— И сам я вижу, что не взлюбили, — отвечал Епифаний, — и что делать, право, не знаю и не придумаю.
— Да напиши ты к своим письма, — сказал келейник, — уведомь о себе, что жив. Они о тебе обрадуются и попекутся о тебе.
«Прост он был человек, — замечает, передавая этот разговор, Иона Курносый, — поверил келейнику». Сейчас же сел за стол и стал писать письмо. Написав, говорит:
— Я, кажу, написал, да с кем пошлю?
— Поверь мне, владыка, письмо твое, — сказал келейник, — я добрых людей отыщу.
Доверчивый, простодушный Епифаний отдал письмо, а келейник прямо его к казначею Павлу.
Читают ветковские отцы письмо Епифания. Пишет он, «как раскольники его обольстили, и как разбоем на пути отнят, и как в Польшу его препроводили и привезли до своих еретических вертепов, где церковь их и раскольнический монастырь и слобода жителей-раскольников. «Учинили меня раскольники епископом, и поставил им по их просьбе двенадцать попов и шесть дьяконов, чего душа моя раскольников из младенчества ненавидела. Они же меня и возненавидели и держат под караулом. И не иное что помышляю себе от них, токмо как смерти».[89]
Тогда на Ветке и последние оставшиеся у Епифания сторонники отступились от него. Но нашлись благоприятели в ином месте.
Неподалеку от Ветки было местечко (ныне уездный город) Гомель, населенное тоже русскими выходцами, раскольниками. Гомельские старообрядцы и численностью, и богатством, и связями превосходили ветковских, но Ветка все-таки была как бы столицей всего старообрядства, ибо в ней одной была церковь, в ней одной служилась обедня. Пребывание при ней архиерея еще более возвысило эту слободу, и Гомелю при всем богатстве невозможно было с нею соперничать. Завидуя Ветке и не будучи очевидцами соблазнов, которые там производил Епифаний, но узнав об охлаждении к нему ветковцев, миряне Гомеля предложили ему переселиться к ним. Епифаний с радостью согласился. Построили они деревянную церковь, во всем подобную ветковской; епифаниевы попы освятили ее во имя Преображения Господня, а Епифаний, еще до размолвки с ветковскими отцами освятивший несколько антиминсов, послал один для гомельской церкви.[90] Когда ветковские миряне стали чуждаться попов и дьяконов епифаниева рукоположения, гомельские жители приняли их всех и решились во что бы то ни стало сделать свою Преображенскую церковь кафедральным собором старообрядческого епископа. И усиленнее прежнего звали Епифания к себе. Но Ветка не давала его, ибо не дешево ей стоил Епифаний. Гомельские жители хотели купить у ветковцев архиерея и денег не жалели, но ветковцы не брали никаких тысяч за Епифания, предвидя, что, в случае приобретения гомельцами епископа, много убавится блеска у ветковской церкви.
— Да отдайте же нам епископа Епифания, когда вам не надобен, — говорили гомельские старообрядцы.
— Не отдадим. Он ваши души опоганит, потому что он обливанец. Погибнете вы душами вашими, когда его возьмете, — отвечали ветковцы.
— Не ваше дело; коли грех, так тот грех на нас будет. Отдайте Епифания и берите что хотите.
— Не надо нам никаких тысяч, — стояли на своем ветковцы, — а Епифания-обливанца не отдадим, греха на себя не примем: соблазна в вас не усилим; сказано бо в св. писании «горе тому человеку, им же соблазн в мир придет, унее тому человеку, да обесится камень жерновый о выю его и вверзится в море». И под такою клятвою самого Господа нашего Исуса Христа быть мы не хотим и обливанца-еретика вам в пастыри не отдадим.
И много было ссоры, много раздора и крамолы между ветковскими и гомельскими старообрядцами; нередко бывали между ними и драки. Священнодействовавшие в гомельской Преображенской церкви попы, особенно же белый Иоаким и черный Матвей, оба рукоположенные Епифанием, стали во главе гомельцев. Приехав из Москвы, Варлаам Казанский много уговаривал ветковцев отдать Епифания гомельцам, когда им не угоден. Ветковцы и слушать не хотели. Тогда гомельские слобожане, желая, чтобы в наступающий великий четверток (3 апреля) Епифаний сварил в их церкви миро, собрались в вербное воскресенье (30 марта) и пошли к Ветке — вооруженною рукою добывать мироварителя.
Но дело вдруг приняло неожиданный оборот: 1 апреля 1735 года не стало ни Ветки, ни Гомеля, ни епископа Епифания.
Мы уже сказали, что летом 1734 года, когда не принятый еще в старообрядчество Епифаний проживал в пустыньке, он, стосковавшись по горячо любимым племянниками и внучатам, писал к ним в Киев письмо. В это письмо вложил он другие два: одно к старинному своему приятелю, духовнику софийской кафедры Иакову, другое к самому Рафаилу, тогдашнему архиепископу киевскому. Епифаний, кажется, не сознавал вполне своей виновности ни перед церковью ни перед правительством и писал эти письма, прося взять его от раскольников и поставляя условием, чтоб ему «при софийской кафедре житие иметь свободное, по-прежнему» (то есть как было до первого побега его в 1724 году). С кем и как отправил он эти письма, мы не знаем, но, не получая на них долго ответа, он наконец в августе принял старообрядство, ставил попов, святил миро и антиминсы, и, разумеется, не сказывал никому про посланные письма. А дело по поводу их в Киеве и в Петербурге шло своим обычным чередом. «Неведомый человек», то есть, по всей вероятности, племянник или внук Епифания, подал письма духовнику Иакову, а духовник — архиепископу 12 июля 1734 года. Через два месяца, 18 сентября, Рафаил донес об этом синоду, и потом вследствие синодского указа писал к Епифанию письмо и звал к себе в Киев. Это было уже в начале 1735 года. Через кого киевский архиепископ пересылался с старообрядческим ветковским епископом, и получил ли даже последний письмо от Рафаила, не знаем, но известно, что Епифанию никак не удавалось, по приказу Рафаила, секретно уйти от старообрядцев. В это время из-за него разгорелась вражда между Веткой и Гомелем, и ветковцы держали несчастного Епифания в келье, как в тюрьме, уже совсем безвыходно. Хотя и не знали они, что Епифаний хочет бежать в Киев, но крепко боялись, чтобы он не ушел в Гомель.
