— Это что же, штабной? — удивился Семен Михайлович. — Был у меня и штабной Корольков. Тот рубака, о котором я тебе рассказал, его двоюродный брат. Тоже, между прочим, Корольков… Но и этот — штабной, казалось бы, а — орел. Нет, честное слово — орел. Выделялся среди штабных. Корольков…, да разве такого забудешь. Все, бывало, на передовую просился. Хороший был мужик. Знал, где у коня хвост растет. И как шашкой махать никогда не забывал. И Родину любил, ничего не могу сказать…
С этими словами Семен Михайлович покинул нас, а товарищ А. уткнулся в свои бумаги, ни словом не прокомментировав неожиданные воспоминания командарма Первой конной.
*
Теперь, каждый раз, едва завидев меня, Семен Михайлович Буденный ревел как опоенный конь и, радостно поблескивая глазами, вновь и вновь принимался за пересказ своей бесконечной саги о героической судьбе своего лучшего боевого товарища — штабного Королькова. Место встречи особого значения не имело. Где ему удавалось меня подловить, там и начинал. Мне даже стало казаться, что он специально отыскивал меня, чтобы произнести слова своей абсолютно иррациональной любви к моему отцу. Такого рода выступления происходили и на «оперативке» при скоплении народа, и в туалете, без свидетелей.
Прижмет меня бывало к стенке и давай вспоминать:
— Да, Корольков, попускали мы с твоим папашей кровушки белякам! Ох, и лютый был до шашки человечина. Любил беляка надвое рубануть. Взмах — надвое — и мокро! Еще взмах — еще надвое — опять мокро! Писарчук — а мне был как родной брат. И как Родину любил…
Правду говорят, слово не воробей, выпустишь — не поймаешь. И все-таки я не ожидал, что бессмыслица, вырвавшаяся у меня спьяну, вызовет такую бурную реакцию у любимца советского народа, легендарного героя гражданской войны. К тому же с каждой нашей встречей приступы энтузиазма Семена Михайловича становились все продолжительнее и эмоциональнее. Мне в голову закралось даже совершенно фантастическое предположение, что мой отец, вопреки здравому смыслу, вот-вот займет не по заслугам высокое место в номенклатурной иерархии большевиков и, может быть, несколько потеснит самого Ворошилова.
Хотелось верить, что словоохотливость командарма Буденного сыграет хорошую службу и защитит меня впредь от особо ретивых поборников классовой борьбы. Я вновь почувствовал себя в безопасности. Впрочем, я поспешил.
*
Как-то погожим сентябрьским деньком вызывает меня товарищ А… Я отправился, прихватив с собой толстенный том энциклопедического словаря. Такое проявление преданности — а трактовалось перетаскивание этой тяжеленной книженции почему-то именно как преданность — очень импонировало товарищу А… Знакомый охранник, как всегда, отказался пропустить меня, пока я не предъявил приказ, подписанный начальником караула. А ведь этот парень отлично знал меня, его звали Фрол, и после работы мы частенько вместе распивали паек.
— Проходите, Григорий Леонтьевич, — сказал он, подмигивая и поглаживая листик с приказом.
Не исключено, что его чрезвычайно смущала толстая книга в моих руках. В принципе, если в такой книжище проделать соответствующую дырку, то в ней можно протащить заряженный пистолет. Догадаться пролистать подозрительную книжку Фрол пока не сумел, хотя я за день проходил мимо него десятки раз.
И вот я вхожу в кабинет. Докладываю.
— Товарищ А., секретарь-референт Корольков по вашему приказу прибыл.
Застываю в почтительной позе, можно сказать, даже в подобострастной. Всем своим видом демонстрирую деловитость и компетентность, как бы заявляя всему миру, что жизнь моя прожита не напрасно, раз уж попал на службу к такому выдающемуся деятелю.
Товарищ А. стоит спиной ко мне, уткнувшись неподвижным тяжелым взглядом в окно. Кремлевский дворик, балуются голуби, идиллия.
— Здравствуйте, Григорий Леонтьевич, наконец, произнес он, поворачиваясь. Не трудно было обнаружить в его глазах беспросветную тоску, что-то его мучило.
— Здравствуйте, товарищ А…
— Хочу сразу сказать — до последнего времени вы были у нас на хорошем счету…
— Служу трудовому народу!
— … А сейчас пригляделись, и выходит, что гад ты, Григорий Леонтьевич.
— Почему это вы так решили?
— Да так уж, решил, тебя не спросил. Впрочем, может быть и не гад. Ты сам-то как считаешь?
— Считаю, что не гад.
