Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три аспекта женской истерики - Марта Кетро на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Роза

Я повторяюсь – мы не были влюблены в розово-страстном смысле этого слова, но из нашей длительной дружбы выросла такая всеохватывающая привязанность, что не было нужды находиться рядом постоянно. В этой привязанности вполне мог поместиться остальной мир. Я помню, как моя нежность распространялась, раскидывала крылья прямо от метро, осеняя и мокрую дорожку, и светофор, и клены, и ларек со сладостями, и ступеньки, ведущие в его двор, и сам двор, и рыжего кота в нем, и подъезд, на первом этаже которого всегда пахло щами (я приезжала туда недавно – щами пахнет до сих пор), и лестницу, и черную дверь квартиры, и саму квартиру, с его барабанами, одеждой, благовониями, с ним. Поэтому, когда появилась Розочка и он сказал, что ее тоже нужно полюбить, мне показалось нетрудным включить ее в круг своей нежности. Как Цветаева писала: «Сонечка была дана мне на подержание», так и мне хотелось держать ее, как голубку, в руках, и чтобы сердце билось в мою ладонь. У нее было худое и прямое тело, как осинка, с родинкой под левой грудью, словно третий сосок. Розочка любила экстази. «Не бойся, от этого не умирают, от этого живут». Съев таблетку, она снимала штаны и оставалась с голой попой. Совершенно асексуальный детский жест подчинения: «Я еще маленькая, я без трусов, можно меня наказать или посадить на горшок». Я гладила ее худую вздрагивающую спину и говорила: «Бедный одинокий ребенок, девочка, о чем ты молчишь?» Мне казалось, что горло ее вечно сжато невысказанной просьбой о жалости. Она уходила в соседнюю комнату и плакала на полу в одеялах, а я, задыхаясь от нежности (я знаю, как скомпрометирована эта фраза, но никуда не деться от нее, от нежности, заполняющей грудь и горло, выступающей сквозь кожу, терзающей руки желанием прикасаться и гладить), оставалась сидеть, слушала плач, купаясь в ее чувствах. Не в обиде, а в том, что наша девочка так сильно живет, так открывается и изливает свое сердце. Х учил меня уважать чужое переживание, не мешая человеку постигать всю меру отчаяния, одиночества и личной смерти. И принимать его, когда он вернется в поту и в соплях, огладить несчастное трясущееся тело, прижать его голову к своей груди и сказать все-все слова любви, какие найдутся в душе. Поэтому я просто сидела и ждала, когда она придет ко мне. Не дождалась, уехала домой и по дороге вспоминала биение ее сердца в моих ладонях. И утром тепло не покинуло меня, я проснулась с любовью и позвонила ей, чтобы сказать: «Люблю тебя», – а она ответила: «Я тоже».

Через пару дней он снова позвал меня. Мы лежали обнявшись и негромко разговаривали о всякой всячине, как привыкли, – о погоде, о концертах, о его занятиях с учениками. Розочка сидела у нас в ногах, под лампой, и делала коллаж, вырезая картинки из журналов «Факел», «Она» и какого-то порно. Время от времени она звала нас посмотреть, а мы говорили: «Не хочется, Розочка», – и продолжали болтать. Она ушла в соседнюю комнату, включила Цезарию Эвору, и он сказал ласково: «Розочка грустит. Она всегда слушает „Содад“, чтобы поплакать». Я спросила, не уйти ли мне, а он сказал – рано, и я вдруг стала говорить ему о любви, о нашей с ним неизбежности друг для друга. Не меняя интонации, тем же тоном, что и о погоде, спросила: «Почему ты не женишься на мне?» А он ответил, что ему нужна такая же, как он, расп…дяйка, «жена барабанщика», понимаешь, не «мама», а такая, как Розочка. Я почувствовала острую жгучую обиду, я давилась дыханием, а он очень внимательно смотрел на меня, гладил по лицу и говорил: «Да, да, как больно, девочке больно, как ты красива, когда живешь». И я отдавала ему свое мокрое лицо: несчастные глаза с розовыми прожилками, покрасневший нос, распухшие потрескавшиеся губы, поперечную морщинку между бровей, усталую кожу, местами шелушащуюся от холода, а местами с черными точечками пор – обнаженное, открытое, стремительно стареющее лицо, а он все повторял: «Как же ты красива!»

Потом он пошел сделать чай и по дороге заглянул к Розочке.

И тут я услышала ее крик. «Стерва, стерва, сука какая, я тут плачу, а она не жалеет меня, не утешает! Ты говорил, надо ее любить, а она не хочет мне помочь, змея фальшивая!» Она роскошно, во весь голос кричала, а потом начала хлопать дверью – громко, сильно, так что побелка сыпалась, она била и била дверью об косяк, потому что не могла ударить меня. Он сказал: «Вот теперь, пожалуй, пора». Я вышла в коридор, припудрила лицо, подкрасила глаза и губы, надела сапоги, куртку, заглянула в комнату и сказала: «Ребята, спасибо за спектакль, стоило бы продавать на него билеты, но чтобы я согласилась на это еще раз, вам, пожалуй, придется мне приплатить».