Когда в Петербурге узнали о пребывании Епифания на Ветке, правительство Анны Ивановны озаботилось не столько о «колоднике Епифании, скраденном воровскими людьми в Коломинском лесу», не столько о том, что у старообрядцев явился наконец давно желанный ими архиерей, сколько о зарубежных раскольнических поселениях. Уже несколько лет знали в Петербурге, что в одних слободах Ветковских живет более 40.000 беглых русских людей, и сверх того заселены такими же беглыми старообрядцами слободы в Киевском воеводстве по реке Припяти,[91] на Волыни, в окрестностях Житомира и Новгорода-Волынского,[92] в Подолии, по берегам рек Буга[93] и Днестра[94] и даже в Бессарабии и Молдавии. Не столько политические, сколько экономические соображения побудили русское правительство внимательнее заняться этим делом. Еще в 1733 году именем императрицы Анны Ивановны было объявлено зарубежным раскольникам, чтобы они возвращались в Россию безбоязненно, что государыня вины их им отдает и их совершенно прощает. Но ни один из зарубежных старообрядцев не воспользовался этим приглашением; напротив, многие из старообрядцев, живших в России, избегая тяжелых податей и частых рекрутских наборов, значительными толпами устремились за границу. В 1734 году приглашение было повторено, но также безуспешно. Тогда решено было принять самые энергические меры относительно ветковских слобод и во что бы то ни стало возвратить бежавших туда на родину. Польша в это время давно уже отжила красные дни свои и быстро клонилась к падению, раздираемая внутренними междоусобиями. Политические обстоятельства благоприятствовали правительству Анны Ивановны: в 1733 году умер польский король Август II и начались обычные шляхетские рокоши и усобицы в Речи Посполитой по случаю избрания нового короля. Для поддержания кандидатства саксонского курфюрста Августа против Станислава Лещинского, поддерживаемого Францией, императрица послала в Польшу русские войска под командою фельдмаршала Ласси. Русские заняли самую Варшаву; наше войско стояло и в Литве и в Польше, и русское правительство распоряжалось за литовским рубежом, как у себя дома. Не считали нужным и входить в какие-либо дипломатические сношения: просто велели полковнику Якову Григорьевичу Сытину, стоявшему с своим драгунским полком в Стародубье, «очистить Ветку», для чего и дали ему под команду отряд, состоящий из пяти полков.[95] С ними, в феврале 1735 года, Сытин перешел границу. Это никого не удивило: ни коренных жителей Белорусского края, ни раскольников.
Московские старообрядцы предостерегали ветковцев. Но на Ветке не все послушались этих предостережений. Впрочем, многие ушли далее: на Волынь, в Подолию и даже в Молдовлахию. Февраль и март полки Сытина переходили вокруг Ветковских слобод из селения в селение, а в этих слободах никто и не догадывался, что опасность действительно близка и неизбежна. Полки окружают наконец слободы со всех сторон, а между Веткой и Гомелем идут ссоры и драки из-за Епифания, и сам виновник этих ссор, больной, измученный душевною пыткой, сидит взаперти и ждет не дождется, как бы убраться куда-нибудь из Ветки.
Марта 30-го гомельские жители, как уже сказано, пошли на Ветку отбивать вооруженною рукой для своей церкви святителя Епифания. Но дорогой видят они на другой день, что полки Сытина со всех окружных мест двинулись и идут на Ветку и на другие слободы. Спрашивает гомельская рать у солдат, куда они идут? — «Поход сказан в Белую-Церковь», — отвечают солдаты. Поход в «Белую-Церковь» действительно был нарочно неверно объявлен солдатам, чтобы они не разболтали настоящей цели похода. А Сытину надо было отвлечь внимание раскольников, а затем внезапно и разом окружить слободы, чтобы врасплох захватить всех слобожан без изъятия. Гомельцы, однако, видно, догадались, к чему идет дело, и воротились домой. Рано утром 1 апреля Ветка была окружена войсками. К Покровской церкви и к монастырю приставили караулы, отцов привели к Сытину. Епифаний был в числе их.
— Где ваш епископ? — строго спросил командир у отцов ветковских.
Они указали на Епифания. А этот стоит ни жив, ни мертв, не понимая, что вокруг него делается. Сытин подошел к Епифанию под благословение и сказал:
— Ты не бойся, преосвященный, государыня послала нас тебя выручить.
Епифаний ожил. Радостью загорелись его живые, черные глаза. Перекрестился он и сказал с низким поклоном Сытину:
— Слава богу! Благодарю нашу всемилостивейшую государыню и век должен за нее бога молить.
Отцов рассадили по кельям под караул, а Епифанию дали некоторую свободу и обращались с ним почтительно, как с действительным архиереем.
Когда рассвело, вошел Сытин в Покровскую церковь и велел выносить книги и записывать число их, а также образа, ризы, сосуды, снял с колокольни колокола и запечатал церковь.[96] Всего в слободах захватил он сорок тысяч народа. Таким образом совершилась первая ветковская выгонка.
Епифаний был крепко нездоров. У него, как уже было сказано, развилась водяная болезнь. С конвоем, состоявшим из драгун, под командой поручика, отправили его в Киев, но имущество осталось на Ветке: 250 рублей денег, одежда разная, серебра на 300 рублей, саккос, омофор, митра. Дорогой обращались с ним хорошо, поручик и солдаты называли его не иначе, как преосвященным; вообще были внимательны к нему, предупредительны. Поручик был особенно почтителен к Епифанию, по всей вероятности, он и не знал, что сопровождает лишенного сана иеромонаха, и считал его за действительного архиерея. Добродушный Епифаний искренно полюбил поручика и дорогой, откровенно разговаривая с ним о своем житье-бытье у раскольников, со слезами благодарил императрицу за то, что приказала она его выручить, по его выражению, из того вертепа, в котором был он два года, яко Даниил во рве львином. Бедняк был и в самом деле уверен, что войска приходили в Ветковские слободы единственно для его выручки. В первых числах мая привез его поручик в Киев. Здесь Епифания посадили в крепость. Тут только увидал он, что не жить ему свободно при софийской кафедре, на что он так сильно надеялся. Такое разочарование до того потрясло больного старика, что он слег в постель и уже не вставал. Мая 31-го написал он письмо к архиепископу Рафаилу. Говоря, что чувствует приближение смертного часа, Епифаний просил прислать к нему духовника. Его исповедали, приобщили, и на другой день он умер. Так кончилась многомятежная жизнь Епифания, исходившего русскую землю от Дуная до Белого моря и пересидевшего в десяти тюрьмах, не считая пустыньки и Ветки.
Умирая, он все просил, чтобы взять оставшееся у него на Ветке имущество и отдать его племянникам и внукам. Добрый старик не позабыл и приласкавшего его дорогой поручика. У него ничего не было в крепости, кроме пуховых подушек. Он завещал их офицеру.[97]
Епифания схоронили возле церкви св. Феодосия в Киево-Печерской крепости. Отпевали, как мирского человека.
Варлаам Казанский, самый горячий, самый ревностный защитник Епифания, остался верен ему и по смерти.
Будучи выслан в Россию, он поселился с попами епифаниева поставления и с большею частью гомельских приверженцев покойного в слободе Клинцах.[98] Сюда перевезли они гомельскую Преображенскую церковь и в двух верстах от слободы, рядом с нею поставили другую — во имя Николая Чудотворца. При этих церквах устроили старообрядческий Николо-Пустынский монастырь, существовавший до пятидесятых годов нынешнего столетия. Варлаам клятвенно всех уверял, что Епифаний старообрядство принял искренно и умер, не приняв перед смертью православного священника.[99] То же проповедовали и попы епифаниева поставления, Иоаким и Матвей. Последний был настоятелем Николо-Пустынского монастыря. Они певали по Епифании панихиды, как по епископе «древляго благочестия», и даже распускали молву, будто он принял кончину мученическую, крепко стоя за старую веру. Скоро огласили его святым и начали ходить в Киев на поклонение его могиле. Варлаам жил не более года в Стародубье. Когда узнали о его прошлом и о том, какое значение имеет он у раскольников, его арестовали и, по определению синода, 11 февраля 1737 года отправили в заточение в Нижегородский Печерский монастырь, где он и умер.
Попы Иоаким, Матвей и другие, поставленные Епифанием, продолжали священнодействовать в Клинцах. В этом посаде число принимавших правильность епифаниева архиерейства до того было значительно, что в 1789 году они выстроили в посаде еще церковь Михаила Архангела, которую и освятил 10 февраля беглый от великороссийской церкви поп, Данила Воскобойников.[100] Поп епифаниева поставления, Иаков, дожил в Клинцах до 1790 года. Он был последним.
