Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Проклятый двор - Иво Андрич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Только изредка просыпается в нем старый Караджоз, и перед изумленным, дрожащим в суеверном страхе Двором он снова совершает один из своих великих подвигов, как десять – пятнадцать лет тому назад.

Со странным чувством недоумения и раздражения, которое спустя столько лет ощущалось в его тоне и в словах, фра Петар подробно рассказывал, как этот «матерый злодей» у всех на глазах вытягивал признание у армян, арестованных по делу о хищениях на государственном монетном дворе.

На монетном дворе стал исчезать драгоценный металл. В конце концов дело дошло до самого султана, и тот, разгневавшись, пригрозил жестоко наказать высших чиновников, если хищения не прекратятся, а виновные не будут найдены и ущерб государственной казне не будет возмещен. Перепуганные власти арестовали нескольких непосредственных виновников, работавших на монетном дворе, а чуть позже – богатую и многочисленную семью армянских торговцев: ниточки следствия привели в их лавки. Восьмерых мужчин из этой семьи доставили в Проклятый двор. Здесь эти смуглые, дородные купцы устроили свою жизнь так, как при любых обстоятельствах могут и умеют ее устраивать богачи. Им привезли целые горы мебели и ковров, ежедневно в изобилии доставляли пищу. Никто их не трогал и не допрашивал. И когда уже казалось, что дело на этом кончится, Караджоз тряхнул стариной и выкинул один из тех ловких трюков, какими он славился в молодые годы.

Однажды утром, когда глава семьи, престарелый, одышливый и грузный Киркор сидел во дворе на маленькой скамеечке в нише тюремной стены, перед ним вдруг возник смотритель и присел рядом, хотя на скамеечке едва хватало места для одного. Не промолвив ни слова, он всем телом навалился на Киркора, который и без того еле дышал. Наконец, совсем зажав его в каменном углу, он произнес тихим, но зловещим голосом, без всякого предисловия:

– Слушай, дело серьезное (задеты интересы самого султана!), надо срочно найти выход, потому что из-за вас могут поплатиться головами ни в чем не повинные высшие чиновники. Ты армянин – значит, сметлив, хитер и проницателен, а я один стою трех армян. Так вот, давай вчетвером и поищем выход из этой запутанной и опасной заварухи. Те арестованные ворюги, сам знаешь, – никто и ничто. Убытка им не покрыть. Они заплатят головой. Но вы их сообщники. Вы покупали краденое за бесценок. Вы можете еще сохранить свои головы и откупиться. Я знаю, ты сам ни при чем, но кто-то из твоих замешан в этом деле. А пока краденое не будет найдено и возвращено в государственную казну – главный виновник ты. Так вот, давай договоримся поскорее, не то, клянусь аллахом, потеряешь ты в великих муках свои телеса и останется на твоих костях мяса не больше, чем у десятилетнего мальчонки.

Прижатый Караджозом к стене, старый армянин не мог ни вздохнуть, ни слова вымолвить. А Караджоз продолжал шептать. Прежде всего он назвал огромную сумму, которую семья должна выплатить государству. От этой цифры у торговца потемнело в глазах и из горла вырвался хрип. Но Караджоз сильнее притиснул его к стене.

– Ничего, ничего. С монетного двора утекло немало, может, даже больше, чем думаем, примерно с четверть вашего состояния заплатить придется. Но поскольку вы о своих капиталах всегда даете ложные сведения, уменьшая их по крайней мере в четыре раза, то потеряете вы лишь шестнадцатую долю. Послушайся меня и внеси эту сумму. Тогда можно будет дело уладить. А не вернешь…

И Караджоз выложил торговцу весь свой дьявольский план. Старик, тяжело дыша, слушал его с закрытыми глазами.

В последние дни в армянских домах заболело два человека. Подозревают чуму. Стоит только высказать такое предположение вслух, как все армяне от мала до велика будут помещены в чумную больницу. А там добрая половина может на самом деле заразиться и умереть. Сразу же, конечно, найдутся люди – со стороны или из прислуги, – которые проникнут в пустые дома, в лавки и разворуют все, что на виду, и все, что припрятано. А потом произойдет то, что обычно делают с больными чумой, их домами и имуществом.

Говоря это, Караджоз сильнее прижимал к стене почти потерявшего сознание армянина, который пытался что-то сказать, сипел и вращал глазами, моля дать ему немного времени и возможность поразмыслить и переговорить со своими, но Караджоз отказал ему и в том и в другом, внушая зловещим шепотом, что все должно быть решено сейчас же и на этой самой скамейке.

Многочисленные арестанты, которые, как всегда, при виде Караджоза попрятались в камеры или укрылись в отдаленных уголках Двора, ничего не видели и не слышали, однако чувствовали, что между Киркором и Караджозом идет какой-то страшный торг. После долгого ожидания они увидели, что смотритель прошел в канцелярию, помещавшуюся над воротами, а Киркор, спотыкаясь и останавливаясь на каждом шагу, поплелся, словно в бреду, в камеры, где были его родственники. Оттуда некоторое время слышались препирательства и крики – младшие члены семьи ожесточенно, но тщетно сопротивлялись, а затем все вдруг стихло. Старик Киркор в сопровождении двух старших сыновей, поддерживающих его под руки, отправился к смотрителю договариваться, каким образом будут выплачены деньги.

Через несколько дней их начали выпускать группами по два-три человека.

