— Тем более надо оберегать сыновей! — словно речь шла о провисшем над головой потолке или о нарушении правил уличного движения, подключилась другая мамаша.
Ни тогда, ни позднее уберечь сыновей от Даши родительницам не удавалось.
— Вот жидовка! — в бешенстве швырнула однажды вслед Даше одна из них, сбитая с толку моей рязанской внешностью. Хоть мы были уже в седьмом классе.
— Можно ей передать? — спокойно осведомился я.
— Как передать? В каком смысле?!
— В прямом… Мы с ней близнецы.
— Близнецы? Вот бы не сказала. Совсем не похож. Ни на нее, ни вообще… — делая мне комплимент, проговорила мамаша.
Я действительно был похож на русоволосого, курносого папу. И уже не впервые подумал, что с внешностью мне повезло.
Ну а Дашина внешность была столь впечатляюще красноречива, что в словесном красноречии сестра не нуждалась. Однако она, молчаливая, способна была, как и мама, на оглушительные поступки.
Так как все тайное становится явным, сестра узнала о родительском собрании — и властно созвала другое экстренное собрание: всей мужской половины нашего класса. Презрительно поглядывая на влюбленных, она сказала:
— Передайте своим родителям, что мне среди вас кое-кто дорог. — В один миг почти осязаемо возникла атмосфера враждебности: каждый знал, что дорог не он. Но кто же? Помытарив нервы своих поклонников, которыми были все поголовно, кроме Вовы Дубилина, не отличавшего месяца от луны, а хамства от деликатности, Даша, не напрягая голоса, произнесла:
— Мне дороги из вас только двое: Сережа и Игорь, мои братья. Так и сообщите родителям: пусть спят спокойно.
Каждому полегчало: хоть не он… но, по крайней мере, и не другой!
У мамы и Даши было одно и тоже редкое качество: они все на свете умели. Или почти все. Это свойство фамильным не было, оно отсутствовало у тех членов семейства, которые составляли абсолютное большинство. Количественное, разумеется, ибо качественное — если б такое существовало — принадлежало бы маме и Даше.
Обе они умели петь, танцевать, при пустом холодильнике за пятнадцать минут приготовить ужин, шить, вязать и чинить электропроводку… Легче перечислить то, чего они не умели. Но и этому могли б научиться, если бы захотели.
Они ни во что не вкладывали натужных усилий, а лишь — искусство, сообразительность и изящество.
Иногда устаешь даже наблюдать за работой, в которой сам не участвуешь. Со стороны она выглядит до того изнурительной, что на лбу твоем выступает испарина. Наблюдая же за мамой и Дашей, мы, неумелые, как бы присутствовали на спектакле, не обремененном сложным, лабиринтным сюжетом, а завораживающим и балетно-воздушным.
Мама так перебирала струны гитары, что звук казался ненужным: достаточно было следить за ее пальцами, чтобы услышать музыку, извлечь удовольствие, а мужчинам — позавидовать папе.
Все совершалось как бы само собой. Они 
Особенно восторгался отец: у мамы не оставалось времени ни на что, кроме дома.
Даша, которую называли хранительницей домашнего очага, искусно составляла дуэт: одаренность и артистичность не покидали ее. Но в дуэте она продуманно была вторым голосом, чтобы не огорчать отца, который возлагал на мамину сверхзагруженность большие надежды.
Совсем уж поздними вечерами у мамы высвобождалось некоторое время — и Даша решила заполнять его развлечениями. Но в семейном кругу. Она знала такое количество стихов наизусть, что одними стихотворениями могла перекрыть маме дорогу из дома. А еще устраивались семейные танцы… Мама с Дашей танцевали «по последнему слову моды и техники», но и по-своему; отец — очень старательно, как на военных учениях, Еврейский Анекдот — не только с довоенными «па», но и с довоенной сентиментальностью, а мы с Игорем просто дурачились. Мы были Дашиными близнецами, но она уже в первом классе вела себя, как женщина, а у нас и в седьмом были манеры всего-навсего семиклассников.
Одним словом, Даша изобретала что только могла, дабы маму за порог «не тянуло». Отец взирал на Дашу с горячечной благодарностью: хоть внешне и не похожа, а его дочь! С еле заметной благодарностью поглядывал на сестру и Абрам Абрамович. Эта елезаметность, однако, была заметнее голосистых братских восторгов. Я имею в виду восторг двух братьев.
— Поздравляю вас: к нам едет… нет, не ревизор, а посол Государства Израиль, — с порога произнес Абрам Абрамович. — Дипломатические отношения установлены.