Почитавшие за свято память Епифания и принимавшие попов его рукоположения в XVII столетии были известны под именем епифановщины,[101] где образовалось их средоточие. Немало их было в возобновленной Ветке и других зарубежных местах, были в Москве и в Гуслицах. Явились они даже и на Керженце, где при жизни Епифания и слышать о нем не хотели. В Никанориной обители Оленевского скита (Семеновского уезда, Нижегородской губернии), уничтоженной в 1853 году, до последнего дня существования этой обители свято сохранялась память Епифания, и его имя было записано в синодиках рядом с именем Павла Коломенского. Такие синодики случалось нам видеть у некоторых старообрядцев Владимирской, Московской и Черниговской губерний.
В настоящее время, когда возникла в Белой Кринице старообрядческая иерархия, известная более под именем австрийства, добрая память о добродушном Епифании восстановлена во мнении всех принявших эту новую иерархию. Они не хотят верить, чтоб Епифаний тяготился своим положением на Ветке, чтоб он тайно переписывался с Киевом, даже с самим Рафаилом и чтоб умер, возвратившись в недра православной церкви. Их немало не соблазняет его обливанство, так много смущавшее их прадедов, они совершенно об этом умалчивают и представляют Епифания великим святителем, положившим душу свою за овцы своя, мучеником, страдальцем за «древлее благочестие» и за старый обряд. Так, например, в новое сочинение об основании белокриницкой иерархии, написанное недавно (в 1861 году) и уже весьма распространенное между старообрядцами,[102] введен следующий рассказ об Епифании. «К достижению же сей цели (отыскания архиерея) предпринимали разныя средства. Первыя покушения у наших христиан для отыскания епископа были еще в царствование Петра I, для чего они обращались в Молдавию и Грецию, но безуспешно. Потом достигли своего желания. Рукоположенный в Молдовлахии ясским митрополитом Антонием, в 1724 г, епископ Епифаний обратился в нашу православную веру и, по общему всех ветковских христиан согласию, принят был в Покровском монастыре, что на Ветке, священником Иовом, в лето 7232 (1724?). И по принятии, епископ Епифаний совершил божественную литургию и отправлял святительскую должность: он рукоположил до четырнадцати человек в священнослужители, то есть в попы и дьяконы. Но как только разнесся об этом слух, то вдруг на сего православнаго епископа наведено со стороны правительства строжайших преследование; он был взят и после разных изнурительных последствий скончался в Киеве. Рукоположенные же им священники действовали даже до конца жизни».
Не так смотрели на Епифания его современники. В XVIII столетии значительное большинство старообрядцев поповщинского толка и в России и в зарубежных местах нимало не уважали памяти Епифания, и в некоторых раскольнических сочинениях Ветка подвергалась сильным укорам за принятие этого епископа.[103]
Вот, например, что говорил лет через пятьдесят после Епифания Иона Курносый, который может считаться отголоском не только Керженца, где он писал свое сочинение, но и вообще старообрядцев по поповщине, живших в восточной части Европейской России: «Нынешние епифаняне попы и последующие им и поныне исчезнувшу Епифанию в отступлении, веру к нему мертвому душою и телом, яко ариане Арию, в проходе пораженну, главу в порты забиту, веру храняху, сице епифаняне к Епифанию. А понеже отцы наши (керженские) до приему Епифаниева ветковских попов согласия отказашася и причастия их служения приимати отрекошася и во время требования совета к приятию Епифания за епископа отказашася и общим советом положиша ездящим в Москву к попам московским под руку ко благословению не ходити, и во время их служения за службу молитися, не ходити, ни с детьми духовными их ни ясти, ни пити, ни молитися, якоже и было, и быти неотложно сему узаконению тверду быти. Но понеже, яко же пишется, пастырем о овцах небрежение и людское ко священником непокорства належание, зане вси по своей воле ходят, особливо здешний народ, не хощет время плачевное призвати — время опасное сетовное. Пользовахомся священством, священниками, священноиноками, и иноками честными и инокинями, глубокою старостию и сединами и разумом духовным украшенными, егда быша священноинок Никифор, священноиерей Иоанн (иже потом от Никифора пострижен священноиноком) Иов[104] и с ним Василий Торжковец и по них Иаков Варламов, не ошибиться бы, мнится Авраамием Галицким принятый, но много разнства видится от тогда бывших священников и от сущих ныне. Тии сами не хотяще своя души погубити, знавше премену благочестия оставляюще приходы, приходяще ко священноиноком, священником и иноком, хотяще токмо при них спасти своя души, а не наствити, учитися, а не учити; и по усмотрению отец умоляеми, народныя ради пользы и принуждаемы нужды ради спасительная исправлять и не хотяще; а вынешних посылают искати яко на положенное и припасенное. Сыскав умоляем: «Поедем, речем им: видно, скудное житие твое, а у нас и тысящи нажить можешь». И привезши соборуем: како исправим. И аще мы до глубокой старости ищем их по подобию, яко по чужим житницам не зерны, но охоботие и паздерие собираем, а младыя дети где полчати будут и сыскивати, что не от обливанцев? Все говорим: «невозможно без попа быти: Господь не умирает и священство его не престает». Подлинно у епифановщины не перестанет. Почто перестать? Вся вселенная полна попов, не токмо попов, но и большаго чина всякаго полна вселенная, церковного причта».
Еще сильнее были укоры со стороны беспоповщинских раскольников, например, Ивана Алексеева в «Истории бегствующего священства». Многие самые горячие приверженцы Епифания и поставленных от него попов стыдились через некоторое время сознаваться, что они когда-то принадлежали к согласию епифановщины.
V. АФИНОГЕН
Как падение старого Керженца способствовало возвышению Ветки, так, в свою очередь, падение Ветки было причиною быстрого возвышения слобод Стародубских. Здесь поселилась большая часть выведенных Сытиным из-за литовского рубежа старообрядцев. До того в Стародубье мало было попов, и жившие в тамошних лесах старообрядцы так одичали, что более походили на каких-то грубых инородцев, чем на русских людей. Грамотных у них вовсе почти не было, и кто с трудом и запинаясь на каждом слове умел читать «Часослов», тот считался уже великим богословом. Старики правили службу только по «Часослову» и «Псалтыри», других книг и знать никто не хотел. Так, когда однажды в слободу Злынку привез один старообрядец из Москвы старопечатный «Октоих» и велел читать по нем канон, то едва успели сказать начальные слова первой песни: «Колесницегонителя Фараона погрузи», поднялся страшный шум. «Что это за книга? — кричали злынковские старообрядцы, — зачем она здесь? Что в ней за колеса да фараон? Это по новой вере! Это книга никонианская, еретическая. В печь ее, да сжечь!» Когда же поселились здесь ветковские раскольники, жизнь в Стародубье изменилась: явились промышленность и торговля, завелись вскоре и фабрики. В Клинцах особенно развилась фабрикация сукон. Начались деятельные сношения с Москвой и Петербургом, явились значительные капиталы. Построение церквей и появление попов в достаточном количестве придали большой блеск Стародубью, и оно сделалось средоточием всей рассеянной по Руси и по зарубежным местам поповщины. Неблагосклонно смотрели, однако, коренные стародубляне. Когда зарубежные выходцы стали у них в слободах ставить церкви, они возроптали и произвели мятеж. «Зачем нам церкви? — говорили они. — Наши отцы от церкви из России ушли; у нас церквей слыхом не слыхано, видом не видано, а ныне церкви и в наших местах строят», — и чуть не сожгли их. Когда в новопостроенных церквах начали служить обедню, большой ропот опять поднялся от коренных жителей Стародубья.