Долго во Дворе судачили о том, как Караджозу удалось выколотить такую тяжкую дань из Киркора, пересказывали подробности, которые могли быть известны лишь им двоим, но которые заключенные каким-то непостижимым образом узнавали или же сами придумывали и прибавляли.

Фра Петар часто рассказывал о Караджозе, и всегда со смешанным чувством раздражения, ненависти, невольного восторга и безотчетного изумления, страстно желая как можно ярче обрисовать это чудовище, для того чтобы его образ так же ясно предстал перед слушателями и так же поразил их воображение, как поражал он и самого рассказчика. И даже говоря о чем-нибудь другом, он постоянно, хотя бы вскользь брошенной репликой, возвращался к Караджозу, как бы чувствуя, что с ним еще не покончил.

Но точно так же подробно и живо фра Петар рассказывал о жизни Двора в целом и об отдельных его обитателях – смешных, жалких и чудаковатых; с ними он был знаком ближе и лучше, чем с разбойниками, убийцами и закоренелыми злодеями, которых старался по возможности избегать.

Однако и это было не самым главным и не занимало больше всего места в воспоминаниях фра Петара о Проклятом дворе, о котором в последние дни жизни он подолгу рассказывал сидевшему возле него юноше.

II

Как и в любом несчастье, первые дни в Проклятом дворе были для фра Петара самые тяжелые. Особенно невыносимы были ночи. Чтобы хоть как-нибудь оградить себя от драк, ссор и отвратительных ночных сцен, он облюбовал темный угол огромной камеры за большим развалившимся очагом и расположился там со своими скудными пожитками. Там сидели двое болгар, тоже «пересыльные», приговоренные к каторге. Фра Петара они встретили почти без слов, но доброжелательно, явно довольные, что место возле них занял тихий, по-городскому одетый босниец, о котором, кроме этого, они ничего не знали и не спрашивали, предполагая, однако, что и он «пересыльный» и что ему, как и им, тяжело в этой мерзкой страшной клоаке.

Болгары, люди состоятельные, явились, насколько можно было понять, жертвами волнений, вспыхнувших из-за непосильных налогов и податей и немилосердного их выколачивания. Нечто вроде заложников. О своих делах они не говорили. Они были озабочены, испуганы, но даже это не отражалось на их лицах. Ничуть! Все в них говорило о выдержке и настороженном внимании. Всегда подтянутые, обутые и одетые, они словно в любую минуту были готовы тронуться в путь. (Стамбульские мелкие и крупные правонарушители считают Проклятый двор частью своей жизни и соответственно ведут себя, но эти двое здесь не жили, а лишь отбывали срок – жизнь их осталась там, в Болгарии. Теперь они ждали решения своей судьбы. Они еще поживут, если удастся возвратиться домой, а пока они далеко от своих – жизни нет. И не нужно. Таковы все «пересыльные».) Из камеры болгары выходили всегда врозь и то редко и на минутку, – один всегда оставался на циновке возле вещей. Но большую часть дня они сидели или лежали, безмолвные и неподвижные. Даже глаз не подымали без нужды. Ели мало и украдкой, пили только воду, тоже отворачиваясь в сторону. Они ни с кем не разговаривали и тихонько возмущались фра Петаром, который слушал во дворе шутки и разговоры заключенных и сам иногда принимал в них участие. И еще просили его в темноте не курить, так как это могло привлечь в их угол нежеланных гостей.

И все же спустя несколько дней они должны были принять нового гостя, ставшего их соседом. Нашелся еще один человек, которого привлек к себе укромный уголок, где обосновались приличные, мирные и тихие «пересыльные».

Впоследствии фра Петар никак не мог припомнить, когда и как появился этот человек и что он при этом сказал. (Мы обычно забываем подробности первой встречи с людьми, которые впоследствии становятся для нас близкими; нам кажется, что мы знали их всегда и всю жизнь были с ними вместе.) В памяти фра Петара время от времени воскресала лишь одна, не связанная ни с чем сцена.

В ранних сумерках он увидел силуэт склонившегося над ним высокого, сутулого и на вид молодого человека с шерстяным пледом в одной руке и с кожаной сумкой в другой. Болгары обменялись быстрыми взглядами сначала между собой, потом с фра Петаром. По их лицам скользнуло недвусмысленное выражение недовольства, настороженности и готовности к отпору – турок! Тот лег, где стоял, и тут же замер, даже дыхания его не было слышно. И когда бы той ночью фра Петар ни проснулся (а здесь нет человека, который бы по нескольку раз за ночь не просыпался), он всякий раз ощущал, что и «новый» около него не спит.

Проснувшись на рассвете, фра Петар при бледном свете зари, которая за стенами камеры была, вероятно, чудесной, посмотрел направо, где вчера вечером устроился на ночь пришедший турок. Первое, что он увидел, была небольшая книга в желтом кожаном переплете. Сильное и теплое чувство радости разлилось по всему его телу. Книга! Это было что-то из утраченной, настоящей человеческой жизни, оставшейся далеко за тюремными стенами, что-то прекрасное, но зыбкое, как сновидение. Он зажмурился, снова открыл глаза – книга лежала на прежнем месте, и это была действительно книга. Только тогда он поднял взгляд и увидел, что книгу держит на коленях человек, который полусидит, облокотясь на свой сундучок. Это был вчерашний пришелец. Возле него дорожная сумка из светлой, хорошо выделанной кожи, под ним превосходный темный плед – даже издали видно, какой он теплый и мягкий, словно нежный дорогой мех. Происхождение и воспитание, а также скромные потребности фра Петара привели к тому, что он никогда не задумывался над ценностью и внешним видом вещей и не придавал им никакого значения, но такой плед он не мог не заметить. Он никогда не видел, чтобы обычные, ежедневно Употребляемые вещи были сделаны так искусно и из такого прекрасного материала; останься он в Боснии и не угоди, на свое несчастье, в Проклятый двор, он никогда бы не узнал и не поверил, что нечто подобное существует на свете.