И больше не приходила к нему, пока они не расстались.

Мы говорили о смерти, мы бесконечно долго говорили о смерти, пока однажды не умерли слова. Впрочем, нет, слова не умерли до сих пор, это последнее, что у нас осталось. Ни событий, ни чувств, только желание произносить слова, называя вещи, которых не существует. Первым умерло межсвидание – это такое долгое счастье, которое сохраняется между встречами. Когда он набирает номер, чтобы сказать, что вернулся домой, что было хорошо, и завтра… А утром он если уже не у моего порога, то звонит, чтобы сказать, что как же все-таки было хорошо… Нет нужды встречаться каждый день, но обязательно все время держать в уме, что вместе нам хорошо. И это длилось так восхитительно долго – годы! – что, казалось, навсегда. Длительные периоды невстреч, когда его не было в городе, ничего не меняли.

И ничего более странного пока не случалось в моей жизни, чем окончание этой близости. Просто началось медленное умирание нашего романа, когда листья желтеют и падают, почти незаметно, но однажды, через две недели, оказывается, что листьев уже нет совсем, голые деревья и пустая обложка.

Мы оба осознавали ситуацию, но неприличная банальность, вроде «мысль изреченная есть ложь», по-прежнему, до изумления неизменно, сбывалась.

Мы испытывали вполне определенные чувства, месяцами убеждаясь в их достоверности («да, точно, точно, нам давно пора разойтись… а может?..» – «нет, точно – все»). И вот наконец, когда приходил момент их озвучить, совершенно формально обозначить словесно то, что уже ясно, тогда… Сначала оказывается тяжело говорить. Физически, до пресечения дыхания, до вполне ощутимых комков в горле – тяжело. Потом, когда все-таки удается, понимаешь, что все продуманные, измысленные слова, прежде чем выйти из уст, по избыточной траектории прошли через сердце и там обрели такой жар, что иссушают горло и губы до трещин. (Выпей воды… и продолжай…) Продолжаешь, со сладострастным намерением наговорить жестоких и честных слов, чтобы увидеть, как он под их весом буквально складывается пополам, пряча лицо и живот, потому что только любившая может столь экономными движениями нанести максимум разрушений… Да, продолжаешь, и оказывается, что по какой-то глобальной несправедливости ты испытываешь все нюансы его боли, и твои тонко заточенные орудия пыток превратились в стыдные, но от того не менее страшные, игрушки мазохиста. И в самом конце, добивающим ударом, когда вы разошлись, из последних сил доброжелательно, пообещав друг другу счастья (без себя), вот тогда тебя – не пулей, не тяжелым тупым предметом, а наилегчайшим прикосновением к плечу – останавливает, пригвождает к месту, замораживает и обжигает понимание, что все изреченное стало ложь.

Через месяц-другой я приходила. И совершенно не чувствовала себя при этом побитой собакой, вернувшейся к хозяину, или еще чем таким обидным. Нет, я просто приходила, приплывала, прилетала туда, где был огонь. Туда, где мое прохладное сердце вновь становилось целым.

Я проснулась от того, что он гладил меня по плечу и шептал что-то нежное. Пора. Ему еще собирать вещи, а мне нельзя возвращаться поздно. Последняя затяжка была явно лишней, я это чувствовала, но он, как обычно, гнал лошадей. Потом начался страшный сушняк, я выпила всю окрестную воду, единственная доступная влага перепадала мне во время поцелуев. Язык сделался как маленький крокодил. Сначала мы пошли в постель, затем он увел меня в комнату, чтобы потанцевать под суфийские зикры, но я уже не могла стоять. Тогда он уложил меня на одеяло, взял его за концы, как аист, и потащил обратно. Мне было безумно страшно, я висела высоко над полом и все время вращалась. Потом он закинул меня на кровать и стал трогать своими шестью руками, как только он один умел. Я все время напряженно подбирала слова, которыми называлось то, что происходило. Слов было слишком много, и я не успевала следить за моим телом, но он куда-то дотянулся своими нечеловеческими пальцами, и у меня во влагалище раскрылась маленькая вышитая бордовая роза, из тех, что приходилось отпарывать от советского нижнего белья, а потом еще одна, побольше. Я сказала, что я его диснеевская принцесса с белыми зикрами, а он – мультяшное чудовище. Вернее, мы оба их изображаем – я принцессу, а он чудовище. Слова по-прежнему толпились у меня в голове, и я отчаялась их озвучить. Он сказал, что я все время молчу, а мне-то казалось: говорю не умолкая. Мне страшно хотелось в туалет, но даже думать было нечего спуститься с этой невероятно высокой кровати (она правда высокая, – даже когда я не курю, она мне выше пояса) и отправиться в расплывающийся холодный коридор, где со мной могло случиться все, что угодно. Некоторое время смотрела, как он ходит по комнате, баснословно красивый, как не бывает, и при этом весь мой. Он повторил, что я его единственная женщина. Остальные никуда не годятся.