— Что это за поп? — говорили они. — Сам причастье работает! Разве это можно? У нас было причастье старое, а это все новая вера!
Спустя несколько лет смягчились немного нравы стародубских дикарей, и они мало-помалу слились с зарубежными пришельцами в одни общины. Упорных осталось немного. Но в некоторых слободах[105] все-таки никак не могли решиться на постройку церквей, довольствуясь часовнями, хотя и имели в свое время полную возможность и достаточно средств к устройству церквей.
В слободе Зыбкой (ныне уездный город Новозыбков, Черниговской губернии) была в тридцатых и сороковых годах прошлого столетия часовня дьяконовщины, на месте которой, не ранее 1771 года, построена была церковь Рождества Христова. При ней с 1739 года был беглый поп Патрикий, ревностный последователь дьякона Александра, казненного в 1720 году, в Нижнем Новгороде, на Нижнем базаре. Патрикий был человек хитрый, умный, начитанный и честолюбивый. Он приобрел огромное влияние на старообрядцев дьяконовского согласия, как в России, так и за границей. Высокий ростом, с белыми волосами, с бородой едва не до колен, сановитый, с важною поступью, он внушал к себе чрезвычайное уважение. Жизни был строгой, подвижнической и самых честных правил. Его называли даже «патриархом». И во всем «дьяконовом согласии» он действительно был верховным правителем духовных дел: назначал попов, судил их и мирян, рассылал у вещательные и обличительные послания. Словом, Патрикий стоял во главе сильной еще тогда дьяконовщины.
Тревожила нередко и Патрикия мысль, не оставлявшая издавна старообрядцев. «Ведь только та церковь свята и истинна, — думал он, — где преемственно сохраняются все три чина духовной иерархии; а где у нас епископы?»
В 1749 году явился в Зыбкую молодой монах, по говору великорусс, человек пылкого характера, острого ума, отлично знавший церковные уставы, красноречивый, ученый, знавший даже по-латыни, говоривший по-французски и по-польски. Наружность его была чрезвычайно красива: высокого роста, дородный, с бледным лицом, с блестящими умными глазами, с черными, как смоль, волосами и с такою же широкою, длинною, окладистою бородой. Голос у него был светлый и громкий, держал он себя сановито и имел самые изящные манеры, доказывавшие, что он, если не постоянно, то весьма часто обращался в хорошем обществе. Молодой чернец говорил, что происходит он из дворянской фамилии, какой — мы не знаем. И это было верно, что он хорошего роду. Платье на этом чернеце-дворянине было обыкновенное монашеское, старообрядческое, но камилавка и кафтырь как-то особенно ловко сидели на нем. На кафтыре и на келейной мантии, которую старообрядческие монахи и монахини носят как пелеринку, обычная красная оторочка вроде кантика выложена была из яркого кармазинного сукна, бросавшегося издали в глаза. Все было на чернеце так чисто, так опрятно, так щеголевато. Называл он себя священноиноком (то есть иеромонахом) Афиногеном, говоря, что, познав истину «древляго благочестия», презрел он почести и славу и пошел, бога ради, странствовать, изыскивая хорошего места между ревнителями старого обряда, где бы мог проводить до конца дней своих тихое и безмятежное житие.
В Зыбкой приняли нового пришельца. Там всякого принимали. С первых же дней заметил Афиноген, что зыбковские слобожане имеют слепую веру к Патрикию. Что Патрикий скажет, то и закон для всех. И стал он употреблять все средства, чтобы понравиться стародубскому «патриарху». Старику Патрикию крепко по душе пришелся красивый, скромный, ученый молодой чернец, он полюбил его, как сына, и даже поместил у себя в доме, проводя с ним все время в разумных и учительных беседах. Афиноген совершенно очаровал Патрикия своим бойким умом и обширными сведениями, а вместе с тем необыкновенной набожностью и подвижничеством.
Патрикий нахвалиться не мог своим нареченным сынком. «Его сам бог ровно с небес послал к нам», — говаривал он и прочил Афиногена себе в преемники. И быстро разнеслась добрая слава об Афиногене по всему Стародубью и во вновь возникших на пепле разоренных Сытиным слободах Ветковских. Однажды в задушевной беседе Патрикий высказал сынку своему тяготившую его мысль о необходимости иметь правильного епископа. Молодой чернец совершенно соглашался с Патрикием, но с какою-то таинственностью постоянно уклонялся от дальнейших разговоров.
Еще казалось странным Патрикию, что, несмотря на доброе и спокойное житье в Зыбкой, под крылышком самого Патрикия, Афиногена все тянуло за границу. Таинственно намекал он, что у него в Петербурге есть сильные враги, власть имеющие, которые никак не простят того, что он познал «древлее благочестие» и ушел странствовать, что они опасаются, чтоб Афиноген не рассказал кое-чего ему известного, а от этого-де пойдет по государству великая крамола, и многим сильным людям не сносить тогда головы. Хитро намекал Афиноген и на то, что вот недавно по милости Епифания разорили Ветку и все зарубежные слободы, а если про него в Петербурге узнают, где он находится, — во всем Стародубье камня на камне не останется. «А я не желаю, чтоб из-за меня грешного пострадали православные христиане, свято хранящие древние уставы».
— Но кто же такой? Какие у тебя обстоятельства были с сильными мира сего? — спрашивал у Афиногена Патрикий.
— Честный отче! — отвечал чернец, — ты видел мои бумаги, знаешь, что я не кто другой, как грешный священник Афиноген. Не искушай меня более. Мое со мной и останется.
И заводил Афиноген речь о том, как при бывших недавно переменах в правлении лица, стоявшие на самых высоких степенях, падали и в Сибирь отсылаемы были на вечное житье, что сам бывший император Иван Антонович и мать его, бывшая правительница государства, томятся в безвестном заключении.
— А если бы, — говорил он, — Анна Карловна[106] с божьею помощью возвратилась и сел бы на престоле царь Иван Антонович, процвело бы тогда «древлее благочестие» так же, как и при царе Михаиле Феодоровиче, потому что и Анна Карловна и царь Иван Антонович, в несчастии находясь, истинную веру познали.
Патрикий, в свою очередь, уклонялся от подобных разговоров. В то время за подобные слова угрожала тайная канцелярия, кнут, и если не смертная казнь, то уже наверное сибирские рудники или неисходное житье в каком-нибудь Рогервике или Шлиссельбурге.
Приехал в Зыбкую зарубежный старообрядец, по имени Марко, и привез от жителей главной побужской слободы, Борской, просительную грамоту на Ветку, в которой они умоляли тамошних отцов, «на утешение духовных печалей, яко народ жаждет священника», для исправления духовных треб прислать достойного иерея. Побужский посланец на Ветке, едва возникшей после разгрома 1735 года, нашел «великое оскудение священства». Оттуда некого было послать на Буг: тамошние отцы сами просили у стародублян попа своего согласия. Марко поехал далее, перебрался через границу и прибыл в Стародубье. Зная, что у Патрикия много было старого причастия, Марко обратился к нему, прося его приехать на время в Борскую слободу или же прислать кого-либо за себя с достаточным запасом причастия. Честолюбивому Патрикию было очень лестно такое приглашение, но самому нельзя было предпринять дальнюю поездку: и преклонность лет и необходимость пребывания в Стародубье, где кипели тогда раздоры между старообрядцами, препятствовали его поездке, да стародубляне с его согласия, пожалуй, и не пустили бы его. Он придумал послать вместо себя любимого сынка своего. Когда он сказал о таком намерении Афиногену, тот смиренно отвечал, что чувствует себя недостойным идти на такой великий, апостольский подвиг, но готов творить волю пославшего.