Взгляд его скользил дальше. Лицо молодого человека явилось новой неожиданностью. Мягкое, одутловатое, бледное особой, комнатной бледностью, совсем не похожее на те физиономии, какие можно было здесь встретить, оно обросло рыжеватой пушистой бородкой, должно быть, человек не брился дней десять; усы казались светлее и свисали вниз. На лице выделялись огромные нездоровые темные круги, из которых, сверкая влагой и внутренним огнем, смотрели голубые глаза. Фра Петару, повидавшему на своем веку множество самых различных больных, это показалось знакомым. Такие глаза он видел. Есть люди, которые будто чего-то боятся или стыдятся, хотят что-то скрыть. И именно поэтому они своим взглядом стараются привлечь и задержать чужой взор, приковать его к своим глазам, не пустить дальше – к лицу, фигуре или одежде. Юноша не моргая, выжидательно и спокойно смотрел в открытое, добродушное лицо монаха с густыми, черными усами и большими, широко расставленными карими глазами, тоже спокойными.

Разговор завязался сам собою. А такие разговоры самые лучшие. Сначала нечто вроде приветствия, отдельные, неопределенные слова, которыми прощупывают и испытывают друг друга собеседники. Фра Петар понял, что турок не заносчив и настроен не враждебно, как можно было бы ожидать. Правда, он сдержан, но совсем по-особому.

В то утро они несколько раз встречались и расходились и каждый раз перебрасывались несколькими незначительными фразами. Таковы все тюремные разговоры, они начинаются медленно и нерешительно и затем, не находя новой пищи, обычно легко и быстро сменяются недоверчивым молчанием, когда каждый из собеседников мысленно взвешивает то, что сказал сам и что услышал от другого.

Во время обеда они потеряли друг друга из виду. Только после полудня снова разговорились. Выяснилось, что оба читают по-итальянски. Перекинулись несколькими итальянскими словами. Больше шутки ради. И все-таки это сразу их как-то отделило от окружающих и сблизило. Поговорили о разных городах и краях, потом перешли к книгам, но так как книги они читали разные, разговор прервался. Сообщили друг другу свои имена. Юношу звали Чамил. Фра Петар назвал свое имя, умолчав о звании. Вообще о себе и о том, что их привело сюда, ни один не сказал ни слова. Разговор вертелся вокруг одного и того же и скользил по поверхности. Особенно лаконичен был молодой турок. Низким, глухим голосом и легким покачиванием головы он лишь соглашался с тем, что говорил фра Петар. И соглашался не раздумывая. Сам же не досказал до конца ни одной даже самой банальной мысли. Часто умолкал посреди фразы. Взгляд его постоянно уходил куда-то вдаль.

Фра Петар говорил более оживленно. Он был счастлив, что нашел собеседника, но про себя сразу подумал: «Юноша, несомненно, болен». Даже не отличаясь особым знанием людей – а фра Петар их знал, – нетрудно было прийти к такому заключению.

– Да, да, – повторял молодой турок с европейской учтивостью, но это «да, да» скорее подтверждало мнение, сложившееся о нем у фра Петара, чем отвечало на его слова.

Но каковы бы ни были эти разговоры, они, по-видимому, были дороги и приятны обоим заключенным, словно нежданный подарок, ибо давали им то, чего здесь больше всего недоставало; поэтому их беседы постоянно возобновлялись и продолжались после каждого перерыва.

Болгары искоса поглядывали на новоявленных друзей, стараясь не выдавать ни своего удивления, ни тем более своих подозрений.

А когда начало смеркаться, молодой турок и фра Петар сели вместе ужинать. Собственно, ужинал фра Петар, юноша ничего не ел, долго, с рассеянным видом пережевывал кусок. Бесхитростный и открытый фра Петар говорил ему:

– Чамил-эфенди, не сердись на меня, но это никуда не годится – ты ничего не ешь.

И он внушал юноше, что в несчастье человек должен есть больше, чем в обычное время, чтобы быть сильным и бодрым.

– Да, да, – соглашался юноша, но и после этого ел так же мало.

На следующий день они разговаривали живее и непринужденнее. Время прошло незаметно, и вот уже снова вечер. С наступлением темноты беседа начала замирать. Говорил только фра Петар. Даже рассеянное «да, да» собеседника постепенно прекратилось. Молодой человек все больше замыкался в себе и, соглашаясь со всем, лишь опускал или поднимал тяжелые веки, ни во что как следует не вникая.

Судя по красноватому цвету неба и красным отблескам на вершинах редких кипарисов за высокой тюремной стеной, где-то там, по другую сторону невидимого города, стремительно заходило солнце. На одно мгновение двор залили багряные отсветы, но они быстро исчезли, словно вылились из наклоненного четырехгранного сосуда, который наполняли тени сумерек.

Стражники загоняли арестантов в камеры, а те разбредались, как непослушное стадо, и убегали от них, норовя забиться в глухие уголки двора. Никому не хотелось расставаться с угасающим днем и залезать в душные камеры. Слышались крики и звуки ударов.

