– Третья.
– Вы собираетесь навестить ее?
– Еще не знаю.
– Старые увлечения иногда вспыхивают с неожиданной силой.
– Мне бы не хотелось говорить на эту тему.
– Я слышал, что все это время она не позволяла вам видеться с детьми.
– Давайте я лучше опишу вам идею, которая пришла мне в голову: консервы для путешествующих.
– Говорят, у нее здесь в Монреале свое фотоателье. И довольно успешное. Правда, с порнографическим уклоном…
– То есть консервы-то обычные, но путешественник не берет их с собой, а оставляет в специальном холодильнике…
– Кажется, у нее двойное гражданство, канадское и американское.
– …Есть миллионы одиноких владельцев кошек, которые и хотели бы поехать в путешествие – по делам или отдохнуть, – но не могут оставить своих любимцев…
– …Тот, кто на ней женится, может стать канадцем и остаться здесь…
– …И вот мы предлагаем таким людям холодильник с несложным часовым механизмом…
– …А канадские адвокаты очень умело защищают своих граждан от чужих адвокатов, в том числе и от симпсонов.
– …Этот холодильник раз в сутки автоматически вскрывает и выбрасывает из себя очередную банку. Или два раза – смотря по аппетиту кошечки…
– …И если у вас бродят идеи насчет воспользоваться всем этим и остаться, я хочу сказать, что это будет слишком тяжелым ударом по моим планам…
– …Наш путешественник заряжает холодильник нужным числом банок – три, пять, семь – и уезжает себе с легким сердцем…
– …и я вынужден буду принять меры…
– …а возвращаясь, видит ряд опустошенных банок и счастливого, облизывающегося друга.
– …которые мне очень не хотелось бы принимать по отношению к отцу моих внуков.
– Да о чем вы говорите! – воскликнул Антон. – Остаться! Да я даже не уверен, захочет ли она говорить со мной.
– Вот и прекрасно, – сказал Козулин, направляясь к двери каюты. – А насчет холодильника для путешественников – очень занятная идея. Если дело пойдет, я обещаю вам участие в прибылях.
Дни, остававшиеся до отъезда Сьюзен, прошли в тягостном и надсадном подшучивании.
Сначала она рвалась уехать тут же, на следующий день, но жена-2 уговорила ее, что это будет просто глупо, что ничего – решительно ничего важного – не случилось. Что их отношения ничем не омрачены, что мужчины действительно не умеют распоряжаться собой, они-то и есть слабый пол, не имеющий полной власти над движущимися частями своего тела. Пусть с журналом все провалилось, но работа в фирме, вызвавшей ее, должна быть закончена.
На эти дни жена-2 стала как бы главной в доме. Сьюзен и Антон вели себя тихо, как пристыженные, попавшиеся озорники. Антон часто задерживался после работы в конторе, а дома запирался в кабинете. Дел у него было выше головы. Страховка против Большого несчастья приобретала все большую популярность, клиенты валили толпой. Но правда заключалась в другом. Часто он не мог ни поиграть с детьми, ни присоединиться к женщинам, смотревшим по вечерам телевизор. Ибо бунт на борту продолжался.
Третий-лишний демонстрировал все признаки одичания. Как побитый когда-то пес, помнящий обидчика долгие годы и вскакивающий – шерсть дыбом – при одном его приближении, он вздымался и только что не рычал от звука шагов Сьюзен за дверью, от дуновения ее духов, от вида раскачивающейся у бедра фотокамеры, от шума воды, падавшей на нее в душе по утрам. С ним не было никакого сладу. «Дурак, прекрати, больно же!» – готов порой был крикнуть Антон. Но знал, что может услышать в ответ: «Это мне, мне больно!!» Какая-то мстительность появилась в третьем-лишнем, какая-то злобная решимость. Словно ему мало было, что он сорвал создание фотоцикла «Мужчины без прикрас». Нет, он непременно хотел добраться до горла, до сердца, до самого-самого своей обидчицы, прорваться сквозь стену презрения, доказать…
Только дня за два до ее отъезда Антон понял, что происходит. Они сидели втроем (вчетвером?) у камина, посасывали коньяк, и в полумраке, в мягком кресле, нога на ногу, можно было какое-то время удерживать одичавшего бунтаря и даже что-то отвечать с улыбкой лучшей подруге жены-2, перебросившей ноги через валик дивана, и даже рассматривать узор ее чулка, просвеченный сосновым огнем сквозь узор пальцев. Потом она заметила его взгляд, убрала ноги, спрятала их под юбку.
И тогда до него дошло.
Просто любовная горошина на этот раз обманула его – вот в чем все дело. Не чувствуя ее в обычном месте, в горле, он вообразил, что она невинно дремлет под снежком домашней рутины. А на самом деле она давно убежала из своей ямки, бороздки – ведь говорят, что даже почка может отправиться в какие-то блуждания внутри нас, – и неосторожно свалилась в горло третьему-лишнему, и раздувается там, и сводит непривычного бедолагу с ума, доводит до исступления.