Мне казалось, что в тот день между нами произошло что-то важное, что разрешило наши прежние проблемы. Когда он вернется, мы создадим новые, но со старыми покончено. С этой мыслью я уснула. А потом он меня разбудил и отвел к метро.

– Так бы и гулял с тобой всю жизнь, как сейчас, – грустно сказал он.

– Ну вот, вернешься, и погуляем.

И мы расстались у стеклянной двери.

Конечно же я волновалась. Он собирался взять с собой травы, а при нынешних тотальных обысках на таможне могут запросто найти. И я волновалась до самого понедельника, пока он не прислал эсэмэску с новым номером. Я писала ему о любви, честно, как могла. Уж мне-то быть честной невероятно сложно, почти невозможно, я же пугливая лисица. Но я очень старалась. После нашей последней встречи непристойно опять изворачиваться и хитрить. Да и не в правилах хорошего тона говорить о любви после совместного приема наркотиков и в первые дни разлуки. Но банальность – последнее прибежище потерянных сердец. Когда самые лучшие слова уже сказаны, все возможные трюки проделаны, красивые уходы и повороты головы продемонстрированы, остается только это – «люблю». И я старалась, чтобы он почувствовал мою любовь, хотя бы проверяя почту. Но он не выходил в Интернет, а вместо этого позвонил – сказать, что любит-любит, скучает-скучает и что ему вообще-то надо, чтобы я кое-что кое-кому передала. И что деньги на телефоне кончились, но он, как спустится с горы, сразу заплатит.

Почему я не беспокоилась следующие дней десять – загадка. То ли обиделась на это «люблю… кстати». То ли правда утешил. Когда от его друзей стали приходить странные эсэмэски, я даже на минуточку не заволновалась. «Не слышно ли чего?» – «Нет, не слышно. А что ему сделается?!»

И я прожила почти две недели совершенно безмятежно, пока не услышала брошенное между делом: «А он, говорят, где-то потерялся». Мне повезло, потому что я с точностью до часа знаю, когда закончилась моя прежняя жизнь – в два часа ночи двадцать девятого октября.

Не скажу, что немедленно впала в отчаяние. Уж мой-то солнечный мальчик, умеющий совершать чудеса для меня – растягивать время, обманывать все шесть чувств, изменять сознание одним словом, одним щелчком пальцев, – сотворит одно небольшое чудо для самого себя. Может быть, сейчас он лежит в шалаше какого-нибудь абхазского козопаса и хорошенькая дочь пастуха поит его отваром чабреца и зверобоя, растирает ему грудь барсучьим жиром, а он, пытаясь пробиться через теплое забытье, осторожно гладит ее по круглому колену…

Потом дошли слухи, что он бегал по горе – полуголый, босой и с диким видом. Может быть, грибы? Я помню, как от них сначала кидает в жар, как кожа пылает, но постепенно грибы выходят с потом и слезами и начинает знобить. Ну на сколько их могло хватить – часов на шесть, как обычно. А потом завод кончается, и человек падает там, где стоял.

Это самое простое объяснение. Легче всего свалить на наркотики, и слишком обидно предполагать, что он просто устал от всех нас – влюбленных, требовательных, ревнивых – и решил побыть один, но не рассчитал силы и заблудился.

Раз до сих пор не нашли, значит, кто-то его подобрал и отогрел. Выбраться теперь сложно, там же Абхазия рядом. В общем, не может моя любовь сгинуть вот так, запросто, наверняка у него Приключение.

Сон: принесли тело для опознания, положили на стол, я смотрю – это он. Он шевелится, принимает позу эмбриона, что-то бормочет, не открывая глаз, а потом разговаривает.

– Как ты? – спрашиваю.

А он ворчливо отвечает:

– Сама-то как думаешь?

Я почти без усилия переношу его в кресло. На нем драная зеленая майка. Мы сидим, как обычно, сплетя руки и ноги так, что непонятно, кто у кого на коленях. Мы посреди провинциального южного рынка, он говорит, что я должна пойти к людям, чтобы решить ситуацию (помочь его перенести, найти денег и т. д.), и подзывает женщин-торговок (обращается к ним «ильсан»), чтобы одна из них вывела меня с территории рынка в город. Мол, я у нее много всего куплю, но сейчас у меня нет денег, я за ними как раз иду. Она, думая, что мы женимся, рассказывает по дороге: у них в Карачаево-Черкесии перед свадьбой девушку долго кружат, чтобы потеряла голову. Я ухожу не оборачиваясь, потому что все уже хорошо.