В эту минуту к камере, возле которой еще сидели монах и юноша, подбежал стражник, выкликая имя молодого человека. В нескольких шагах от него бежал другой и тоже звал Чамила с не меньшим усердием. Так везде и всюду спешат мелкие сошки, получив строгий наказ вышестоящих, спешат сломя голову, безразлично – послали их на злое или доброе дело. В данном случае все было хорошо. С редкостной для Проклятого двора предупредительностью посланные пригласили юношу тотчас же перейти в другое, специально для него приготовленное помещение. Они помогли ему собрать вещи. Было видно, что его дела повернулись к лучшему.

Юноша не выразил удивления и ни о чем не спросил, приняв это неожиданное внимание к себе как приказ. Уходя, он оглянулся на своего собеседника, словно желая сказать ему нечто значительное и впервые совершенно ясное, но только усмехнулся и закивал головой, будто приветствуя издалека. И так молча они распрощались как старые хорошие знакомые.

В ту ночь фра Петар долго думал о странном турке. Как будто бы он и турок и не турок, но совершенно очевидно, что он несчастен. По временам, погружаясь в дремоту, фра Петар словно видел юношу рядом с собой – бодрствующего и спокойного, с книгой, с необычными, изящными вещами, но одновременно ясно чувствовал: Чамила увели, ею здесь нет. И ему было жаль, что они расстались. Когда он наконец уснул настоящим сном, как обычно крепким и глубоким, без сновидений, забыв и о себе, и об окружающем мире, сон поглотил и ушедшего соседа, и всякую мысль о нем. Но стоило ему проснуться среди ночи, как сразу же воскресало старое, полузабытое, но по-прежнему живое чувство горечи, которое он испытал в юности, когда простился с близкими друзьями и поселился среди равнодушных, чужих людей, с которыми вынужден был с тех пор жить и работать. А когда рассвело и ночной калейдоскоп печальных дум и чувств исчез, осталась одна простая истина: соседа рядом с ним действительно не было. Пустое место справа воспринималось как новое несчастье и страдание в жизни, исполненной множества мелких и крупных несчастий и страданий. Слева по-прежнему сидели два торговца – неразговорчивые люди, всегда готовые в путь.

А утром пустое место оказалось занятым. На нем расположился худой и юркий небритый брюнет с растрепанными кудрявыми волосами. Он непрестанно извинялся и говорил без умолку и быстро. Он, мол, не хотел бы никому мешать, но просто больше невмочь выносить непристойные выходки тех, среди кого он доселе находился, волей-неволей пришлось поискать более спокойное место, среди порядочных людей. Поставив свой коробок, бросив старую, ветхую одежонку, он продолжал говорить.

Здесь не были в обычае пространные и церемонные вступления к разговорам, а этот человек болтал так, как будто попал к старым и верным друзьям. Ясно, что говорил он больше для себя самого, ибо не мог иначе, а не ради того, что хотел сказать, и не ради тех, кому говорил.

Двое торговцев еще больше насупились и сидели, прижавшись друг к другу. Но фра Петар с интересом слушал и смотрел на этого чудака, всем своим видом подхлестывая его говорливость. (Про себя же он думал: а ведь я пошел в покойного дядюшку фра Рафо, тот мог терпеливо выслушать любого и в шутку говорил: «Без хлеба я бы еще кое-как прожил, но без людей не могу».) А новый сосед говорил и говорил.

Он оказался евреем из Смирны. На смуглом лице огромный нос, большие глаза с кровянисто-желтоватыми белками глядели скорбно, видно было, что он подавлен, озабочен, испуган, но потребность говорить была в нем сильнее горя и страха. Словно продолжая начатый вчера разговор, он, выходя вместе с фра Петаром из камеры во двор, рассказывал взволнованным шепотом о себе и своих страданиях:

– Ограбят человека, да его же обвинят и посадят! Скажите, ради бога, каким образом мы очутились среди этих подонков? Я спрашиваю себя…

И он перечислял все, о чем себя спрашивал. А спрашивал он себя обо всем, при этом пугливо озирался, но говорить не переставал. «Эта болтливость и привела его сюда», – заключил фра Петар, рассеянно слушая утомительную и лихорадочную болтовню этого странного человека, как вдруг тот упомянул имя Чамил-эфенди.

– Я видел вчера, что он устроился возле вас, возле порядочных людей. Но теперь ему дали хорошую комнату в Белой башне недалеко от ворот, где спят охрана и служащие. Почетные арестанты получают там отдельные камеры и особую пищу. А ведь здесь и правда страшно. Разве такой человек может жить среди этих, этих…

Фра Петар насторожился.

– А вы знаете Чамил-эфенди?

– Я? Да как же не знать! Вас, простите, не знаю, мы с вами только что встретились, да… Не знаю вас, но вижу, что человек вы порядочный и честный, а для меня это… Вас не знаю, но его – его, конечно, знаю. Знаю в лицо, очень хорошо. Его вся Смирна знает. В Смирне все известно.