Ночью, часа в два, он был внезапно разбужен бессонным бунтарем. Тихо встал, вышел в коридор. Прошел мимо лестницы, ведущей на первый этаж, мимо спальни детей, дошел до ванной. Потом сделал еще несколько шагов и остановился около гостевой комнаты. Погладил медный набалдашник дверной ручки. Казалось, это прикосновение разбудило электрические токи в ладони и в меди, которые слились, юркнули куда-то внутрь, к невидимому моторчику – закрутились невидимые и неслышные шестеренки, шкивы, редукторы, и медная ручка без всякого волшебного «сезама» клинкнула и начала поворачиваться сама собой.
Дверь приоткрылась.
Из нее полилась темнота, полная презрения. Дверь приоткрылась шире. Он зажмурил глаза. Потом открыл их снова. В дверях – ночная рубашка перехвачена пояском, волосы вперемешку с кружевами воротника, взгляд полон недоумения – стояла Сьюзен. Недоумение было направлено не на него, а на собственную руку. Что ты наделала, рука, кто тебе позволил, с чего вдруг тебя сорвало открывать дверь посреди ночи?
Он шагнул в спальню. Она отступила. Он сделал еще один шаг. Она подняла руки навстречу и притянула его за пижаму к себе, но бунтовщик попытался оттолкнуть ее. Тогда она встала на кресло, снова притянула к себе и чуть расставила ноги, так чтобы и бунтовщику нашлось место. Теперь он не мешал им обняться по-настоящему. Антон почувствовал, что весь презренный мир улетает вниз из-под ног. По какой-то необъяснимой прихоти Сьюзен Дарси решила выделить его, вырвать к себе наверх и сделать – на секунду? на минуту? на час? – неподсудным, помилованным, от приговора освобожденным, сердцем избранным.
Здесь наверху было жутко, как у окошка взлетающего самолета. Земля внизу пугала острыми крышами своих спящих, непрощенных, невознесенных обывателей. Нужно было очень крепко держаться – но за что? За это маленькое, мягкое, уязвимое тельце, оказавшееся у него в руках? Да оно само нуждалось в защите и опоре, в нем только и было твердого – две тонкие лопатки под скользящей тканью да два бугорка, вдавившихся ему в грудь.
Они стояли не двигаясь. Они стояли так долго, что даже допотопная фотогармошка прошлого века могла бы запечатлеть их объятие без всякой магниевой вспышки, довольствуясь только светом из приоткрытой двери.
Потом и этот свет померк.
Антон оглянулся и увидел в дверном проеме дагерротипный силуэт жены-2. Охваченный мгновенной паникой, он разжал руки и полетел бы обратно вниз, в гущу острых земных крыш, если бы не Сьюзен. Она упрямо держала его за шею и смотрела в заспанное, растерянное лицо подруги.
Жена-2 начала гладить стену ладонью. Нащупала выключатель. Свет залил комнату, как безжалостный фиксаж, превращающий мимолетное переплетение лучей, движений, чувств, теней в застылость фотодокумента. Жена-2 сделала несколько шагов вперед. Сьюзен зажмурилась, но рук не расцепила. Антон стоял – летел – падал – плыл – растворялся. Жена-2 подошла к ним вплотную, взяла Сьюзен за талию и прижала свою щеку к ее плечу. Потом взяла пальцы Антона и переплела их со своими. Неподвижная сценка теряла последние молекулы светочувствительного слоя, закрепляла черно-белую нелепицу. Вечный бунтовщик, не зная, как себя вести в ситуации, грозившей превратить его из третьего в четвертого-лишнего, впал в растерянность, стушевался, дал забыть о себе. Остановившееся мгновение было неправдоподобным, как вылезающий из люка оперный Мефистофель.
Антон решил не звонить, ехать прямо без предупреждения. Сьюзен никому, даже матери, не давала свой домашний адрес – только адрес фотоателье. Оно располагалось в северной части города. За окном такси проплывали памятники – Нельсон, королева Виктория, Эдуард Седьмой… Но французские вывески повсюду теснили английские, и лестницы тянулись к дверям вторых этажей на марсельский манер, и главная церковь рвалась повторить собор Парижской Богоматери всеми своими башнями, контрфорсами, аркбутанами. Осколки французской империи повсюду блистали сквозь осколки британской и часто выглядели сохраннее и прочнее. Таксист на вопросы Антона только бурчал что-то по-французски.