— Может быть, — задумчиво проговорил товарищ А… — Может быть и не гад. А может быть — гад. Если ты, например, прямой и открытый, то, конечно, не гад. А если, скажем, затаился и злоумышляешь, то — гад. Можно так сказать, а можно наоборот… — Он помолчал, подумал. — Так вот она какая — диалектика, о которой столько говорил Ильич! Но с другой стороны, борьба противоположностей прогрессивна. И все-таки, гад или не гад? Может, конечно, и не гад. А может быть — гад. Может, конечно, и не гад. А может быть — гад. Может, конечно, и не гад. А может быть — гад….
— Товарищ А…., — позвал я, и он очнулся, сбросив с себя титаническую работу мысли.
— Григорий Леонтьевич?.. Вы свободны. Но мы еще вернемся к этому вопросу. Многое еще не ясно…
Что там ни говори, а товарищ А. — очень смешной человек, подумал я, покидая кабинет.
*
Удивительно, но после этого странного разговора мое положение в аппарате секретариата значительно упрочилось. Создалось впечатление, что доверие ко мне товарища А. безгранично возросло — еще бы, я ведь сам сказал ему, что не являюсь гадом. Уже не раз замечено, что большевиков такая прямота и настораживает, и восхищает. Извините, какой-то простой секретарь-референт, к тому же беспартийный, указывает, словно ровня, одному из руководителей Коминтерна(!), что не является гадом… В мозгах функционеров подобное поведение укладывается с трудом, но прямота их завораживает. Именно после этого разговора товарищ А. впервые обратился ко мне с доверительной просьбой.
Вызов. Я стою, сжимая томище энциклопедического словаря, и слежу взглядом за перемещающимся по кабинету товарищем А… Он взволнован, на его лице, обычно розовом и ухоженном, проступила подозрительная бледность, как у институтки, которую застали врасплох за непотребством… Оказалось, что вот-вот к нему прибудет французский журналист, и сам товарищ Сталин поручил его встретить:
— Расскажи ему, товарищ А., что такое коммунистическая идея, — сказал вождь, хитро закручивая ус. — А мы запишем…
И вот теперь товарищ А. нервничал.
— А знаешь ли ты, Григорий, что такое коммунистическая идея? — обратился он ко мне.
— Гм?..
— Настоящая коммунистическая идея, не подпорченная оппортунизмом или ревизионизмом? Выдержанная в духе генеральной линии партии, не допускающая отклонений ни вправо, ни влево. Живая, официально одухотворенная признанными гениями человечества…
— О-о…, — сказал я.
— Коммунистическая идея — это, брат, такая штука…
Я зашуршал страницами энциклопедического словаря. Товарищ А. вынужден был продолжать.
— Коммунистическая идея — это, брат, такая вещь, что о ней без восторга ничего и не скажешь. Это, Григорий… У меня просто слезы наворачиваются на глазах, когда я думаю о том, что же такое коммунистическая идея. Это… ого-го! Вот, что это такое…
Я продолжал листать свою книжищу.
— А теперь, Григорий, когда я тебе все рассказал и разъяснил, пойди и законспектируй мои слова. Подготовь мне справочку страниц на пятьдесят-шестьдесят, больше не надо.
*
Справочку я подготовил. Уложился в одну строку.
«КОММУНИЗМ — ЭТО СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ».
Товарищ А. выхватил листок у меня из рук (время, надо полагать, поджимало) и выбежал из кабинета, удивленно вращая глазами.
Через десять минут он вернулся. На листке появилась резолюция, начертанная синим карандашом: «Хорошо. Сталин». Впрочем, моя фраза претерпела незначительное изменение. Теперь она гласила:
«КОММУНИЗМ — ЭТО СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ ВСЕГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА».
Новые слова, надо полагать, были дописаны вождем собственноручно.
— Вот, брат, теперь это и есть генеральная линия партии, — проговорил товарищ А…
Я еще не знал, что мной совершена вторая ошибка. Есть такие люди, в присутствии которых упоминать о будущем не следует ни при каких обстоятельствах.
*
Работа над монографией о диких муравьях проходила довольно успешно. С гордостью должен сообщить, что очевидные параллели муравьиного царства с социальным устройством Союза ССР меня мало трогали, сами собой на свет появлялись главы, в которых мне удалось показать муравьиные устремления крайне отличные от человеческих пристрастий. Например, маниакальное стремление муравьев с одобрением и поддержкой относиться к особям, наделенным способностями отыскивать новые и неизведанные пути к пище. У муравьев особенно ценились следопыты и навигаторы, нацеленные на поступки и действия, недоступные нормальным особям.