И вот уже в первый день фра Петар многое узнал о молодом турке, о его семье, а также о причинах, которые привели его в Проклятый двор. Разумеется, рассказ Хаима, как звали еврея из Смирны, отличался крайней сбивчивостью и бестолковостью. Что-то он пропускал, другое повторял раза по три, но говорил при этом ярко и красочно, пусть не всегда ясно, но зато со множеством занимательных подробностей. Человек этот не мог заставить себя молчать, но и не в состоянии был сосредоточиться на одном предмете. На мгновение он замолкал, задумывался и жалобно морщился, словно и сам терзался мыслью, как нелепо и неуместно рассказывать каждому встречному и поперечному о посторонних людях, но потребность говорить о чужих судьбах, особенно о судьбах тех, кто по своему общественному положению стоял выше его или представлял какое-то исключение, всегда побеждала.

Хаим был один из тех людей, которые ведут бессмысленную и обреченную на неуспех тяжбу с людьми и средой, из которой вышли. В страстном стремлении все высказать и все объяснить, раскрыть все заблуждения и злодеяния, изобличить зло и воздать должное добру он шел значительно дальше того, что способен увидеть и понять нормальный, здоровый человек. Сцены, происходившие с глазу на глаз между двумя людьми, он умел передать необычайно живо, с мельчайшими подробностями. Описывая участников этих сцен, он проникал в их мысли и сокровенные желания, часто даже в такие, которых они сами не сознавали и которые он первый открывал. Он перевоплощался в них. К тому же он обладал удивительным даром, слегка меняя голос, имитировать речь человека, о котором рассказывал, и был то начальником, то нищим, то красавицей гречанкой; еле заметными телодвижениями и игрой мускулов лица он мог изобразить облик и мимику любого человека, повадки животного и даже вид неодушевленных предметов.

Хаим много и охотно рассказывал о больших и богатых еврейских, греческих и турецких семействах в Смирне, задерживаясь, как правило, на крупных и драматических событиях. И каждый из своих рассказов он заключал странным, почти восторженным возгласом: «Э? А!» – что должно было приблизительно обозначать следующее: «Вот какие есть люди! И что моя убогая жизнь и моя судьба в сравнении с превратностями их судьбы!»

А завершение одного рассказа служило началом другого. Конца им не было.

(Мы всегда в той или иной степени склонны осуждать людей, которые много говорят, особенно о делах, их непосредственно не касающихся, и даже с презрением называем их сплетниками и болтунами. И при этом не берем в расчет, что у этого человеческого, чисто человеческого и так часто встречающегося порока есть и свои положительные стороны. Что бы мы знали о чужих душах и чужих мыслях, о других людях и даже о себе самих, о других слоях общества, о незнакомых краях, землях, которых мы никогда не видели и вряд ли когда-либо увидим, если бы не было людей, в устной или письменной форме повествующих о том, что они видели или слышали и что в связи с этим думали и пережили? Мало, очень мало. Если же их рассказы несовершенны, подчинены личным страстям и интересам или не очень точны, то ведь у нас есть свой собственный разум и опыт, и мы, анализируя и сравнивая эти рассказы между собой, можем кое-что из них принять, а кое-что частично или целиком отвергнуть. Кто умеет терпеливо слушать или читать, всегда почерпнет для себя крупицу истины.)

Так думал фра Петар, слушая осторожное и многословное повествование Хаима о Чамил-эфенди и его судьбе, которое подвигалось весьма медленно из-за странной подозрительности рассказчика. Несмотря на живость и страстную потребность говорить, он время от времени понижал голос, так что трудно было разобрать отдельные слова, и бросал вокруг испытующие взгляды, как человек, которого постоянно преследуют и у которого все вызывает подозрение.

III

Чамил – человек «смешанной крови», говорил Хаим, по отцу турок, по матери грек. Мать его была известная красавица. Смирна – город прекрасных гречанок – не видывала еще такой стройной фигуры, такой осанки и таких голубых глаз. Семнадцати лет ее выдали за очень богатого грека (Хаим назвал какое-то длинное греческое имя, произнося его так, как произносят фамилию общеизвестной династии). У них был один ребенок, девочка. Когда дочке исполнилось восемь лет, грек скоропостижно скончался. Родственники покойного богача слетелись со всех сторон, пытаясь обмануть молодую вдову и захватить в свои руки побольше имущества. Женщина сопротивлялась, ей даже пришлось поехать в Афины, чтобы спасти хотя бы ту часть наследства, которая находилась там. Когда она на корабле возвращалась в Смирну, внезапно умерла ее дочь. Море было бурным, корабль шел медленно, до Смирны было далеко. По правилам, тело девочки следовало бросить в море. Этого решительно требовали матросы, которые, по древнему морскому поверью, полагали, что труп приносит несчастье, так как душа покойника, будто свинец, тянет корабль на дно. Обезумев от горя, мать не соглашалась, требовала, чтобы ей оставили тело дочери и она могла предать его земле, как только корабль прибудет в Смирну, – тогда она хоть будет знать, где могила ее ребенка. Капитан судна намучился с ней. Разрываясь между отчаянием матери, которой у него не хватало духа отказать, и строжайшим предписанием, которого он не смел ослушаться, капитан, посоветовавшись со старшим офицером корабля, пошел на обман. Он приказал сделать два одинаковых гроба. В один положили труп девочки, и моряки тайно опустили его в море, а другой, наполненный соответствующим по весу грузом, заколоченный и просмоленный, капитан передал матери, словно бы уступив ее мольбам. Когда прибыли в Смирну, мать увезла этот гроб и предала его земле.