Вот что писал Патрикий старейшинам Борской слободы, Пимену Ивановичу и Ивану Кондратьевичу.
«Господам моим, предавшим себе за свидетельство Исус Христово, Пимену Ивановичу, Ивану Кондратьевичу, и всем православным христианам слободы Борской благодать божья и благословение да умножатся. Известившеся чрез посланного от вас, раба божья Марка с писанием на Ветку, яко зельне народ жаждет священника, на утешение духовных ваших печалей, обретше священноинока Афиногена, посылаем вам в пастыря, котораго для некоторых нужд, понеже должно послать в Великую Россию, того ради как приидет время, молю вас самого дела Христа господа, ему споспешествуйте, самого же его, аки мою утробу, примите, повинующеся во страсе божии; несомненно бо уповаем, яко егда получите его, и дело православного учения и послужения со страхом божиим будет в вас соделываемо. Возвещаем же, братия, яко древлее наше благочестие отвсюду гонимо, в пастырех скудость, а овцы всюду умножаются. Тем же с сущею в вас церковию молитеся, да не внидем в напасть, но да здравы, обще с вами, мирно потерпим дне господня. Аминь. Всегда молящийся о душах ваших и промышляющий о добре их вечном, свидетель господа нашего Исуса Христа иерей, Патрикий. 1750 года».
Другое подобное послание писал Патрикий на Ветку в Пахомиев, что на реке Соже, в 8 верстах от Ветковской слободы, дьяконовского согласия монастырь,[107] к тамошнему настоятелю, черному попу Игнатию с братией, которым рекомендовал Афиногена. «Слышахом, — писал он, — вас болезнующих лишением духовнаго пастыря и отца (вероятно Пахомия, основателя монастыря, незадолго перед тем умершего), болезнь вашу с нашею соединяем и купно состраждаем и зельне соболезнуем… дотоле страдахом и рыдахом, доколе всеблагий промышленник не услыша нас и плача нашего не остави и бездельно возвратитися в недра наша, и не посла в общее утешение ваше и наше, аки свыше, священноинока Афиногена. То получивше, отрохомь слезы наша, зане обретохом и православно мудруствующа, и готова суща, рекше послушествовати к вам, его же абие и послахом».[108]
Перейдя рубеж, Афиноген вздохнул свободнее, ибо были в его жизни обстоятельства, по которым ему действительно было небезопасно оставаться в русских пределах. Пробыв некоторое время в Гомеле и Пахомиевом монастыре, он проехал на Буг, и там, в слободе Борской, старшины Пимен Иванович и Иван Кондратьевич и все старообрядцы встретили его с большим почетом. Поселившись здесь, вскоре успел он привлечь к себе всех жителей побужских слобод. Это люди были богатые, зажиточные; хорошее житье у них было Афиногену. Одного только недоставало им: давно желали они иметь вместо часовен хоть одну церковь, на что не пожалели бы никаких денег, да антиминса не было, стало быть, и церковь нельзя было святить. Узнав о таком желании их, Афиноген сказал однажды на общем сходе: «У меня есть древний антиминс, стройте церковь, а я могу освятить ее». В Борской слободе построили деревянную церковь, и Афиноген освятил ее во имя Знамения Богородицы. Благодарные старообрядцы щедро вознаградили Афиногена за антиминс и освящение церкви, при которой он и остался священнодействовать. Здесь он вел самую строгую жизнь, что в глазах старообрядцев составляет главное. Бледное лицо говорило о его постничестве, и он действительно был великий постник и неуклонно исполнял все обеты монашества и все правила устава. Говорил он красно, учительно, поражал грубых, малосведущих старообрядцев блестящим умом и обширными сведениями по разным отраслям знаний, удивлял их беглым разговором по-польски и основательным знанием латинского языка. Действительно, кроме поморских расколоучителей, князей Мышецких, раскол до того времени не имел еще такого ученого человека, каков был Афиноген. Уважение к нему росло, можно сказать, с каждым днем. Водясь с старообрядцами уже два года, он заметил, как все они чувствуют необходимость иметь своего епископа, и притом такого, который бы не был обливанцем, подобно Епифанию. Почти все зарубежные старообрядцы решительно желали епископства; в России главным местом проповеди о необходимости иметь святителя было Стародубье, и именно те общины, которые держались дьяконовского толка. Оттуда еще в 1745 году рассылались увещательные письма о том, чтобы всеми силами и общими средствами искать правильного архиерея. Одно из таких посланий сохранил о. Журавлев в своем сочинении.[109] «…желаем от вас тщание о лучшем, — сказано в нем, — сие есть елико сила ходатайствовать святительство: источник священства». Заметив, что и поселившиеся на Буге старообрядцы весьма желают получить епископа, Афиноген решился сделаться архиереем. Искать хиротонии у ясского или у другого какого-либо митрополита было затруднительно, и мало было надежды на успех, а потому и решился он на поступок небывалый до того времени в среде старообрядцев — сделаться самозванцем-епископом. Ловкий Афиноген очень хитро повел дело. Придут, бывало, к нему в келью с какою-нибудь надобностью, а он сидит задумавшись и, услышав шаги вошедших, как бы опомнится и благословит обеими руками, по-архиерейски, а потом смутится, замешается и поведет речь о чем-нибудь постороннем. Положит, бывало, в углу под образами вместе с епитрахилью и омофор, чтобы приходившие к нему могли это заметить. Афиноген очень любил детей; встретит, бывало, на слободской улице ребятишек, непременно подойдет к ним, каждого порознь благословит, в головку поцелует, орехами, пряниками и другими лакомствами всех оделит. Мальчики полюбили доброго попа, стали к нему в келью ходить; он их грамоте учил, гостинцами оделял. Такая любовь к детям, разумеется, еще более увеличила приверженность родителей к Афиногену. Иной раз распахнутся нежданно двери его кельи, вбежит резвая толпа детей, и станут мальчики молча, как вкопанные, их добрый поп, их любимый учитель молится богу в епитрахили и омофоре. Дети и говорят дома, что застали они попа на молитве, а стоит он и молится не в одной, а в двух епитрахилях — одна, как надо быть у попа, а другая еще на плечах положена. Пошли таинственные толки. Заводят наконец старики речь с Афиногеном об одном предмете, но он всячески уклоняется от разговоров. Говорят ему про детские рассказы, а он отвечает, улыбаясь: «Что про них говорить! Известное дело, — малые дети, неразумные. Мало ли чего они, по глупости своей, ни наскажут!» Пришел Троицын день; Афиноген в Знаменской церкви служил обедню и вечерню. В эту вечерню читается особая молитва св. духу. У нас, в православной церкви, во время чтения ее все стоят на коленях, а у старообрядцев, по их обряду, «лежат на листу», то есть падают ниц на цветы и листья, которые держат в руках, и остаются в таком положении до самого конца молитвы. Кончив ее, Афиноген благословил лежащий народ обеими руками, как епископ. Это было замечено; пошел новый говор, сильнее прежнего, но, как ни приставали к Афиногену, он решительно отказался от всяких объяснений, говоря, что видевшим, будто он благословляет обеими руками, должно быть, почудилось. Через несколько времени проезжал через Борское старообрядческий поп. Афиноген воспользовался случаем, чтобы исповедаться. Духовник стал его исповедовать, как священноинока;[110] Афиноген остановил его.
