вблизи передовой и ослепили на мгновение артиллеристов, но они, поглощенные своим делом, лишь внесли поправки в стрельбе на бурю и грозу. Начавшийся дождь, сразу перешедший в ливень, не укротил, однако, грозы. Природа встревожилась до ярости, и теперь она метала молнии сверху вниз и параллельно земле, словно ища себе исхода и не находя его. Канонаду нашей артиллерии умножало небо громом грозы, и общее их грохотанье повторялось откликами волнообразной равнины и уходило дальними, смягченными голосами в глубь нашей родины. Свет молний и пушечного огня, скрежещущий и раскатывающийся рев канонады и грома и мрак ливня, озаряемый лишь магическими вспышками человеческой и небесной ярости, создавали впечатление, что за гранью нашей победы нас ожидает волшебная судьба, возвышенная и мощная в материальной силе.
Поток артиллерийского огня рассекал кипящий ливень и стремился вперед, на все более дальнее опережение мчащихся танков, за которыми увлекалась наша пехота, тонущая в размытой земле. Наши солдаты двигались в ливне, но тело их было в поту от тяжкого труда.
Очередная молния ударила с неба, но она не сразу вошла в землю, а прошла несколько вперед, замедлившись в пространстве, точно не находя себе нужного краткого пути, и затем, разделившись на четыре ветви, впилась ими в скат высоты, издав гром, похожий на долгий вопль. Эта молния своим задержанным светом озарила все поле сражения и наши действующие на нем стремительные войска. Сам наступательный бой — мчащийся вперед поток огня, машин и людей — походил на замедленную, и потому долго видимую молнию, еще более яростную и мощную от своего замедления, умерщвляющую врага своим пламенем.
И на этой неторопливой последней молнии гроза умолкла.
Наступил вечер; бой, начавшийся здесь, у опушки леса, уже отдалился от нас. Стало известно, насколько сегодня мы продавили врага назад. Вышло, что немало, — стало быть, нынешний день прожит нашим солдатом не зря.
1943
НА ДОБРОЙ ЗЕМЛЕ
(Рассказ бойца)
Мы шли из резерва маршем к верхнему Днепру. Шли мы напрямую по нечистым полям, где немцы посадили мины, но обходить те поля далеко было, потеря же времени нам не разрешалась; впереди нас разведкой шли минеры и давали нам направление, а все-таки идти так было мало удобно, и к вечеру мы уморились. На ночь мы стали на постой в деревне Замошье. Там осталось целых всего четыре двора, а прочие хаты все сгорели дотла.
Замошье, помню, расположено было на доброй земле; хаты стояли на возвышенности, но не крутой, а на отлогой, и оттуда был виден людям весь мир, где они жили. Суходольные луга начинались внизу у той возвышенности, потом обращались в поемные и уходили до самого Днепра-реки, верст на десять или более, и от ровности той земли на взгляд казалось, что пойма восходит вдалеке к небу и Днепр светит выше земли. Сладких кормовых трав там рождается столько, что к зиме можно готовить кормов на любое поголовье, сколько хватит крестьянского усердия. И самая поздняя отава, я слышал, там тоже не кислой бывает, — значит, там почва хорошо умеет солнце беречь. Но тогда, хоть уж октябрь месяц был, весь травостой на лугах цельным стоял: народ был на войне и мины в траве смерть хранили.
Я с прочими бойцами стал на ночлег в крайней хате, что целая была, а еще три целые хаты были подалее. Мы поместились в сенях на помостях. И тут же в сенях за дощатой обмазанной стеною была закутка для коровы. В хате помещалось семейство — женщина-крестьянка, красноармейская вдовица, с четырьмя малыми детьми. Муж ее скончался от ранения еще поначалу войны: после ранения он пошел обратно до своего семейства, пожил дома немного, умер, и жена его похоронила. Она долго старалась, чтобы муж оправился и жил снова как следует, она лечила его травами и легкой пишей, но рана была тяжелая, в живот, — и умер солдат.
Женщине что же дальше делать, раз четверо детей при ней? Все дыхание у нее было при корове — без коровы ей с детьми погибель. Женщина была способная, не старая еще, и стала она жить да детей растить.