Долго оплакивала она свое дитя, ежедневно ходила на могилу. А когда со временем молодость взяла свое и красавица начала понемногу свыкаться со своим горем, произошло нечто неожиданное и ужасное. Жена старшего офицера того корабля, на котором умерла девочка, узнала от мужа о вынужденном обмане. Как-то она проболталась об этом своей лучшей подруге. А после очередной женской ссоры приятельница, по глупости и из мести, рассказала об этом другим. Непонятным и непостижимо жестоким образом этот слух дошел до матери. Несчастная обезумела от горя. Она бегала по кладбищу и скребла ногтями землю на могиле. Ее с трудом уводили и даже запирали, потому что она несколько раз порывалась броситься в море вслед за дочкой. Это было настоящее безумие. Прошло много времени, прежде чем бедная женщина излечилась от этого нового горя. Но полностью она так и не оправилась.

К прекрасной и несчастной вдове сватались многие греки, но она всем отказывала, озлобившись на родственников и своих соплеменников. И лишь через несколько лет, ко всеобщему изумлению, вышла замуж за турка. Тахир-паша, значительно старше ее, богатый, уважаемый и образованный человек, в молодые годы занимавший высокие посты на государственной службе, жил уединенно – летом в своем поместье недалеко от Смирны, а зимой – в городе, в собственном огромном доме. Он не требовал, чтобы жена переменила веру, а просил ее лишь не появляться на людях с открытым лицом. И все-таки это замужество вызвало глубокое возмущение греков. Но брак молодой гречанки с шестидесятилетним пашой оказался, несмотря на проклятия греческих женщин и попов, счастливым. В первые два года у них родилось двое детей – девочка и затем мальчик. Сын был крепышом, быстро набирался сил, а девочка росла хилой, и на пятом году жизни ее в два дня скосила неизвестная болезнь. Мать, еще не пришедшая в себя от первого несчастья, впала в тяжелую и неизлечимую тоску. В смерти своей второй дочери она увидела кару небесную, решила, что над ней тяготеет проклятие, и стала совершенно равнодушна к мужу и сыну. Она быстро сохла и таяла. И через год смерть пришла к ней как избавление.

Мальчик, по имени Чамил, унаследовал материнскую красоту, был умен и хорошо развит. Он прекрасно плавал и побеждал на всех состязаниях. Но очень рано юноша забросил игры и забавы своих сверстников. Все больше предавался он чтению и наукам, и отец его в этом поддерживал – покупал книги, нанимал учителей, отправлял в путешествия. Чамил занимался даже испанским языком у одного старого сефарда, раввина в Смирне.

А когда через несколько лет скончался и старый Тахир-паша, юноша остался обладателем значительного состояния, но совершенно один, без опыта и близкой родни. Огромный авторитет Тахир-паши служил ему защитой.

Ему предлагали готовиться к государственной службе, но он отказался. В отличие от сверстников, он не интересовался женщинами и не искал их общества. Но как-то летом ему случилось, проходя мимо маленького, заросшего сада, увидеть за оградой девушку-гречанку. Он полюбил ее с первого взгляда и совсем переменился. Девушка была дочерью мелкого торговца. Юноша готов был взять ее в жены, точно так же как некогда Тахир-паша взял его мать. Он предлагал все, сам не ставя никаких условий.

Девушка, видевшая Чамила раза два-три, соглашалась пойти за него и нашла способ дать ему об этом знать. Но родители решительно отказывались выдать дочь за турка, даже такого, у которого мать была гречанкой. Греческая община поддерживала их в этом. Людям мерещилось, что Тахир-паша – даже мертвый – снова, во второй раз, уводит от них еще одну гречанку. Отец девушки, человек ничтожный и духом и телом, вел себя так, словно, обезумев, вдруг почувствовал собственное величие, прилив героизма и жажду мученичества. Раскинув руки, будто его собирались распять, он вопил перед своими соплеменниками:

– Я маленький человек, маленький по званию и по состоянию, но велика вера моя и страх божий живет во мне! Лучше я погибну и единственную дочь свою утоплю в море, чем отдам ее за неверного!

И прочее в таком же роде. Как будто главное тут были он и его вера, а дочь – нечто второстепенное.

Однако лавочнику с кривой улочки этот героизм ничего не стоил. Не представился ему случай и стать мучеником. Девушку насильно выдали за грека из другого городка, тихонько, без свадьбы, скрыв и день отъезда и место, куда ее отправили. Они боялись, как бы Чамил не умыкнул невесту, но тот, получив отказ, сразу же отступил. Тогда впервые он отчетливо увидел то, чего раньше в тумане любовного увлечения и по молодости лет не замечал: он узнал, как много преград между мужчиной и любимой им женщиной и вообще между людьми.

После этого Чамил два года что-то изучал в Стамбуле. Когда он возвратился в Смирну, все нашли, что внешне он сильно изменился и очень повзрослел. Снова он жил одиноко. С греками у него ничего не было общего, с турками – очень мало. Сверстники, с которыми он некогда проводил время в играх и забавах, казались ему теперь чужими и далекими, словно люди совсем другого поколения. Он целиком погрузился в книги. В двадцать четыре года это был богатый чудак, не знающий, где и чем он владеет, и не умеющий распоряжаться и управлять своим богатством. Он путешествовал по малоазиатскому побережью, ездил в Египет, на остров Родос. Избегал тех, к кому принадлежал по своему происхождению и общественному положению и кто начал считать его чужаком, и дружил только с людьми науки, не считаясь с тем, кто они по происхождению и вере.