Шутливой интонацией Еврейский Анекдот маскировал свою возбужденность: он был горд, что народ его имеет теперь свое государство.
Это происходило вечером в том году, когда мы трое были еще совсем маленькими. Воспоминания мои то забегают вперед, то назад возвращаются, как и положено воспоминаниям.
— Чего ты ликуешь? — настороженно полюбопытствовал отец, обращаясь к Еврейскому Анекдоту. — Один мой боевой друг-товарищ, — он любил фронтовые термины, — подал заявление на отъезд.
— Но мы же с вами не сделали этого.
— И не сделаем во веки веков! — заверил отец. — Покинуть землю, где родились? Здесь родились, здесь и умрем.
— С предсмертными возгласами «За Родину! За Сталина!».
— Не кощунствуй, ты сам кричал это.
— «За Родину!» — безусловно, «За Сталина!» — никогда.
— А для меня свято и то и другое. В неравной степени, но…
Для отца это было уже отступлением или некоторой растерянностью. И тогда Абрам Абрамович поднялся в атаку:
— Браво! Хотя бы в «неравной». Осуждаешь своего «друга-товарища»? Я и сам не сумею расстаться. — Но ведаешь ли, Борис, что Декларация прав человека, которую мы со слезами… Со слезами радости подписали, утверждает: человек имеет право жить там, где захочет, если, конечно, он человек. Имеет право возвращаться домой и вновь уезжать. Иосиф Виссарионович же, бесспорно, считает, что Декларации декларируют, а исполнению могут не подлежать. Но вот кто-то начал официально подавать заявления: «Хочу уехать…», «Хотим уехать…» — «А почему? — голосом прокурора и судьи спросит их Иосиф Виссарионович. — Как можно покидать рай, который я для вас создал?» И придет время, помяните меня, придет, когда за такие вот заявления он будет давать «строгие режимы», «без права переписки…». То есть официально давать будет за диверсии, шпионаж и прочие злодеяния. Не придерешься! — Анекдот помолчал. — К Иосифу Виссарионовичу придраться в полной мере вообще смогут только потомки: современники не отважатся. Да и трудно. На бумаге — все безупречно (даже за антисемитизм, оказывается, положена строгая кара!). И Конституция у нас фантастически демократическая: Калифорния от Америки попробуй-ка отделись, а наши республики, провозглашено, имеют немыслимые права, вплоть до абсолютного отделения. Но Иосиф Виссарионович знает: никто не востребует своих прав. Потому что если себя не жалко, то жалко детей, матерей, жен…
Абрам Абрамович жалел, мне кажется, всех людей. Но людей! А некоторых двуногих людьми категорически не признавал.
Мама молча смотрела на нас троих — и, наверное, думала о том, что нам предстоит.
Мне было всего два или три года, но Еврейский Анекдот вспоминал не раз о том вечере, как и обо всем, что случалось, а иногда и творилось в нашей семье.
Отец и не думал поднимать руки вверх:
— Сталин сделал так много…
— Зловещего! — закончил фразу Абрам Абрамович, вероятно совсем переставший бояться. — А в результате судьбы людей, как руины…
Не давая отцу опомниться, что тоже было его приемом, Анекдот предложил:
— Хотите, расскажу самую короткую притчу? «Сколько вам лет?» — спросил судья подсудимого. «Будет двадцать восемь», — ответил тот. «Не будет!» — сказал судья. Думаю, Иосиф Виссарионович бы до упаду смеялся!
— Зачем ты так? — продолжал сопротивляться отец. — Наоборот, в трудные моменты надо обращаться к 
— За помощью? К 
Едва ли не каждый день Абрам Абрамович рассказывал хотя бы по одному анекдоту. И почти всякий раз анекдоты были прелюдией или финалом бесед о проблемах, которые бередили душу друга нашей семьи. Душа же его негромко, но и непримиримо, с не видимыми миру слезами и видимым юмором откликалась на все доброе и все злое, что свершалось в стране. Злого, увы, было больше, и оно действовало активнее.
— Приходит еврей менять фамилию… — начал в один из вечеров лучший друг нашей семьи. — Приходит и просит: «Сначала поменяйте на Иванова, а потом — на Петрова». — «Зачем же два раза?» — «А затем, что, если меня спросят о бывшей фамилии, я отвечу: «Иванов». — Покашляв, как обычно, после историй, требующих осмысления, Абрам Абрамович сказал: — Я к тому, что нынче разоблачают космополитов и раскрывают их истинные фамилии, замаскированные псевдонимами. Днем с огнем ищут… Но с огнем жестоким и выжигающим.