Кафе, радиомагазин, маленькая печатня, винная лавка, гигантский супермаркет, автомастерская – все это тянулось вокруг бывшей рыночной площади, заполненной сейчас рядами автомобилей. В витрине фотоателье было несколько репродукций с розового Ренуара и в углу – небольшой плакатик: «Интимные портреты. Portraits intimes». Молоденькая узколицая ассистентка улыбнулась Антону из-за стола, обронила вопросительное «oui».
– Я бы хотел…
Невидимый Ла-Манш пролег через улыбку ассистентки. Она перешла на английский.
– Вам было назначено на это время?
– Я проездом, приехал только сегодня, но друзья в Кливленде мне очень рекомендовали…
– Вы бы хотели отдельный портрет? или полный набор? открытку? А может быть, календарь? Правда, мужчины редко заказывают календарь… Это как-то не принято. Но потом бывают довольны.
– А можно взглянуть на образцы? И на цены тоже.
Она указала ему на столик у окна. Он взял календарь, лежавший наверху. Витиеватое полукружье надписи сверкнуло позолотой: «A mon cher Marcel de Jeannette». На первом листе костлявая Жаннет была изображена в лисьей шубке, наброшенной на голое тело, так что обнаженное плечо открывалось январской стуже. В феврале она собралась кататься на лыжах, уже была одета по пояс – то есть в свитер, шапочку и варежки – и теперь, встав на цыпочки спиной к объективу, искала в стенном шкафу все остальное. Мартовская погода осталась за кадром, потому что Жаннет забралась в ванну и открывалась взору Марселя лишь несколькими интимными фрагментами, сверкающими из мыльнопенных холмов. В апреле потеплело, так что можно было наконец выйти на балкон в прозрачном развевающемся пеньюаре. На майской странице чья-то рука протянулась через плечо Антона и захлопнула календарь.
– Здравствуй, Сьюзен, – сказал он, не поворачивая головы.
– Что тебе нужно? Я ведь запретила тебе показываться мне на глаза. Это было мое единственное условие.
– Я здесь проездом, всего на один день…
– У меня нет для тебя времени. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Ни тем более сейчас.
– Хоть полчаса?
– Нет!!
– О мисс Дарси, ради Бога простите… Я думала, джентльмен просто хотел заказать…
– Ничего, Николь, ничего. Ты не могла знать. Джентльмен сейчас уйдет.
– Я никуда не уйду. Буду сидеть и ждать. И если ты не найдешь для меня получаса, я буду ждать до вечера. А потом прослежу, когда ты поедешь домой. И узнаю наконец, где ты живешь, где прячешь моих детей. И увижу их, и расскажу им, как их мать…
– Это шантаж. Я позвоню в полицию. Николь подтвердит, что ты шантажировал меня.
– Звони. А я позвоню в газеты. И тогда мои дети узнают хотя бы из газет правду о своих родителях…
Она смотрела на него с брезгливой жалостью. Так смотрят на енота, размазанного колесами по шоссе. В ее челке просачивалась седина. Потом злой прищур исчез, ему даже показалось, что она вот-вот улыбнется. Он понял, что оправдал самые худшие ее ожидания и тем доставил мимолетную радость.
– Хорошо. Но только полчаса. Николь, попроси мадам Контрасье одеться и подождать. Скажи ей, что я не нашла в гардеробе подходящей шали и мне пришлось поехать за ней домой…
Они перешли рыночную площадь, вошли в кафе. Жена-3 кивала знакомым, помахала рукой хозяину. Официантка очистила для них столик у окна. Вдали, на склоне горы, виднелся купол. Не тот ли это знаменитый собор Святого Иосифа, к которому ведет лестница в сто ступеней? И кающиеся грешники поднимаются по ней на коленях? Или это не грешники, а больные, жаждущие исцеления?
– Мать писала, что ты выглядишь как откопанный мертвец. И что же мы видим? Старушка опять приврала без всякой корысти.
– Морская жизнь. Конечно, мне не приходится лазить на мачты, крутить лебедки. Но солнце, ветер… Поглядела бы ты на меня месяц назад.
– Куда же вы плывете? То есть я знаю куда – читала. Но с какой целью?
– Отчасти реклама, отчасти разведка рынка. Долго объяснять. Расскажи лучше про себя. Тебе, я вижу, тоже несладко. Приходится зарабатывать на жизнь чем попало.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты всегда была против порнографии.
– А ты никогда не понимал смысла этого слова.
– Где уж мне.
– Порнография – это безликость. Это когда одно голое тело подставляется под взгляд любого другого голого тела. А наши календари всегда делаются в одном экземпляре. От одного любящего – другому. Как правило, от жены в подарок мужу. Так есть разница?
– А-а, в таком случае… Этого я не учел… Прости…
– Зато ты, как я понимаю, можешь наконец отдохнуть. Когда я узнала, что моя мать поселила тебя во флигеле, я тебя почти пожалела. Флигель у нас в семье был всегда местом ссылки. Для отца, для меня. Но потом я поняла, что она просто решила расширить свой зверинец. Надеюсь, кормят тебя прилично, песочек меняют каждый день?