А год тому назад по Смирне поползли странные слухи, неопределенный, неясный шепоток, будто сын Тахир-паши совсем «заучился» и в голове у него не все в порядке. Рассказывали, что, изучая историю турецкой империи, он вообразил, будто в него вселился дух какого-то несчастного принца, уверовал, что и сам он несостоявшийся султан.

– Э? А! – прервал на минуту свой рассказ Хаим, не преминув подчеркнуть, что вот, мол, какова Смирна, если там оклеветали и засадили в тюрьму не только его, Хаима, но и такого почтенного и непорочного человека, как Чамил-эфенди! Но тут же продолжал: – Когда я говорю, что слухи поползли по Смирне, не надо, конечно, думать, что это относится ко всему многолюдному городу. Ведь что такое Смирна? Если посмотреть на нее сверху с площадки под Кадиф-Кале, то кажется – нет ей конца. И в самом деле, она огромна. Множество домов и множество народу. А если сказать по правде, то городом, собственно, заправляет сотня семейств – пятьдесят турецких и столько же греческих, да еще чиновники при наместнике и начальнике порта, какая-нибудь тысяча-две душ. В них-то и вся суть, только они что-то решают и что-то значат, а остальной люд работает и тянет лямку, чтобы прокормить себя и своих ближних. А в той сотне семей, хоть они и не обязательно дружат между собой и, бывает, подолгу не встречаются, все знают друг друга, присматриваются один к другому и следят друг за другом из поколения в поколение. Чамил и по отцу и по матери принадлежал к этому меньшинству. Необычная судьба его семьи и его странный образ жизни всегда привлекали внимание и вызывали любопытство. А в Смирне, как и всюду в мире, любят сплетничать, перемывать ближнему косточки, и даже больше, чем где бы то ни было.

О Чамиле, который в последние годы не принимал участия в жизни своих сверстников, выходцев из богатых и влиятельных кругов, много болтали в его отсутствие и как раз по причине его отсутствия. Судачили и о его занятиях историей – одни с удивлением, другие с насмешкой.

Как-то на террасе ресторана собралось с десяток молодых людей – представителей золотой молодежи – и столько же портовых девчонок. Юноши пили вино, курили, и тут кто-то вспомнил Чамила, его несчастную любовь и странный образ жизни. Один из его товарищей заметил, что Чамил подробно изучает эпоху Баязида II, особенно жизнь султана Джема,[3] что для этого он ездил в Египет, на Родос, а теперь собирается даже в Италию и во Францию. Девицы спросили, кто такой султан Джем, и тот же молодой человек объяснил им, что это брат Баязида и его соперник. Потерпев поражение в борьбе за власть, он бежал на Родос и сдался христианским рыцарям. Христианские правители многие годы держали его в заточении, постоянно используя против османского государства и законного султана Баязида. Где-то на чужбине он и умер, и тогда Баязид перенес прах несчастного брата-бунтаря в Брусу и похоронил там, и ныне еще сохранилось его надгробье.

Тут в разговор вмешался легкомысленный юнец, один из тех, чье бурное воображение и безответственная болтовня часто приносят вред и им самим, а еще чаще другим.

– После своей несчастной любви к прекрасной гречанке Чамил так же неудачно влюбился в историю. Он ведет себя как непризнанный Джем, так же относится ко всему и так же все воспринимает. Бывшие друзья между собой называют его не иначе как Джем-султан: кто с насмешкой, кто с сожалением.

Всякое упоминание о султане, а тем более о смутах и о борьбе за престол, хотя бы и происходивших в отдаленные времена, никогда не остается лишь в том кругу, где оно было сделано. Всегда находится птичка, которая тут же вспорхнет и прощебечет царю или чиновным людям о том, что было всуе упомянуто имя правителя и кто это сделал и как. Не удивительно, что невинная и тайная страсть Чамила с помощью языка болвана и ушей доносчика дошла и до измирского валии, где она встретила совсем иной прием и получила совсем иное освещение.

Валией измирского вилайета был в то время упрямый и ревностный служака, тупой и болезненно мнительный человек, которому даже во сне мерещились политические измены, заговоры и прочие ужасы.

(Правда, строгость и ревностная забота о «политических и государственных интересах» не мешали ему брать огромные взятки у торговцев и кораблевладельцев. Измирский судья как-то удачно заметил, что у валии короткий ум и длинные руки.)

Когда валия выслушал донос о Чамиле, ему вдруг взбрело в голову соображение, которое, конечно, никогда и не приходило юноше на ум, а именно, что и у теперешнего султана есть брат, которого он объявил слабоумным и держит в заточении. Об этом все хорошо знали, хотя никогда не говорили. И совпадение насторожило валию. А как раз в те дни в связи с какими-то беспорядками и волнениями в европейской Турции всем валиям доставили из Стамбула строгий циркуляр, в котором местным властям предлагалось повысить бдительность и обратить особое внимание на многочисленных смутьянов и агитаторов, которые самочинно вмешиваются в дела государства и осмеливаются даже бросать тень на имя султана. Валия, как всякий плохой чиновник, чувствовал себя уязвленным. Ему казалось, что циркуляр относится непосредственно к его округу, а поскольку здесь не было ни одного «дела» то, конечно, имелось в виду «дело» Чамила.

Как-то ночью полиция окружила дом Чамила и произвела обыск. Забрали книги и рукописи, а его самого взяли под домашний арест.