— Что выжигающим? — спросила мама.
— Судьбы человеческие. И даже жизни… Это наше излюбленное состояние: никакой войны нет, а люди гибнут. За что? Во имя чего?!
Подобные разговоры Анекдот, как известно, предпочитал вести на свежем воздухе, где в голову ему приходили «свежие мысли». Но тут уж не мог сдержаться.
— В каждом издательстве и каждой редакции газеты или журнала должны среди авторов обнаружить хотя бы парочку космополитов. Желательно больше, но минимум парочку.
— А кто это такие… космополиты? — поинтересовался четырехлетний, но уже очень любознательный Игорь.
— Антипатриоты, — объяснил Анекдот.
— А кто такие антипатриоты? — не отставал Игорь, с трудом выговаривая длинное и непонятное слово.
— Ну, те, которые не любят свою Родину.
— Разве можно ее не любить? — удивился Игорь.
— Нельзя… Это запрещено! Но все мы и так, без запретов и без подсказок, любим ее. Любить под воздействием? Это же оскорбление для любви. Однако кое-кто сомневается, кое-кто нам не верит.
— Нам?! — Игорь обвел руками кухню, где находились мы с ним, тесно притершись друг к другу, мама и Абрам Абрамович, на полтуловища переместившийся в коридор. Отец ушел с Дашей в драматический кружок, где сестра в каком-то самодеятельном спектакле играла четырехлетнюю девочку, то есть себя.
— В нашем медицинском издательстве тоже поискали и нашли одного антипатриота. Пока одного… — сообщил Анекдот. — Талантливого биолога разоблачили. Неталантливых, я заметил, у нас не трогают. Он книгу написал в защиту русской природы. Русской… а сам еврей. Подписался — «Савельев», но выяснилось, что он — Фельдштейн Зиновий Савельевич. Стендалю можно было взять псевдоним и Лескову можно, а Фельдштейну — нельзя. Они псевдонимами подписывались, а он под псевдонимом «скрывался». Как уголовник… Я начал, конечно, его оправдывать. Мне отвечают: «Он оклеветал нашу экологическую среду. Пусть сам придет и оправдается!» Но он не может прийти.
— Не может? — переспросила мама.
— У него нету обеих ног.
— Как… нету?
— Потерял их на фронтовом Ковельском направлении. С миной столкнулся. А теперь подорвался на другой мине и на другом направлении.
— На каком? — продолжала, замирая, интересоваться мама.
— На антисемитском… Весьма модный фронт!
Хорошо, что дома не было отца: он бы сталинскую власть стал защищать.
— Меня обвиняют в том, что помог издать эту книгу. По знакомству, конечно! Мы с ним в самом деле познакомились не вчера. А восемь лет назад… в госпитале. Мне ампутировали руку, а ему ноги. Приятели… по несчастью. Есть за что обвинять!
— Нереально! — сказала мама.
Но ее «нереально» было равнозначно слову «кошмар», а не слову «неправда».
Мама, которая на сей раз была избавлена от своего долга поддерживать мужа, поскольку он отсутствовал, поддерживала нешумливое, ироничное негодование Анекдота. И после часто вспоминала о том вечере, где была не «боевой подругой» отца, а просто сама собой.
— Да, антипатриот без двух ног, — со скорбной улыбкой не переставал негодовать Анекдот. — Точней, без обеих! Фельдштейны, по мнению газеты, разоблачившей антипатриота-фронтовика, не имеют права защищать нашу природу. Фельдштейны, как нам объяснили, землю лишь отравляют. В том числе и своей кровью, пролитой на этой земле.
Мама мимолетно, но с опаской взглянула на входную дверь, которую было видно из кухни: вот-вот должен был появиться отец и выразить убеждение, что просто так антипатриотом назвать никого не могут.
Окончательно я осознал, что мне повезло с внешностью, когда мы трое еще не успели стать школьниками. Это был незабываемый для евреев год… До того времени «врагами народа» не становились по национальному признаку, и «дело врачей» внесло в эпопею разоблачений некоторое разнообразие. У обвиняемых была одна и та же профессия — врачи, почти у всех одна и та же национальность — евреи, одно и то же призвание, одна непреодолимая страсть — убивать. Но убийцами они именовались не какими-нибудь, а исключительно «в белых халатах».