– Перестань. Ты всегда недооценивала свою мать. А она страдала от этого. Она очень скучает по внукам.
– Скучает – может в любой день приехать и повидать их. Я сэкономлю на бебиситтерах.
– Как дети? Где они сейчас? Они знают что-нибудь о твоей работе? Как они вообще?
– Они здоровы. Растут. Младшие повторяют все гадости старших, когда приходит время. Недавно справляли их день рождения, и я заранее знала, что они насыпят перца в пунш гостям. Так и случилось. Причем я поняла потом: им совершенно не хотелось этого делать. Но нельзя же отставать.
– Что ты говоришь им, когда они спрашивают об отце?
– Что он оставил нас и не хочет нас видеть.
– Но ведь это неправда!
– Почему же? Ты хотел бы получать их на каникулы, как игрушки, – это ты имеешь в виду? Но все твои «хочу», маленькие и большие, дерутся с утра до вечера. Потом какое-то побеждает, ты совершаешь поступок, из которого и видно, какое было сильнее. То, что и остальные «хочу» не бывают при этом убиты до смерти, продолжают попискивать, не имеет значения. Маленьким этого не объяснить – слишком сложно. Вырастут – поймут со всеми тонкостями.
– Разреши мне повидать их. Хоть ненадолго.
– Ни за что.
– Но почему, почему?
– Потому что ты порочный, опасный, злокозненный, неуправляемый.
– Я?!
– Ты неизлечимый соблазнитель. Ты можешь влюбить их в себя за десять минут и потом оставить с разбитым сердцем на всю жизнь. Не могу я этого допустить.
– Ты помнишь нашу первую поездку на океан? В Вирджинию, в сентябре? И как мы однажды вышли из ресторана, пошли на рыболовный мол, там еще была мексиканская семья с толстой мамашей, которая всеми распоряжалась, они ловили крабов под фонарем, и пока краб поднимался в ловушке от воды до перил, он махал всеми лапами и клешнями, пытался перевернуться на брюхо, вот, мол, – только бы мне перевернуться и жизнь снова пойдет нормально, можно будет опять отпугивать тех, кто больше тебя, и хватать тех, кто меньше, и мы прошли на самый конец мола и обнимались там, и ты помнишь, что ты мне сказала тогда?
– Словами, тебе бы все словами…
– Ты сказала: «Никогда, ни за что, никогда и ни за что не верь, если я скажу, что было в моей жизни что-то лучше и важнее тебя».
– И это все?
– Так я запомнил.
– О, конечно. Что удобно – помню, что мешает – забуду. Разве я не добавила тут же: «И как я жалею, что эти слова вырвались у меня»? Потому что я тогда уже знала – все это ненадолго. Ты вечный кочевник – жадный, близорукий, ненасытный. Кочевники не строят домов. В одно прекрасное утро я проснусь и увижу только след на земле от шалаша, остывшие угли, черепки. Я предощущала это всем существом, инстинктивно. Иногда мне кажется, что и моя аномалия – две двойни подряд – тоже случилась недаром. Тело словно знало лучше меня, как все это ненадолго, и спешило урвать побольше.
– Ты до сих пор веришь, что я один во всем виноват?
– Виноват? Разве кочевник бывает виноват в том, что природа гонит его от стойбища к стойбищу? Даже если его уговорить оставить свой шалаш, вигвам, кибитку, научить строить дом, он останется верен себе. «Да, – говорит он, – я понимаю. Построить дом вместе – мне нравится эта идея. Но мои доски и кирпичи останутся моими досками и кирпичами, а твои – твоими». И здесь его не переломать. Он убежден в своем праве собственности и называет это свободой. И когда его что-то поманит, он забирает свои кирпичи и доски и уходит. И ему наплевать, что позади остается не другая половина дома, а развалины.
– Поманит? Что же его поманило?
– Не знаю. Какая разница? Разве был в твоей жизни случай, чтобы что-то плыло мимо твоего носа и ты не цапнул бы это клешней?
– Нет, ты не можешь сказать, что я был плохим учеником. Свою домостроевскую науку ты в меня вбивала крепко, и я рвался в отличники. Одна была загвоздка: чем повязать кирпичи и доски? В теории их соединяют чувством. Желательно – сильным. Желательно – разделенным. Любовью? Нет, ты знала, что этого раствора у тебя не хватит и на постройку крылечка. И ты хотела использовать то, чего у тебя было в избытке. Ты хотела, чтобы я разделил твое самое сильное, самое любимое чувство. Твое презрение. В том числе и ко мне. То есть начал бы презирать весь мир и самого себя. И на этом крутом замесе возвести фундамент, стены, крышу…
– Все это ложь…