— Отче, — сказал он, — аз есмь епископ, а потому исповедать, разрешать и молиться за меня, грешного и недостойного, изволь надлежащим порядком. Я епископ Лука…
В смущение пришел духовник. И не смел много его спрашивать. Афиноген сам сказывал:
— Получал аз, смиренный, великого архиерейства хиротонию от сибирского митрополита Антония,[111] удельной епархии у себя не имел, а находился при некоем великоважном темничнике. И, узнав старую правую веру, оставил всю честь свою и достоинство, и предприял бога ради странствовать.
— Кто же этот темничник? — спросил духовник.
— О нем никому не известно, — отвечал коленнопреклоненный Афиноген, смиренно поникнув головой.
— Но рцы ми тайну сию, — возразил духовник. — Мне, как отцу твоему духовному, подобает знати вся сокровенная души твоей, не мне бо, недостойному, глаголати будеши, но самому господу богу и спасу нашему Исусу Христу.
— Дай мне того господа нашего во свидетели, — отвечал исповедник, — что, когда я объявлю тебе некую о себе тайну, тебе бы оную никому не открыть.
— Даю во свидетели господа нашего Исуса Христа, — сказал поп.
— Присягни же перед животворящим крестом и святым евангелием.
Поп присягнул и снова спросил Афиногена:
— Какой же это темничник, при коем мало что священноиерея, а даже и епископа нарочно держат?
Афиноген склонился еще ниже перед священником и едва слышным голосом сказал:
— Император и самодержец всероссийский Иоанн Антонович.
— Где же он?
— В Сибири,[112] в дальних местах, томится в заключении вместе с своею родительницею, великою княгиней Анною Карловною. Долго находился я при их высоких особах; уразумев же древлее благочестие, бежал из дворца их императорского величества и переименовал себя Афиногеном.[113]
И стал духовник исповедовать епископа Луку по чину архиерейскому.
Духовник ли огласил тайну исповеди, сам ли Афиноген, — неизвестно, но молва об его архиерействе росла более и более. В разговорах же с старообрядцами Борской слободы он по-прежнему держал себя уклончиво, избегая расспросов об его прежней судьбе, но в то же время писал много писем в разные зарубежные старообрядческие места, не называя прямо себя архиереем, «но хитро давая знать о себе нечто великое». Таинственность, которою окружил Афиноген свою личность, увеличивала с каждым днем число его приверженцев.
По зарубежным старообрядческим общинам пошел сильный говор о новоявившемся епископе и достиг до Молдавии. В этой стране тогда уже было много беглых русских раскольников, как поповщинского, так и беспоповщинского толка. В Сучавском цинуте, верстах в двенадцати от города Фольтичени, близ большой дороги из Ясс в Буковину, они построили большую слободу Мануиловку, которая и теперь считается главнейшим местом старообрядцев, живущих в румынских княжествах. У них было два мужских и один женский монастырь и сверх того приходская церковь во имя Покрова Богородицы. Кроме того, в самой молдавской столице, в Яссах, старообрядцы населили особое предместье Забахлуйское. В городах Буташане, Тыргул-Фрумосе, Хирлеу, Бакео, Вислуе, Херце, Дорохое, Романе, Бырлате, Текуче, Фальчи, Хуше, Пятре и Нямеце старообрядцы составляли более или менее значительную часть местного населения, а несколько деревень, называвшихся Липовенами,[114] подобно Мануиловке, были сплошь населены старообрядцами.[115]
Такие же исключительно старообрядческие селения были Брататши и Костешти, близ дороги из Ясс в Буковину. В нынешней Бессарабской области, тогда принадлежавшей Молдавии, в так называемой Хотинской Раи, были также значительные поселения старообрядцев, в селении Ветрянка был у них монастырь, а в селении Долгая-Поляна — церковь. Даже в Валахии явилось несколько старообрядческих поселений — деревня Липовени близ Букареста, другая подле Браилова, третья на Дунае против Черноводы. В городах Браилове и Фокшанах также жили русские старообрядцы и имели свои часовни. Все молдовлахийские старообрядцы были довольно зажиточные; занимались они городскими промыслами, ремеслами и торговлей; весьма немногие поселившиеся в деревнях занимались хлебопашеством. Собственных земель у них не было, но они нанимали угодья у разных владельцев, а большею частью у православных монастырей и церквей. Народ все ловкий, смышленый, проворный.
Молдовлахийские старообрядцы тоже желали иметь особенного епископа и, когда дошел до них слух об Афиногене, послали к нему звать его в Волощину (так называли русские в то время Молдовлахию или нынешние дунайские княжества). Посланцы приезжали не один раз в Борскую слободу и представляли Афиногену жизнь в Волощине в таком привлекательном виде, что он с тех пор только и думал, как бы поскорее перебраться за реку Прут. Но старообрядцы побужских слобод не выдавали своего сокровища запрутским единоверцам. Эти хотели было силою отнять у них Афиногена, и оттого бывали в Борской слободе драки, — чуть до смертоубийства дело не доходило. Повторилась такая же вражда из-за епископа, какая была лет пятнадцать перед тем между слобожанами ветковскими и гомельскими.
Афиноген, однако, перехитрил жителей Борской слободы. Он всем говорил, что не хочет в Волощину, что, найдя у них спокойное жительство, желает жить и умереть в Борской, и таким образом совершенно уверил их, что он и не подумает уйти от них. Поэтому за ним не присматривали, и он разъезжал свободно. Вдруг получает он известие, что отец Патрикий послал верных людей в Петербург и Москву для собрания справок об его личности. Тогда он выехал из Борской слободы куда-то по соседству, для исправления духовных треб, и очутился за Прутом. Сначала он был в Мануиловке, потом жил в Яссах, где представился господарю и митрополиту. Оба поверили, что Афиноген действительно русский епископ, и господарь дал ему особую грамоту. С этою-то грамотою и разъезжал он по молдавским и валахским старообрядческим слободам, но чаще всего находился близ Хотина, в слободе Ветрянке. Здесь он ли, его ли приближенные — распустили молву, что он посвящен во епископы не в России, а в турецком городе Рени, проживавшим там православным браиловским митрополитом Даниилом.[116] Слава о старообрядческом епископе распространилась по всем зарубежным слободам из Польши и из Молдовлахии многие приезжали к нему для поставления попов, для испрошения мира и антиминсов. На последние однако же Афиноген был очень скуп. Богател же он не по дням, а по часам.