Отец окончил мирное терапевтическое отделение медицинского института. Но так как Героем он был не только по званию, а и по характеру, то назначение получил туда, куда никто, кроме него, не рвался, — стал заведующим лабораторией, где испытывались смертоносные, устрашающие вакцины: античумные, антихолерные… Получается, он сразу же приобщился к сражениям. Такая была натура!
Добровольцем на фронт отец записался, конечно, не на второй день войны, а в ее самый первый день. Природный героизм не позволил ему обождать. Направили его заместителем начальника госпиталя.
Госпиталь располагался вдали от передовой, но отец, родившись Героем, согласиться с этим не пожелал. Он мог находиться лишь там, где непрерывно требовался его героизм. И стал пехотинцем. Мама покорно не отговаривала…
Покорность может и повелевать, если это черта женского обаяния. Мамину покорность можно было назвать и преданностью отцовской натуре. Она сумела бы поломать чрезмерную тягу отца к опасностям, к риску. Но стать разрушительницей отваги себе не позволила. Бракосочетавшись с отцом, она навсегда осознала себя не просто женой, а женой Героя. Сперва с обыкновенной, маленькой буквы, а впоследствии и с заглавной. Мама, я думаю, и полюбила отца не за притягательность внешности, которая, безусловно, была, не за яркие дарования, которых, кажется, не было, не за высокий ум, который тоже особенно не выпирал, а за верность и мужество. Верней сказать, за характер.
Позднее я понял: если мужество способно вызывать лишь восхищение, то верность — иногда восхищение, а иногда раздражение. И даже протест. Отцовская верность маме была залогом нашего детского счастья: мы трое знали, что «личные» конфликты и бури, сотрясавшие и даже уничтожавшие другие семейные очаги, к нам в дом ворваться не могут. А вот отцовская верность раз и навсегда обретенным взглядам наш дом сотрясла. В том самом году…
История с «белыми халатами» захотела быть в «белых перчатках». И тогда кто-то придумал, чтобы одних евреев в белых халатах обличили другие евреи в халатах того же цвета. Истинная белизна должна была сокрушить обманную. Папа был истинной. Да еще с Золотою Звездой!
— В жмурки можно только играть, — сказал Еврейский Анекдот. — Но нельзя, зажмурившись, жить.
— Когда играют в жмурки, глаза не зажмуривают, а завязывают, — объяснила мама, поняв, куда Анекдот клонит, и заранее обороняя мужа.
Помню, ночами отец в кителе без погон и со Звездой на той стороне, которая ближе к сердцу, расхаживал по квартире. У нас были две крохотные комнаты и кухня, в которой могли уместиться либо мама с папой, либо мы втроем. А вместе не умещались… Поэтому отец, точнее сказать, не расхаживал, а метался туда-сюда: на малом пространстве возникает ощущение загнанности.
Он и был загнан… Хоть никогда — кто бы ни загонял! — не предъявил бы обвинение тем, в чьей вине не был уверен совершенно и до конца. Что названные убийцами и были убийцы, отец не сомневался. Но все же требовать казни, расстрела — а именно этого ждали от него, еврея-Героя и медаленосца! — он не решался. Фронтовой китель и Золотая Звезда призваны были взбодрить отца, подвигнуть на нечто чрезвычайное, укрепить убеждение в неколебимой справедливости предстоящего ему дьявольского броска.
Сатана — в планетарном масштабе — прежде, как известно, был ангелом. И наловчился выдавать свои сатанинские игры за ангельские, привораживая обманом и тех, в ком неразлучимы были отвага с доверчивостью.
Накануне того — казалось, непостижимого для него! — шага отец делал сотни, а может, и тысячи шагов по квартире. Чтобы нас не будить в ночи, не тревожить, он передвигался по кухне и нашему микрокоридору в тапочках. Бесшумность его метаний нагнетала дьявольскую загадочность. В неестественном сочетании тапочек с торжественным кителем и Звездой можно было ощутить нечто комичное, но ощущался трагизм. И мама время от времени одними губами спрашивала:
— Может быть, ты присядешь?
— Да, да… Я сяду, — обещал ей отец.
И продолжал свой крестный путь к тому, по-мефистофельски навязанному, поступку.
— В некоторых странах, я слышал, смертной казни вообще нет? — предвидя падение и пытаясь за что-то ухватиться, спросил Анекдота отец.
— И у нас могут отменить… Но только в том случае, если решат казнить каждого третьего.
— Почему ты так не любишь… всю нашу землю? — уже как бы с другой стороны решил защититься отец.
— Землю я люблю всю. Но не всех, кого она родила, — с печалью полного откровения произнес Анекдот.
— Ты не веришь людям.