А пока друзья отправили меня в Питер, передавая из рук в руки, как прелестный пушистый сверток. Они уже догадывались, и только я одна, идиотка, все улыбалась, думая о нем, о том, что он мне расскажет, когда вернется. Правда, я переставала улыбаться, когда неизвестно откуда выплывали видения – медленное умирание в какой-то щели, откуда невозможно выбраться; его ужас и одиночество; его тело с запрокинутой головой; лисы, объедающие его лицо. Лисы и лисенята.

Но конечно же я отказывалась на это смотреть. На всякий случай я не пила транков и алкоголя, потому что боялась не справиться со своими страхами. Так раскрепостишь сознание, а потом обратно не соберешь. А курить гаш казалось мне предательством – что-то тупое было бы в том, что один из нас сгинул, а отряд не заметил потери бойца, продолжая тянуть свой дым. И кроме того, с моим вечно больным горлом я его в одиночку курить все равно не смогу, надо, чтобы он выпускал дым для меня в стакан. Или выдыхал мне в рот, а я тут же, не отрывая губ, выдыхала в него, и так мы гоняли дым несколько раз, питаясь общим огнем, разделяя озноб, головокружение и удушье. И чтобы он потом нес меня в постель, потому что у тела начинается волчий голод по прикосновениям, по другому телу, которое сгорает на том же костре. И… и я поехала в Питер, короче говоря. Да. Подумала: съезжу, посмотрю на залив. А потом меня, может быть, отправят туда, где он пропал. Правда, я не намеревалась носиться по горам с криком «Э-ге-гей, бля!», но увидеть те же камни, что и он, мне было бы приятно. А там, глядишь, и найдется.

Еще одна вещь не давала покоя. Меня попросили просмотреть его почту, вдруг там какое-нибудь последнее «прости», вдруг он просто сбежал. Я думала, что найду десятки писем к другим женщинам. Но там ничего не было. Только мне и от меня. И почти в каждом его письме – «люблю». Интересно, куда я смотрела эти пять лет, почему казалось, что весь трепет и содрогания – это только для меня, а он лишь соглашается отражаться в моих глазах? Он говорил, что очень счастлив со мной, но я здраво отношусь к мужской лести. Даже мысли не допускала, что это правда. А тут меня охватил ужас: возможно, мы любили друг друга, но не смели поверить, что это взаимно. Жестоко, если так. Невстреча.

А в поезде я ехала с каким-то случайным юношей, который вдруг вызвал во мне совершенно неоправданное волнение, и руки стали горячими, потому что отчаянно захотелось прикоснуться к нему. Истерия, подумала я.

Но именно память об этом внезапном вожделении, как о знаке, что я все еще жива, именно она облегчила мгновение, когда я услышала по телефону прерывающийся голос. Нашли. Тело? Да.

Почему-то до похорон меня не оставляли два вопроса: в какой футболке его нашли – в малиновой или зеленой? И будет ли окошко в его гробу?

Относительно второго, наиболее важного. Как лучше – если будет или если нет? Чтобы я смогла увидеть его лицо в последний раз. Остатки его лица. И убедиться, что он точно там. Или, если окошка нет, питать истерическую надежду, что это не он.

Окошка не было. Был красный, пахнущий формалином ящик, на который я положила две красные розы поверх чьих-то желтоватых хризантем. Я выбрала раскрытые (впервые мне не нужны были бутоны, «чтобы долго стояли»), самые сексуальные розы, какие смогла найти, – последний дар его телу. Дальше придется общаться только на уровне духа.

Меня поразило, что его мама стояла у гроба одна, а остальные держались поодаль. Не знаю, какие правила я нарушила, подойдя, но она так судорожно схватилась за меня, что я не чувствую вины. На ее черном пальто остались белые шерстинки от моей возмутительно светлой шубки. Когда заканчивалась заутреня, я услышала, как у входа в церковь горько плачет кошка. Мне захотелось немедленно выйти и посмотреть, что с ней такое. Потом поняла, что в церкви сейчас есть только два человека, которые могли бы понять меня и улыбнуться моему желанию. Тело одного из них лежит в цинковом ящике. Но второй-то жив.

Отпевания почти не слышала, пытаясь удержать в трясущихся руках свечу и не затушить ее неровным дыханием. Но среди нарочито «ангельских» песнопений вдруг отчетливо прозвучали слова «придите все любящие меня и целуйте последним целованием». Я поняла – вот и все. Радости тайной любви, многословная дружба, молчаливое братство – все, что было у него со мной и со множеством других людей, – все воплотилось в одно последнее целование, публичное и бесконечно интимное. Сколько я ни пыталась отдать ему себя и свою жизнь, все равно смогла подарить только это. (Боюсь, что это единственное, что люди вообще могут дать друг другу. Остальное – лишь перенос своих желаний на действительность.) Я не смогла коснуться его губ в последний раз, пришлось целовать какие-то ритуальные предметы на крышке, но это уже не имело особого значения. Все произошло.