Но возвратимся в Стародубье, в слободу Зыбкую, к отцу Патрикию. Туда, в 1750 году, переехали из Орла и Коломны несколько богатых купцов; один из них, орловский выходец, Федор Григорьевич Суслов, отличался ревностью к старому обряду, доходившею до фанатизма, и обширною начитанностью. Суслов и приехавшие с ним вошли в тесную связь с Патрикием. Они также сознавали, что церковь не может быть без архиерея, и много хлопотали об отыскании епископа. Но история Епифания научила их быть крайне осторожными. Заподозрив всю Малороссию в обливанстве, они непременным условием поставляли, чтоб отыскиваемый ими архиерей непременно был родом из Великой России и, стало быть, несомненно крещенный в три погружения. Но в это время (1750) из всех православных архиереев только четверо было природных великоруссов: Алексей рязанский, Илларион астраханский, Варсонофий архангельский и Феофилакт воронежский. Все остальные были или малороссияне, или греки. Конечно, ни на одного из этих четырех епископов-великоруссов старообрядцы не могли рассчитывать и потому старались каким бы то ни было образом доставить кому-либо из своих архиерейский сан. Суслов, быв по каким-то делам в Борской слободе, говорил об этом с Афиногеном и чрезвычайно обрадовался, когда узнал от него за великую тайну, что он, будучи коренным великоруссом по происхождению, будучи крещен в три погружения, имеет сан епископа. Говоря о своем архиерействе, Афиноген рассказал и Суслову придуманную им сказку о мнимом пребывании при низложенном императоре. О чем так много и напрасно думали, на что едва смели надеяться старообрядцы, само без хлопот явилось.
— Уверьте в истине слов моих отца Патрикия, — говорил Афиноген, прощаясь с Сусловым, — и убедите его приехать поскорее ко мне в Борскую; я преподам сему светильнику церкви архиерейскую хиротонию. Но скажите ему, чтоб он не медлил. За великую тайну скажу вам, что мне и здесь, в областях польского короля, от вашей русской царицы небезопасно. Хочу уехать подальше.
С Сусловым он послал к Патрикию письмо, в котором, уверяя в преданности, прямо об архиерействе своем не писал и даже подписался иеромонахом, но упомянул, что Суслову известно, кто он. Вот это письмо:
«Всемогущаго Бога избраннейшему иерею и таин его верному служителю, благочестивейшему господину, господину Патрикию, червь, а не человек, землекасательное поклонение. Аще добраго пастыря долг, оставя девяносто и девять овец в пустыни, сотной пойдтить, еже взыскивать, и обретше оную на рамо возложа ко Отцу привесть, то сего словеснаго стада пастырю, владыко твой Христос взыскует по тебе. Сие пишу, не уча духопросвещенную твою душу, но горящею спасения жаждою мысль хотя прохладити. Имееши мя ожидающи благословения твоего, имееши душу, самовольно пришедшую во овчарню Христову, имееши наконец человека, иже, кроме тебя, никому не может открыти тайну, всему благочестию необходимо нужную. Что же объявлено от меня Божию угоднику, присланному от вас, Федору Григорьевичу, и то только о лице моем, а не о намерении. Прииди убо, светильниче мира, ниже презри написаннаго, аще же укосниши или не послушаеши, то Бог от руку твоею многи души взыщет. Целование уст моих ногам твоим, целование единомысленной братии, их же имена в книге животней. Аз, оканчивая, пребываю грешный о вашем здравии молитвенник, иеромонах Афиноген».[117]
Патрикий, как ни хотелось ему самому сделаться архиереем, медлил отъездом в Борскую слободу. Чтобы не впасть в обман, решили собрать предварительно в Москве и Петербурге справки о личности Афиногена. Ехали туда двое из коломенских купцов, переселившихся в Стародубье, им и поручено было разведывание.
Прождав понапрасну немало времени Патрикия, Афиноген послал к нему новое приглашение через старшину Борской слободы, Ивана Кондратьевича, которому также сказал про себя, что он епископ Лука, находившийся при императоре Иоанне. Но и на этот раз в письме посланном в Зыбкую, он не называл себя архиереем, на некоторое время «хотя (оставаться), как писал он, под образом прикровенным, страха ради от лжебратии, и ради своих же».
Патрикий, получив это письмо, сказал Ивану Кондратьевичу, что уж послано в Москву и Петербург для удостоверения в истине сказываемого Афиногеном, а до получения оттуда верных сведений ни он, ни стародубляне его согласия не предпримут ничего решительного. Как скоро Афиноген узнал, что старообрядцы, жившие в Стародубье, не так легковерны, как он полагал, то, ожидая, что справки о нем будут вовсе не в его пользу, уехал из Борской слободы. Находясь уже в Яссах, он послал в Зыбкую к отцу Патрикию своего старца Митрофана с новым пригласительным письмом, в котором уже называл себя епископом. Настоятельно просил он Патрикия, а также уставщика Григория Яковлевича и других из стародубской братии приехать к нему, чтобы получить от него архиерейскую хиротонию, «дабы тем восстановить чин церковный и не быти от иноверных в том поругании, в котором даже доныне пребываем». Пользуясь покровительством господаря, Афиноген уже не опасался за свою личность и просил Патрикия, прочитав публично его послание, разослать «точно списанное без прибавки и убавки в великороссийские грады, дабы чтущие и слышащие оное прославляли бога, творящаго дивная и ужасная, великая же и славная».
Но не пришлось Патрикию рассылать письма афиногеновы по городам Великой России. Коломенцы воротились в Стародубье и привезли об Афиногене нехорошие вести: он оказался самозванцем.
Случилось посланному из Стародубья ехать в Петербург вместе с одним офицером.[118] Они разговорились, и коломенский купец узнал от него, что он отвозил императора Иоанна. Тогда, заклиная офицера богом живым, купец просил сказать ему, был ли сослан с Иоанном кто-либо из духовного чина. Офицер с клятвою уверил купца, что никого из духовных тут не было. Добравшись до Петербурга, стародубский посланец отыскал брата встретившегося с ним офицера и его тоже расспрашивал. И тот сказал, что действительно брат его был послан при Иоанне, но духовного чина при нем не было. А из Москвы были получены известия еще хуже. Там сведали и в делах синодальной конторы выправили, что Афиноген не Афиноген и не Лука, не епископ и даже не поп, а иеродьякон Амвросий, бывший в Новом Иерусалиме ключарем, растративший монастырское имущество и, из опасения законного наказания, убежавший к зарубежным раскольникам.[119]
Стародубье было озадачено такими известиями. Очень боялись розысков и преследований со стороны правительства, если узнают, что у них, в Зыбкой, нашел себе убежище такой преступник и довольно долгое время скрывался между тамошними старообрядцами. Те, у которых любезный сынок отца Патрикия исправлял требы, крайне соблазнялись, ибо оказалось, что он не только архиереем, но и попом никогда не бывал. Попы-самозванцы бывали между старообрядцами, — это не было какою-нибудь чрезвычайною новостью, но такого греха, такого соблазна, чтоб явился лжеепископ, еще не бывало. Посыпались на поповщину резкие укоры и язвительные насмешки из слободы Злынки, от живших там беспоповцев. Федор Суслов, дотоле приверженец Афиногена, привозивший из Борской слободы к Патрикию его пригласительное письмо и на словах передавший весть об его архиерействе, проклинал теперь лжеепископа и стал проповедовать о самом строгом исследовании прежних обстоятельств, не только по отношению к епископам, но и попам, говоря, что правильные попы и архиереи не только должны быть непременно великороссияне, но притом такие, которые бы рукоположение имели по восходящей линии постоянно от архиереев-великороссиян, несомненно в три погружения, а не обливательно крещенных, до времен патриарха Иосифа, без участия малороссиян, поголовно подозреваемых в обливанстве.[120] От проповеди Суслова произошли разделения и раздоры в поповщинских общинах, как зарубежных, так и великороссийских.