Я человек слабый и увлекающийся. Подспудное влияние идеологии муравьев оказалось столь сильным, что я допустил слабину и каким-то образом (честно говоря, до сих пор не знаю, как это произошло, посмотрел, что ли, чересчур ободряюще на жаждущего поддержки ученого-самоучку?) засветился — прослыл отцом родным (защитником и меценатом) всякого рода изобретателей и прочих особ, склонных к интеллектуальному труду.
Первая реакция товарища А., когда он прослышал о моих контактах, была крайне неодобрительной. Всем своим видом он показывал, что удивлен и раздосадован, даже с укоризной покачал головой, но запрещать работу в этом направлении не стал.
— Этими людьми все равно надо кому-то заниматься, — сказал он. — И если тебе так хочется, — пожалуйста, работай. А что им говорить, ты и сам знаешь, что я тебя буду учить.
Я и раньше замечал, что начальники редко возражают против того, чтобы работник брал на себя повышенные обязательства или дополнительные служебные функции. Они поставлены на руководящий пост, чтобы не допускать обратного, сознательного пренебрежения подчиненным своими обязанностями, сама по себе работа их волнует гораздо меньше.
Теперь меня часто навещали интересные увлеченные люди. Один полуглухой старичок притащил макет снаряда для салюта и обещал с помощью своего изобретения покорить мировое космическое пространство. Запомнился еще народный академик, вознамерившийся накормить картошкой со своего приусадебного участка всю страну. И, черт побери, с этими людьми было приятно иметь дело. Поразительная все-таки штука — природа, как бы ни складывались обстоятельства, всегда находятся люди, ставящие обретенный ими смысл жизни выше чувства выгоды, а зачастую и выше инстинкта самосохранения.
Можно считать, что неподдельный интерес, проявленный к этим людям, стал моей третьей ошибкой. Я перечисляю свои ошибки вовсе не для того, чтобы нагнетать напряжение в своих записках, как бы намекая на ужасы, ожидающие читателей. Нет, все гораздо прозаичнее — мои промахи привели к тому, что я, вопреки желанию, был вовлечен в странные события, потребовавшие от меня массу времени и сил, которые я был вынужден урвать от своей работы над монографией о диких муравьях. Ничего более существенного за моими словами не скрывается.
*
Во вторник меня неожиданно вызвал товарищ А… Его бледное скорбное лицо (вообще-то он довольно часто улыбался и был, видимо, от природы легко возбудим, но на этот раз на его печальном лице явственно проступала грусть и озабоченность) говорило о том, что разговор будет непрост и абсолютно секретен.
— Послушай, Григорий, — сказал товарищ А., голос его едва заметно дрожал. — Хочу с тобой посоветоваться…
— Слушаю вас…, — ответил я.
— Нельзя отрицать, что благодаря ряду довольно редких качеств, тебе удалось доказать свою исключительную полезность для нашего дела. На твоей карьере это никак не скажется, сам знаешь. Но кой-какие положительные изменения в твоей жизни произойдут. Не подумай только, что тебе удалось стать незаменимым. Это было бы слишком самонадеянно. Но… ты полезен. Мне поручили сообщить тебе это. Цени внимание, оказанное тебе, и старайся.
— Мне кажется, что я справляюсь со своей работой.
— Без сомнения. Хочу подчеркнуть, что старательность всегда приводит к успеху. С сегодняшнего дня рамки твоих служебных обязанностей будут значительно расширены.
— Я готов к этому.
Товарищ А. нахмурился.
— Не знаю, как и сказать. Я получил задание особой важности и хочу с честью выполнить его. Но мне понадобится твоя помощь. Материализм, диалектика, наука — ты же в этом разбираешься?
— Ну… в определенной степени.
— А знаком ли ты с теософией, оккультизмом и мистикой?
— Ну… в определенной степени.
— Придется подучиться… Задачка, которую мы должны решить, необычна. Даже не представляю, что тебе может понадобиться для ее решения! В последнее время среди сотрудников пошли разговоры о том, что в коридорах Кремля стал, якобы, встречаться дух великого сына партии Феликса Эдмундовича Дзержинского, предлагающий всем подряд котлетки из кремлевской столовой. Нашлись вражьи души, которые заявляют, что это неспроста, будто бы нашего героя революции отравили и отравили именно такими котлетами. А теперь он ищет своего убийцу. Мы… мы должны разобраться в этой истории.
— А как же, обязательно разберемся, — сказал я, задумчиво перелистывая энциклопедический словарь.