Я вышла из церкви и через некоторое время смогла пронаблюдать, как мой «постоянный» мужчина несет гроб с телом моего возлюбленного, что доставило мне удовлетворение особого рода – это было куртуазно. Хотя, конечно, не как у Маргариты Наваррской, которая держала в руках отрезанную голову своего любовника. «У вас платье в крови». – «Не важно, лишь бы была улыбка на устах». Улыбка была.

Я посмотрела на «вдовий клуб» – его разнообразных заплаканных женщин в возрасте от двадцати двух до пятидесяти пяти. Друзей и родственников было гораздо меньше.

Неожиданный холод на Ваганьковском кладбище, неизбежное ожидание, ловкость, с которой могильщики перемещали тяжелый цинковый гроб. Говорят, особое впечатление производят звуки земли, падающие на крышку. Действительно, все опять заплакали, но мне не сделалось больнее. Я внезапно и определенно осознала – его там нет. В церкви был, а теперь не стало, закапывали ящик. Я бросила свою порцию рыжей земли, которая землей почти не пахла, слишком уж глинистая. Его быстро закопали, резко взмахивая лопатами. Несколько человек поправляли цветы и фотографию, как будто важно было разложить их в особом порядке. Некоторое время все стояли, не решаясь разойтись.

По дороге к метро мне попались надписи «Колбасное царство» и «Вы платите только за последнюю минуту» – рядом с кладбищем наружную рекламу следовало выбирать тщательнее.

Следующий по важности вопрос – в какой футболке его нашли? – тоже разрешился. В белой.

Сон. Как будто он только что умер, и мы все на поминках исполняем ритуал – зажгли свечи, рассыпали особым образом зерно на блюде и разлили вино. От этого он должен вернуться к нам на три дня, прежде чем окончательно умрет. И он действительно вернулся. И это было очень плохо. Потому что душа явно ушла, а вместе с ней все, что я любила,– вся тонкость, открытость и восприимчивость. Осталось только тело, которое может есть, пить, разговаривать и которое мне не нужно. После того как мы его отпустили, всем стало легче.

Все действия мои сделались теперь равнозначными, а потому бессмысленными. Я могу с одинаковым успехом пялиться в пустоту или щебетать с друзьями, все равно в голове непрерывным потоком проносятся какие-то безотносительные мысли, через которые иногда проглядывает осознание происшедшего. По-настоящему меня волнует только это – надо встретиться с его смертью лицом к лицу, потому что врать самой себе неестественно и невыносимо, но мне очень страшно. Осознание его смерти видится мне как стена глубокого синего цвета. Никак не могла понять, откуда взялся этот сумеречный оттенок, мелькающий иногда сквозь поток мыслей, пока не вспомнила: цвет бумаги, в которую были завернуты мои последние розы для него.

Его женщины приходили ко мне, принося в ладонях драгоценные воспоминания: «однажды он сказал…», «когда ему было восемнадцать…», «я помню, у него была привычка…». Я слушала и училась любить их – моих прежних соперниц – на этот раз по-честному, хотя бы за его тень в сердце, за прошлое, в котором он был юным и живым.

Его жена, та, которая родила ему ребенка, которая ездила в горы – искать, сказала, что, когда нашли, у него не было глаз и носа. Такова безусловная реальность. У этого конкретного мужчины, которого я любила, которого сотни раз целовала и гладила по лицу, которого видела, засыпая и просыпаясь, – у него не было глаз и носа, когда его нашли. Это теперь останется со мной. Потому что я вижу именно это, когда закрываю глаза.

Недавно я в ужасе выключила какой-то третьеразрядный американский триллер, не смогла видеть оживших мертвецов – потому что отчетливо поняла, чье лицо будет у призрака, который приснится мне в кошмаре. Теперь у меня всегда с собой мой личный ад, еще недостаточно прирученный, чтобы не показываться без вызова.

Ночью я плакала оттого, что вдруг поняла – я его больше никогда не увижу. Только сейчас дошло. Как-то я ухитрялась думать, что сейчас мы поиграем в смерть, я пристойно отстрадаю, похудею, может быть, но потом-то все наладится… А тут поняла. Мои глаза опустели без его красоты. Подозреваю, что осознавать придется долго. Что не услышу. Не прикоснусь. Не почувствую.

У меня крепнет ощущение, что это все сон. Что я тогда накурилась с ним и с тех пор не просыпалась. Что однажды очнусь, и все станет по-прежнему, и никакой головной боли, только легкий тремор и рассеянность. До завтрака.

Я проснусь от того, что он гладит меня по плечу и шепчет: «Пора, киска, пора, но когда я вернусь, то первым делом выебу тебя как следует».