А тут явились немцы. Что делать хозяйке — живет она и при немцах, живет неудобно, как будто постоянно находится при смерти. Время идет, скорбь не проходит, но Красная Армия воюет скоро. Собрались немцы в отход, и собрались в минуту вре- мени: наша часть их в свой маневр взяла и не дает сроку. Немцы к хозяйке моей хотели зайти: может думали, корову угнать управимся, а хату, дескать, в момент спалим. А хозяйка тоже не без рассудка жила. Она еще загодя, впрок, заготовила себе три легкие пехотные мины. Одну мину возле хаты положила, а две — у коровьей закутки. Немцы, по своей норме, сразу в гости к корове пошли. Ту мину, что возле хаты была закопана, они миновали, а что возле закутки были захоронены — те мины брызнули по немцам, позже потом все сени в дырьях были, и корову в закутке поранило, но на ней зажило.
Теперь мы в Замошье появились из резерва. Лежу я ночью в тех сенях. Бойцы со мной тоже лежат в ряд, иные спят, иные думают. За стеною в закутке сопит корова. Иногда она тяжко вздыхает, кашляет и чешется боком о сучок в стене, потом помолчит, успокоится и опять тягостно вздохнет. Всю ночь я не спал или так — дремал помаленьку и все слушал корову, как она грустно дышит, сдувая сор с земляного пола, и кашляет.
Посреди ночи вышла из хаты хозяйка с ночником, чтобы проведать корову. Я тоже встал, чтобы поглядеть, что с коровой. Корова была большая, добрая; она не спала, она лежала на полу и глядела на нас с хозяйкой. Хозяйка поласкала корову, огладила ей весь живот, а живот у нее большой, натужился — стельная была матка, еще месяц — полтора, и ей, вижу, пора телиться.
— Ну, лежи, отдыхай, кормилица! — сказала хозяйка.
Я осмотрел хозяйку. Женщина она еще была нестарая, темноглазая, задумчивая такая…
Лежу я опять на своем месте, скоро подъем будет и — в бой пора на переправу. Не спится мне, не отдыхаю, а идет во мне размышление. Я сам орловский. Был у меня сын, малый пятнадцати лет, угнали его немцы — не от пули, так от истомы помрет у них, более я его не увижу, надежды мне нету. Хозяйка моя одна жить не стала — хозяина дома нету, не то я вернусь, не то нет, сына увели на погибель, — взялась в ней с тоски чахотка, потомилась она и более не встала. Я тут же вскоре на два дня в отпуск приехал. Пошел я к жене на могилу, вижу — вся моя прошлая жизнь окончилась, ничего более нету. А сам я, однако, целым живу, сам я свежий еще солдат и народу еще нужен.
Думаю я это все правильно и опять слушаю, как вздыхает корова; но так уж, видно, положено ей терпеть, потому что в чреве у нее готовится другая жизнь, и чувствую я, что уйду отсюда и скучать буду по этой корове.
Из Замошья мы вышли еще затемно. Жалко мне было оставлять опять на сиротство без хозяина двор вдовицы, да с неприятелем надо было управляться.
Чуть только светать начало, подошли мы к Днепру и притаились в травостое, невдалеке от самого уреза воды. Время уже осеннее, вода в реке серая, неживая, глядим на нее — и у нас загодя сердце зябнет. Поперек Днепра тут метров до семидесяти будет, и место глубокое, а на правом берегу круча отвесом стоит, туда нам и надо выходить было. Я думаю-соображаю и вижу — правильно, что нам как раз здесь переправу нужно делать. Выше и ниже по течению места для переправы удобнее и спокойнее будут: там река шире, — значит, не так глубоко, и правый берег отложе, но там и немцы нас ждут, они все время стреляют контрольным огнем по тем речным местам, а покажись мы там — накроют пламенем, дыши тогда в промежутки.
Командиром роты у нас был старший лейтенант Клевцов, хороший человек и настоящий офицер, а сам тоже вышел из рядовых бойцов. Когда у бойца есть офицер, солдат при нем как в семействе живет, он воюет себе и чувствует, что в деле рассудок есть, а в роте старший человек с общей заботой живет — офицер, он и тужит обо всех.
Травостой был хорош, но не век нам было в нем сидеть. Командир роты обошел наше расположение, проверил знание задачи отделениями и поговорил с нами понемногу.