Увидев кучу книг, да еще на разных языках, множество рукописей и заметок, валия перепугался и так рассвирепел, что решил на свой страх и риск арестовать их владельца и отправить вместе со всеми книгами и бумагами в Стамбул. Он даже сам себе не мог объяснить, почему книги, особенно иностранные, да еще в таком большом количестве, вызывали в нем лютую ненависть и гнев. Но ненависть и гнев не нуждались в объяснении, они взаимно разжигали друг друга и росли одновременно. Валия был уверен, что не ошибся и попал в самую точку.

Весть об аресте сына Тахир-паши возмутила многих видных людей, особенно из мусульманской верхушки. Сам судья, человек образованный и старый друг Тахир-паши, лично пошел к валии. Он объяснил ему, что произошло с Чамилом. Юноша он, мол, вполне благонравный, а по своему образу жизни даже может служить примером порядочного человека и истинного мусульманина; из-за несчастной любви он, правда, впал в состояние некой отрешенности и меланхолии и весь ушел в науки и в книги, но если он и проявил чрезмерное усердие в своих занятиях, то на это надо смотреть как на болезнь, а не как на порочное и злонамеренное поведение, юноша скорее заслуживает жалости и участия, чем ареста и наказания. Очевидно, случилось тяжкое недоразумение. Молодой человек занимается историей, то есть наукой, а от науки не может быть вреда.

Но его доводы разбивались о тупость и трусливую подозрительность чиновника.

– Не буду я, эфенди, ломать над этим голову. Историю, или как она там зовется, я не знаю. Сдается мне, что и ему было бы лучше ее не знать. Чем копаться в том, что делали султаны в старые времена, лучше бы он слушал приказания нынешнего повелителя.

– Но это же наука, книги! – раздраженно воскликнул судья, по опыту хорошо знавший, как вредны и опасны для общества и отдельных его представителей люди, по своей ограниченности безгранично уверенные в собственном разуме, проницательности и непогрешимости всякого своего суждения и вывода.

– Э, значит, не те у него книги! Джем-султан! Претендент! Борьба за престол! – И вот слово сказано, а когда слово вырвется, оно, не останавливаясь, летит все дальше и дальше, разрастаясь и постепенно меняя свой смысл. – Не я дал повод для таких слов, а он. Пусть он за них и отвечает.

– Но ведь бывает же, возводят на человека напраслину! – снова пытался защитить юношу судья.

– А если его оговорили и очернили, пусть очистится от наветов и будет оправдан. Я книг не читаю и не хочу думать за другого. Пусть каждый заботится о себе. Зачем же мне из-за него страдать? В моем вилайете каждый должен отвечать за то, что делает и говорит. Я знаю одно: закон и порядок.

Судья вскинул голову и посмотрел на него возмущенно и осуждающе:

– Я думаю, все мы тут для этого поставлены.

Но валия уже разошелся, и его нельзя было остановить.

– Да, закон и порядок. А чья голова из этих рамок вылезает, срублю ее, клянусь своей службой султану, будь это даже мой единственный сын. Я не допущу у себя никакого вольнодумства; не потерплю сомнительной учености этого молодого эфенди.

– Но можно было бы и в Смирне все выяснить и во всем разобраться.

– Нет, эфенди. Указ есть указ, а указ требует действовать так, а не этак. Он болтал о султанах и их делах, пусть на их пороге и ответ держит. Есть на свете Стамбул, пусть там и объясняет все, что вычитал и понаписал и о чем людям болтал! И пусть они в столице сами ломают головы над такими делами. Если он невинен, ему нечего бояться.

И это все. Старый судья смотрел на валию. Безусый, безбородый, тщедушный и согбенный человечишка, такой хилый и немощный, что муха крылом перешибет, а сколько от него зла! Вечно кого-то подозревает и всем недоволен, из двух возможностей всегда выбирает наихудшую для обвиняемого, а когда, как сейчас вот, чего-либо испугается, становится страшным. Судье стало ясно: нет смысла говорить с этим человеком, он поступит так, как решил; надо искать другие пути, чтобы помочь юноше.

Чамила увезли в Стамбул под надежной, хотя и не явной охраной. (Единственное, в чем валия уступил судье.) Ас ним отправили и его опечатанные книги и рукописи. Узнав об этом, судья и другие друзья послали следом своего человека, чтобы он объяснил в Стамбуле, как было дело, и помог юноше. Но когда тот прибыл в Стамбул, Чамила уже поместили к Латиф-эфенди, решив держать его до следствия в тюрьме.

Так выглядела история Чамил-эфенди со слов Хаима, пересказанная здесь коротко, без его повторений, отступлений и бесчисленных «Э? А!».

IV

Караджоз всегда побаивался политических заключенных. Он предпочитал возиться с сотней мелких и крупных уголовников, чем иметь дело с одним политическим. При упоминании о них он сразу ощетинивался. Он держал их у себя как «пересыльных», но никогда ими не занимался, обходил стороной как зачумленных и прилагал все силы, чтобы поскорее избавиться от всех политических, а также тех, кто попадал к нему под этим названием. Что же касается арестанта из Смирны, в нем все поражало: юноша из почтенной турецкой семьи, вслед за ним прибыли ящики книг и рукописей, и не поймешь – то ли он очень умный, то ли помешанный. (А сумасшедшие и все, что с ними связано, вызывали в Караджозе суеверный страх и инстинктивное отвращение.) Но отказаться от арестанта он не мог. Так Чамил попал в одну из общих камер, где, как мы видели, и обрел себе пристанище на первые два дня.



Поделиться книгой:

На главную
Назад