Сон. Мы в постели, в полутемной комнате. Он умер, но вернулся, чтобы я присутствовала при его смерти. Мы обнимались, разговаривали, и вдруг ему стало больно в ступнях и спине (как будто это на самом деле происходило в его последние часы, а сейчас уже не раны, только боль). Я попыталась массировать ему ноги, но сделала только хуже. Тогда я сказала, что люблю его, а потом испугалась, что он умрет прямо сейчас и не скажет то, что я хотела узнать. Я трясла его и спрашивала: «Ты меня любишь?» Боюсь, что причинила ему дополнительную боль. Потом нашла кетанов, и ему полегчало. Мы легли валетом, и я обняла его ноги, а он мои. Потом сказал: «Ты меня несерьезно трахала, а я-то все по-настоящему делал». Засыпая, пробормотал, что завтра поедет к родителям. Вот и хорошо, а то я не знаю, куда девать его тело. Потом я вышла из этого сна, подумала, что нужно все записать, и заглянула в соседнюю комнату, более светлую. Там на разобранной кровати сидела, завернувшись в одеяло, девушка с темной прядью у лица. Она была в черном: узкие трикотажные брюки, майка с белой надписью и шляпа с цветами и лентой, завязанной под подбородком. Я подумала, что должна описать себя в такой одежде, рассказывая эту историю, но тогда будет плагиат. Вернулась в свою комнату, мы побыли немного вместе, и меня разбудил звонок. Но еще до пробуждения я успела понять, что сейчас мы не сделаем ничего нового. Ничего, кроме того, что уже произошло, пока он был жив.

Время от времени я возвращаюсь к мысли, что все-таки сошла с ума тогда, поверив в его смерть. В два часа ночи двадцать девятого октября. Я написала письмо его лучшему другу и легла спать. А утром поехала покупать новый монитор, не проверив почту. Понимаете, я нарочно не стала ее проверять, потому что хотела спокойно купить монитор. Только вечером, когда привезла и подключила, – прочитала, что он пропал десять дней назад. И пошла мыть посуду. Да, точно. Время от времени отходила от раковины, опускалась на пол и выла (или кричала, я не помню, но это был негромкий звук, потому что горло утром болело, как придушенное). А потом вставала и продолжала мыть посуду. Эти приступы становились реже, но именно с тех пор реальность сделалась немного подозрительной, туманно-рваной. И хуже всего, что я не могу определить, что реально – весь этот туман или то, что я вижу в просветах.

Например, та странная скоропостижная любовь, случившаяся со мной потом, весной. Была ли она между мной и тем юношей? Или это всего лишь проекция, тень на белой стене, отброшенная нашими телами и нашей любовью, только для того, чтобы прийти на кладбище и сказать в землю: «Ну вот, видишь, я уже в полном порядке! Я могу без тебя. Я могу без тебя. Я могу без тебя!!!» Не нужно кричать на мертвых. С ними, кажется мне, вообще не стоит разговаривать, спорить, соревноваться.

Ну и другие признаки – я совсем разучилась поддерживать отношения. Я не разлюбила друзей, просто ослабело напряжение сердца, нет, глупо звучит – напряжение тех связей, которые соединяли меня с дорогими людьми и, может быть, с миром вообще. Нужно все время дергать за нить, дергать все сильнее, чтобы я почувствовала, что люблю их. Мне иногда кажется: если мой мужчина перестанет приходить ко мне – не пропадет, а просто скажет, что больше не будет приезжать, – я не стану его искать. Потому что однажды, когда одну из драгоценных нитей твоего сердца обрубят, все остальные тоже провиснут. Я могу без него – я могу без всего.

Весьма вероятно, что я списываю на него свои фобии. В конце концов, отношения со своей семьей я прекратила за полгода до его смерти.

* * *

А может, я сошла с ума позже, в Питере, когда, вся в сиянии новой любви, получила уведомление от оператора сотовой связи: «Ваше сообщение доставлено». Сообщение, которое отправляла ему двадцать первого октября, предположительно в день смерти, его телефон уже три дня как молчал. Так вот, через пять месяцев оно оказалось доставлено. Я стояла посреди комнаты и бормотала: «Кому, кому доставлено, куда?» Тина обнимала меня, а новый возлюбленный смотрел как на обосравшегося котенка – с недоумением, брезгливостью, нежностью, сожалением и с надеждой, что это уберет кто-то другой. Потом я извинилась перед ним, а на следующий день утопила телефон в Фонтанке. Но это был очередной разрыв реальности, и все труднее становилось, заделывая дыры, не заглядывать в них.