— Переплывешь речку, Кузьма? — спросил он у меня. — Ты как плаваешь-то?
— Переплыву, товарищ старший лейтенант, — отвечаю. — Плаваю я плохо, а плыть надо — надобность большая.
Не знаю, вышло ли так по плану и расчету наших командиров или по случаю погоды получилось, однако заволокло реку, землю и небо туманом — как раз то нам и требовалось. Настала ни тьма, ни свет, и видно, и неприглядно; такой туман ни прожектор, ни ракета — ничто насквозь не возьмет.
Выждали мы приказа. Командир роты вблизи появился; он улыбается и говорит:
— Пора, товарищи бойцы, и на ту сторону Днепра! Впереди у нас саперное подразделение — саперы врубят лаз на Фучу. Не бойтесь воды, кому холодно будет, пусть помнит: зато позади него всей нашей России тепло!..
И верно так! Вошли мы в воду и поплыли по силе-умению и ничего с нами особого не стало, сначала только охолодали, нагревшись до того на воздухе. А потом мы притерпелись к прохладе и от тяжести одежды согреваться в работе начали. Но туман кругом садился на нас серой гущей, ничего не видать, бело и глухо стало окрест, будто спокон веку и свет не светил. Плывем мы, автоматы не мочим: я его сберегу, он меня спасет.
Плывем мы далее вперед, силы наши в расход идут, сердце спешит биться, но долг свой исполняет исправно, а того берега все нету. А уж по времени, по нашему терпению пора бы тому берегу Днепра быть. Чувствуем, что течение вниз нас сносит, но мы стараемся упредить его, на что тоже во времени и силе потеря идет, но мы терпим. Возле меня Самушкин и Селифанов плывут, тоже люди из нашего отделения. Самушкин так чуть спереди меня держится, и я по нему лавирую, а Селифанов маленько отстает, он мне не примета.
Вскоре вижу, их нету никого: туман нас всех разделил, живи один в сумраке. Я робеть стал — блуждаем, думаю, и к сроку на тот берег не поспеем, обидим тогда командира. Гляжу в мутный свет, вижу — Самушкин у меня теперь сбоку на правом фланге находится, а Селифанов даже впереди. Я, как старослужащий, даю им указание: держи, дескать, струю реки в упор на правое плечо, нам блуждать не дело. Но шуметь-то особо нельзя, и я им это тихо сказал, они, может, ничего и не слыхали, и опять мы тут же потеряли друг друга. А тело уж стыть до костей начинает, давно мы в воде, шинель на железную стала похожа и вяжет туловище саваном, и глазам дремлется. Ну, хорошо, стало нам плохо. Я спешу плыть, а сам озираюсь — людей своих гляжу. Плывут где-то наши солдаты, — может, и близко от меня.
Потом я плыл как в дремоте, а очнувшись, подумал, что уснул и вижу сон. Влево от меня плыли тени в тумане; они плыли на левый берег, который мы оставили за собой. Я стал думать. Как старослужащий, я сообразил, что мне надо, и повернул за тенью людей.
Три неприятеля гнали перед собой бревно. Они опирались на него руками, положили на него автоматы и ворочали в воде ногами, чтобы плыть на нашу сторону. А я был сзади у них. Стрелять с воды трудно, автомат замочишь, шум подымешь и промахнешься. Оно бы можно дать огня, но крайности пока нету.
«Значит, — думаю, — немцы в контратаку наладились. Мы к ним, а они к нам. Опять же, — думаю, — в Замошье направляются». Стал я серчать.
Немцы оставили свое бревно, толкнули его по течению и встали в воде по грудь, далее уже был берег. Я тихо заплыл им вниз на фланг и тоже ступил ногами на дно, а затем сразу порешил их очередью. Чтоб не отвыкать от холода, я сразу поплыл об- ратно; плыву опять в тумане за своими, вынул на случай клинок и всадил его себе в шинель на груди, чтобы сподручнее было его взять. Слышу, в тумане выстрел раздался, а затем очередями начали палить: наши немцев губят на воде. Я по воде на огонь поспешно пошел. Плыву, наблюдаю, гляжу — из туманного сумрака, как из глубины колодца, идет на меня тихая тень, и, чем ближе, тем она больше. Я к ней плыву со своими мыслями, но не понимаю. Потом увидел ближе и понял: это крупный немец на спине плывет, на животе он, стало быть, плыть уморился. Я обождал его, он наплыл на меня, и я его ударил клинком в горло сбоку. Неприятель взмахнул руками, повернулся было ко мне и сразу пошел под воду, а оттуда забулькал воздух: видно, он там закричал, что помирает. Кто ж его услышит? А мне его слушать некогда.