*
Неделя прошла относительно спокойно. Я буквально со смеху помирал, когда пытался представить себе, как буду докладывать товарищу А. об обитающем в коридорах Кремля духе Феликса Эдмундовича Дзержинского. Надо было подобрать наукообразные слова, не оставляющие сомнения в существовании такого духа, но при этом не затрагивающие основ диалектического материализма. И проследить за тем, чтобы товарищ А. не смог догадаться, что я издеваюсь над ним. Впрочем, повадки диких муравьев меня интересовали значительно сильнее, чем возможные умозаключения начальства.
Подготовиться, как следует, к предстоящему объяснению я так и не успел. Вызов застал меня за работой над главой о цветовом видении мира дикими муравьями. Оказывается, они создали свою муравьиную живопись, настоящее самобытное искусство… Говорить об этом я могу часами, но, к сожалению, мои записки посвящены совсем другим проблемам.
На этот раз товарищ А. был неласков.
— Молчи и слушай, — вскричал он, едва завидев меня. — Мы, конечно, не такие умники, каким ты себя считаешь, но тоже кое-что можем. А вот тебе здорово не повезло. Выписали мы из Америки ихнего знаменитого психоаналитика. И что же — он сразу указал на тебя, как на чуждого для нашего дела человека. Утверждает, что ты скрытая контра.
— Да разве можно верить этому американскому костоправу? ─ нашелся я. ─ Откуда у американского психоаналитика классовое чутье? Нет и не может быть у него классового чутья.
— Опять умничаешь… Мы академиев не кончали, но разоблачать гадов научились. Он же с нами работать сначала не хотел. Вы, говорит, нарушаете, так называемые, права человека. А мы ему — хотим, мол, наладить работу по-настоящему, по-фирменному, чтобы, значит, производительность труда выросла и затраты на управление снизились. Слова, конечно, гадские, буржуйские, но загорелся он просто неприлично. Ох, и охочи они, буржуазные прихвостни, до научных методов управления. Горячо взялся за дело. Вот и раскопал тебя. Говорит, что ты — не подходящий человек для нашего дела, слишком умный. Мы ему свое. Как же так, Корольков преданный нашему делу работник и рекомендации у него лучше не придумаешь, и Семен Михайлович Буденный про его батьку мно-о-го чего рассказывает. А американец гнет свое: коэффициент у него, у тебя, стало быть, отрицательный, не подходит.
Стою, молчу. Жду продолжения.
— Что же нам с тобой делать, Григорий Леонтьевич?
— А что делать? Дайте мне ответственное задание — и я справлюсь, не подведу, сами увидите.
— Задание ему! Вот ведь какой быстрый. А проверить тебя бы надо.
— Я готов.
— А мы уже… Про папашку твоего справки навели.
— У Семена Михайловича?
— А зачем нам Семен Михайлович… Этот придурок, что угодно расскажет, только чтобы о своем героическом прошлом напомнить. Не такое оно у него уж и героическое, если разобраться, вот и хватается наш Семен Михайлович за любые сказки, только бы героем прослыть. А про папашку твоего мы справились в архиве. И фотку, где он вместе с Семеном Михайловичем изображен, отыскали. Только мертвый он оказался, лежал среди белых офицеров… А Буденный рядом стоял, осматривал диспозицию…
Нет, зря я большевиков ругаю все время, когда захотят, они очень даже могут и демонстрируют при этом прямо-таки бульдожью хватку. Но, на мой взгляд, разговор получился какой-то незаконченный, совершенно непонятно было, что последует дальше. И самое удивительное, что начал его товарищ А., а не следователь-чекист.
— Надеюсь, ты теперь понимаешь, что мне известно о тебе все, белогвардейский гад, капитанский сынок…
Товарищ А., как мне представляется, очень странный человек.
*
Я пришел домой несколько озадаченный. Елена сразу же почувствовала неладное. Наверное, я был рассеян или шутил слишком ехидно и беспринципно. А может, она заметила, что на этот раз я не отказался от пайка. В последнее время это случалось крайне редко.
— У тебя неприятности?
Я отрицательно покачал головой.
— Значит, неприятности у нас?
Я поцеловал ее и нежно погладил по щеке. Мне показалось безнравственным скрывать от нее правду. Что ни говори, а она была права, неприятности были у нас. Если я буду репрессирован, ее, естественно, в покое не оставят. Я постарался быть честным.
— Не могу сказать, что неприятности — обычный психоз партработников. Товарищ А. раскопал информацию о моем отце — белом офицере. И теперь корчится в сомнениях, не знает, что делать дальше.
— Ты не боишься?