Те два месяца, когда мы поссорились и не встречались… До этого между нами было всякое – его девушки носились туда-сюда с частотой пригородных поездов, а я злилась; он предъявлял мне какие-то подозрительные претензии, предлагал жить втроем, вчетвером и впятером. С его точки зрения, идеальные отношения выглядели так: «Мы накуримся, а ты будешь нашей мамой. Дочкой, – тут же поправлялся он, увидев выражение моего лица, – нашей девочкой. Сестренкой». Связь наша постоянно подвергалась проверкам психологического, социального, сексуального, эзотерического и наркотического рода. Последним испытанием была та небольшая истеричная блондинка, которую он пустил в дом однажды осенью и, кажется, полюбил. (Помните Розочку?) От меня он потребовал сделать то же самое. Так прямо и сказал: «Поскольку мы с тобой не можем жить друг без друга, ты должна полюбить Розочку». Мы сидели в кафе на «Баррикадной», я смотрела ему в глаза, гордые слезы падали в чашку с эспрессо. «Что делать, любовь моя, если пока нельзя расстаться», – говорила я, и мы оба были страшно счастливы.

Видит бог, я пыталась. С помощью трех пальцев и таблетки экстази я честно пыталась полюбить Розочку, но ответного порыва не встретила. Поэтому у нас были прекрасная бесприютная осень и зима. У него дома жила Розочка, а я, по причине финансового бедствия, делила квартиру с подругой. Мы с ним часами ходили по грязной и холодной Москве, сидели на ледяных скамейках, от отчаяния даже забредали в гости к моему тогдашнему мужчине. И постоянно держались за руки, у всех на глазах, потому что мера нашей взаимной нужды была уже далеко за пределами добра и зла – так, по крайней мере, приятно было думать.

К весне они окончательно разругались. Я вздохнула спокойно, мы уже могли удовлетворять нашу страсть сколько угодно, но ничего не произошло – в середине апреля мы жестоко поссорились. Он позвонил мне утром и предложил пойти на репетицию, я согласилась, приняла ванну, оделась, перезвонила ему и услышала: поскольку я согласилась как-то неохотно, он решил не брать меня в студию, а встретиться позже и выпить кофе. И вот тут на меня накатила настоящая пенно-розовая ярость, какой бывает поверхность молочного коктейля, в котором вместо клубники – кровь. Ярость была и смешной, и жуткой, потому что, с одной стороны, замешана на молочке, а с другой – все-таки с настоящей кровью. Я кричала на него как на родного – так орут на мужа, на детей, на маму, – не подбирая слов, трясясь от злости, запинаясь, не заботясь о логике и справедливости. Потом потребовала «больше никогда» и бросила трубку. И следующие два месяца не отвечала на звонки. И чувствовала себя прекрасно. Пре-кра-сно (вот так, с нажимом). Я прекрасно себя чувствовала.

А потом он прислал письмо: «Хочу тебя увидеть».

Я два часа думала, что ответить, и в конце концов написала: «Хочу тебя увидеть».

Он сказал, что боялся мне звонить, а потом впервые попробовал пейот, записал альбом, и ему уже стало ничего не страшно. А я посмотрела на него и подумала, что он скоро умрет.

В августе у меня пропал голос, в том смысле, что я перестала писать и промолчала три месяца, до самого октября, когда он потерялся (как теряются дети в злых сказках).

Последним, что я написала перед тем, как заткнуться, было это:

Я скормлю свою тень телефонному автомату —вместо монет,чтобы услышать твой голос.Любовь моя, мир затаил дыхание,ожидая твоего пробуждения,солнце отодвигает штору, чтобы прикоснуться к тебе,и твоя девушка улыбается, слушая, как ты дышишь.Глупые птицы поют, но кошки крадутся,чтобы не разбудить тебя слишком рано.Завтра пойдет дождь, потому что сегодня тыпожелал увидеть осень.Женщины начинают лгать своим мужьям при одномвзгляде на тебя,а деревья теряют листья, не дождавшись твоеговозвращения в город.Но ты ничего не замечаешь – ты смотришь на свои ладони,пытаясь отыскать знак, который сделал тебя такимнесчастным.Впрочем, право петь грустные песни принадлежит не тому,у кого есть повод для печали, а тому, чей голос звучитгорестно.Тому, кто просыпается в слезах, не умея вспомнить отчего.

Правда, три строчки в конце я потом выкинула, они какие-то нечестные.

А следующий текст был уже о его исчезновении. Любимые мной мужчины могут со всей уверенностью рассчитывать только на одну любезность от меня – хороший некролог. Вполне вероятно, я до сих пор не перестала его писать. Потому что невозможно остановиться. Пока я пишу, между нами еще что-то существует. И может быть, только они удерживают мою реальность от полного рассеяния, и, когда я закрываю глаза и двигаюсь ощупью, руки мои осязают единственное настоящее, на что можно опереться, – слова о нем.

Прошлой ночью мне приснился голос моей любви. Как будто он наконец вырвался и зазвучал, низкий женский голос, поющий без слов, прекрасный и грозный, как полки со знаменем. Он звучал над лугом, разносился над синими горами, и только во сне я поняла, по ком он поет.

Часть 2

«…все, что не убивает нас, делает нас инвалидами».