Я плыву далее по своему делу. Смотрю — опять Самушкин на виду показался и автомат наружу держит. Он мне сказал, что сейчас плот с немцами плыл по воде, семеро солдат было на нем, шестерых побили, а один вроде целый остался и уплыл по реке.
— Едва ли он цел! — сказал я Самушкину.
— Плывем на крутой берег, — сказал мне Самушкин. — Я теперь к туману привык и направление знаю!
Мы выплыли с ним к отвесному правому берегу, но не враз нашли место, где можно было выходить, а еще долго плыли навстречу течению у мокрой глиняной стены того берега.
Подъем на кручу нам устроили немцы. Они догадливые, подволокли туда на отвес два деревянных блока с веревками, чтобы спускать сверху загодя сшитые плоты. Два плота они спустили и войско свое на них посадили, всего, должно быть, до взвода, вроде боевой разведки или штурмового десанта, а там кто их знает, что они далее делать полагали, но мы их в тумане на воде встретили и отрешили от жизни, а саперы наши не дали управиться ихним саперам, чтобы те блоки отстранили иль покалечили, — наши саперы сбили пятерых береговых немцев огнем.
Нас подняли саперы по веревкам на сушу, и мы опять собрались все вместе в целости и друг другу милее показались, чем на самом деле.
Наш командир, старший лейтенант товарищ Клевцов, осмотрел каждого из
нас.
— Ничего, — говорит, — мы на ветру обсохнем. Вперед!
И мы побежали к суходольному лугу в неприятельскую сторону. А видно было спереди шага на четыре, не более, и командир наш знает, что у нас будет впереди, и боец с ним спокоен.
Глядим, туман вокруг нас клочьями пошел, и видно стало вперед, гораздо далее. Солнце, стало быть, на небе в силу вошло и поедает туман, скоро вовсе станет свет и будет хорошая погода.
Командир остановил нас, разведал местность, поговорил, что нужно, по радио и велел нам вкопаться в грунт.
Мы расселись своей ротой в кустарнике по склону широкой балки, но пробыли там недолго времени.
Впереди нас, вверх по балке, оказался целый немецкий укрепленный район, и правый его фланг был в торфянике, где прежде жители копали торф.
— В воде мы с вами, дорогие мои, нынче спозаранку воевали, — сказал нам наш командир роты, — а в эту ночь мы будем в огне сидеть и из него бить врага!..
Мы тогда не сообразили его слов, мы подумали: «Ну что ж, конец, что ль, нам ночью будет?» Да не похоже, командир у нас со свечой в голове. Потом уж и нам понятно стало, что командир наш придумал совершить.
День отстоялся погожий; после обеда нас побомбила авиация — шесть «хейн- келей», но бомбили они наспех, понизу не ходили, и мы обошлись без потерь. А к вечеру, к сумеркам, наша артиллерия с левого берега стала бить по немецкому укрепленному району, и уж била она расчетливо, каждый снаряд укладывала по живому месту, чтоб не зря пушки шумели. Торфяной площади тоже досталось огня, но не густо, а сколько надо. Торфяник почти сразу зачадил от нашей артиллерии, там в залежи начался пожар, и теперь его ничем не уймешь. Это, стало быть, наш командир заказал нашей артиллерии такой огонь — где на сокрушение, а где на поджог.
Однако ночи мы не дождались. Пришел приказ, что нужно тут же после артиллерии идти на пролом всех укреплений неприятеля, и другие роты нам правят вслед через Днепр на подмогу.
Командир роты ставит задачу — немедля занять тот торфяник, что горит перед нами; в середину немецких укреплений пойдут наши танки, а за ними прочие наши пехотные подразделения, нам же надлежало занять немецкий фланг, торфяную залежь.