Линор Горалик

Любовь, как звезда Давида, нарисованная на спине, притягивает все пули, в том числе не предназначенные для тебя. Даже те, кто прежде был добр, начинают ее видеть и испытывают искушение, не говоря уже о случайных прохожих. И однажды Господь, который, вообще говоря, милосерден, разглядев между земных теней сияние этой проклятой желтой звезды, не откажет себе в божественном праве прислать фиолетовую молнию, которая поразит и звезду, и тонкую кожу, и грудь и, отразившись от креста, или что ты там носишь на шее, найдет сердце и разнесет его в клочья. Это неизбежно, и можно только просить – не сейчас, пожалуйста, еще не сейчас… А пока она, звезда, все жжет и жжет самое беззащитное место между лопаток, и только когда ты обнимаешь меня сзади и я прижимаюсь спиной к твоей груди, я чувствую себя спасенной.

* * *

Мы встретились в странный период моей жизни.

В финале «Бойцовского клуба» он подошел к окну и сказал, глядя на пылающие небоскребы: «Знаешь, мы встретились в странный период моей жизни». Вот после всего, что там происходило, назвать это «странным периодом» – очень круто. Со мной после этой фразы случилось что-то вроде маленькой истерики, но до конца я поняла ее только через несколько лет.

Мы встретились в странный период моей жизни. Десятого ноября, если хотите. Я уже две недели знала, что пропал мой милый. Было понятно, что добром это не кончится, но еще можно было кормиться слабенькой выморочной надеждой. С ним уже произошло все, что могло произойти, и мне оставалось только ждать новостей.

В дизайн-студии моей подруги устроили корпоративную вечеринку, и Тина позвала меня. Мне, в общем, было все равно, где ждать, и я пошла.

Смотрела на мужчин и ужасалась. Они были сплошь страшные, маленькие или толстые (порой и то, и другое), и где было взять еще одного такого, как я люблю. Видимо, я вопила, потому что была услышана. С приставной лестницы, уходящей куда-то под потолок, медленно спустились ноги. Они все не кончались, длинные худые ноги в джинсах. Потом показалась широкая спина в тельняшке. Голова в бандане. Он повернулся ко мне, и я решила, что все-таки подвинулась рассудком от горя и слез. Этот человек выглядел как моя самая безумная эротическая мечта. Я тихонько спросила: «Тиночка, это что такое?!» А она назвала экзотическое имя и повела знакомиться. Он покосился на меня горячим конским взглядом и брезгливо переспросил: «Как-как?» Можно подумать, его самого звали Ванюшкой. Кстати, так и буду его называть, из вредности.

Я запомнила его и поклялась не приближаться на пушечный выстрел, а через пару дней уехала в Питер, где и узнала то, о чем уже говорила. И на некоторое время мне стало не до него, я осталась вдвоем со смертью, и больше ни для кого места на свете не было.

Декабря не помню. Потом наступил Новый год, и я выкрасила волосы в красный цвет. Чтобы мои демоны меня потеряли.

В феврале я сменила диету и вспомнила, что есть Ванюшка, вполне подходящий для начала новой жизни.

Тина как-то упомянула, что случайно спросила его о колонках, и он минут сорок изводил ее рассказами о качестве звука. Ну, понятно. Я одолжила у знакомых наушники потрясающего качества, выбрала момент, когда Тины не было в конторе, и отправилась в разведку. Ах, говорю, девочки моей нету, а я хотела ее плейер послушать, такие у меня наушники замечательные… Ванюшка угодил в сеть мгновенно: с готовностью принялся рассказывать про уши, колонки, Ошо и тантрический секс (слышали бы вы мой логический переход от ушей к сексу – песня). Через полчаса дикий конь ел хлебушек у меня с ладони.

А потом я сделала паузу.

Тиночке пришлось съехать со съемной квартиры. Ванюшка был так любезен, что предложил ей поселиться у него дома. Тина от безысходности согласилась. Но на старом месте осталась кошка, которую сдавали вместе с жильем. Квартира – бог с ней, но с кошкой Тина расстаться не могла, и нам пришлось ее украсть. Девочка имела репутацию истерички, норовила при каждом удобном случае слиться куда-нибудь в тихое место и просидеть там пару суток, слушая, как хозяева срывают голос, выкликая «кис-кис» на разные лады. Поэтому мы решили сначала вывезти ее, а уж потом все вещи.

Оказывается, красть кошек – одно удовольствие.

Я приехала с домиком, и мы, устелив его старыми свитерами, запихали внутрь кроткую зверюшку. Потом я, таясь от соседей, забежала с ней в метро, а Тина с огромным рюкзаком, где лежали почти все ее вещи, догнала меня позже. Киса не оправдала высокого звания истерички и только однажды, когда я закрутила ее восьмеркой, чтобы проверить, как она там, попросила, чтобы я никогда так больше не делала.



Поделиться книгой:

На главную
Назад