О самозванстве Афиногена, наверное, узнали не ранее 1753 года. Патрикий немедленно написал к нему письмо, в котором не только не называет его епископом, но даже и иеромонахом, обращаясь к нему, как к монаху, с обычным титулом: «пречестный отец», и даже не посылая своему любезному сынку благословения. Вот это письмо, замечательное по чрезвычайной уклончивости:
«Пречестному отцу Афиногену лицеземное поклонение. Ведомо ти буди, писание ваше чрез старца Митрофана и другое, ныне чрез посланнаго вашего человека, я получил, в которых о себе объявляешь и бога свидетеля поставляешь, что сущая истина, и желаешь нас прибыти к вам; но обаче, пока не проведаем, не буду. А о чем прежде посланные наши, прибывшие от вас,[121] возвестили нам о вашей фамилии,[122] слыша о вас, и о чине,[123] через кого бы уведомитеся, то изнарочно от нас посылан был человек до Москвы и до Петербурга, и того всего не сыскалось. Тож случилось ему ехать из Москвы до Петербурга с офицером, который-де офицер, между прочим, в разговорах дорогою о себе известил, что был он посылан с показанным тобою лицом, а духовнаго-де чина с ним не было; то-де он на его словах не утвердился, но проехал до Петербурга, ходил изнарочно к брату его родному, который тамо живет. И он тоже показал, что брат его посылан был при том лице, а духовнаго-де чина такова при нем не имелось. И потому люди наипаче пришли в сомнение, а больше память о имени Амвросиeвe, и ныне еще намерены послать до вас человека изнарочно, да явиши ему чрез кого-б именно, о чем сказуешь, в Нежине греков и старцев, и бельцов уведомитись свидетельством,[124] чтобы что о тебе подлинно дознати и самую истинную правду показати мог, понеже вещь сия не малая и дело сие суда правильна. Того ради, не испытав известно, без сомнения быти невозможно. Сам рассуди праведно. И аще суть истина, яко же ты глаголеши, то не скрый от нас, но яви подлинно кем уведомиться, без того бо о тебе едином уверитися сомнительно. При сем вам доброжелательный и отец духовный иерей Патрикий кланяюсь. Не поскорбети о сем и не гневатися».[125]
Слухи о самозванстве Афиногена распространились еще быстрее, чем предшествовавшие им слухи об его архиерействе. Они росли с каждым днем, ряды приверженцев лжеепископа значительно редели. Напрасно живший у молдавских старообрядцев беглый из России поп Варлаам с клятвою уверял всех своих единоверцев, что Афиноген есть истинный и правильно поставленный епископ; напрасно он уверял, что Афиноген, быв у него на исповеди, присягу в том принимал; напрасно попы, рукоположенные лжеепископом, горячо стояли за своего архиерея и громогласно проповедовали о действительности принятого им на себя сана, — слухи о его недобросовестности, об обмане простодушных, но ревностных к старому обряду людей до такой степени усилились в Яссах, что сам господарь, считая и себя обманутым этим ловким пройдохою, велел его поймать и хотел повесить. Афиноген вовремя сведал о грозившей ему опасности и, наскоро собравшись, бежал в Буковину, а оттуда пробрался в покинутую было им Борскую слободу. Но и здесь старообрядцы встретили его холодно, а ревностнейшие хранители старого обряда хотели даже убить его за соблазн, сделанный всему христианству древлего благочестия. Перетолковывая евангельские слова о тех, посредством которых вносятся в мир соблазны, они намеревались в самом деле привязать ему жернов на шею и, за неимением поблизости моря, бросить в Буг. Но Афиноген счастливо избегнул и этой опасности, бежал и из Борской слободы, но куда ни приходил, везде встречал или холодный прием, или даже угрозы схватить его и выдать русскому правительству. Он воротился было на Ветрянку, но и там не мог долго оставаться. Приходилось лжеепископу расстаться с своим омофором. Он так и сделал. «От стыда и срамоты, — говорит Иона Курносый, — борзо собрався и склався, на воз седши, погна борзо», и, прискакав в первый пограничный город королевства Польского, Каменец-Подольский, скинул здесь архиерейское платье, принял католическую веру, обрился, надел парик и записался в каменецкий гарнизон жолнером. Из самозванца-архиерея вышел красивый, блестящий жолнер. Ловкость обращения, приятные манеры, достаточное образование и значительные деньги, добытые архиерействованием у старообрядцев, открыли Афиногену вход в дома шляхетские и даже вельможные; ему покровительствовали иезуиты, в награду за обращение в римскую церковь, а женщины были в восторге от красавца-авантюриста. Дочь одного богатого пана влюбилась в бывшего архиерея. Уверившись в ее любви, он посватался было, но гордый пан наотрез отказал ему. Афиноген однако женился на своей возлюбленной и, кажется, не без романтических приключений. С богатым приданым жена принесла ему связи с значительными людьми, посредством которых бывший староверческий епископ в короткое время сделал большие успехи в королевской службе. Через четыре года после того, как он бежал в Каменец-Подольский (1757 г.), он был уже капитаном в Кракове и жил там с женою и детьми в довольстве и роскоши. Потом, если верить раскольническим сказаниям, был он полковником и даже генералом.[126]
Из какой фамилии был Афиноген — не знаем, но что он был дворянского происхождения, это положительно верно, иначе он не мог бы поступить в королевскую службу и так скоро сделаться капитаном, а может быть, и генералом. В Польше это было невозможно. Вероятно, в архиве московской синодальной конторы или в Новом Иерусалиме сохранилось какое-нибудь дело о расхищении ключарем Амвросием монастырского имущества и об его побеге. В нем, конечно, есть известие и о том, из какой фамилии происходил этот ловкий авантюрист.
VI. АНФИМ
Смиренный епископ, преобразившийся в ловкого капитана, целомудренный постник, женившийся на польской красавице, произвел громадный скандал во всем русском и зарубежном старообрядстве. Все и повсюду признали его обманщиком и самозванцем, кроме попов, им рукоположенных, которым не хотелось расстаться с полученным священством, доставлявшим хорошие средства к жизни. Но и им плохо приходилось: их никто не принимал в домы с требами, над ними смеялись, называя в шутку «капитанами» и «жолнерами». Но Афиноген был не последним лжеепископом. Вслед за ним явился новый, называвший себя архиепископом кубанским и Хотинские Раи. Звали его Анфим.
Как Афиноген отличался своею красивою, привлекательною наружностью, так преемник его неблагообразием. Лет пятидесяти от роду, среднего роста, плечистый, лицо полное, красное, обезображенное оспой и покрытое угрями, глаза кровавые, небольшая черная борода, длинные черные волосы и рваные палачом ноздри — вот наружность новоявленного у зарубежных старообрядцев епископа.[127]
Родом был он с Дону, но неизвестно, из казаков или из поповичей. Был человек начитанный, сведущий в писании и церковных уставах — качества, весьма ценимые старообрядцами и во всякое время доставлявшие в среде их большой авторитет тому, кто обладал ими. Но в то же время Анфим, по выражению современника его, Ивана Алексеева, был «муж забеглаго ума, своенравен и бессовестен». Великую известность, великое уважение получил он сначала между старообрядцами, ибо много пострадал за старый обряд и «древлее благочестие», что доставило ему и славу «страдальца». Сделался он столпом старообрядчества, и вдруг гордость и любоначалие до того обуяли его, что натворил он дел необычайных, каких «ведущие его отнюдь и в мысли имяху». Предмет всеобщего благоговейного уважения сделался предметом смеха. «Велию, — говорит Иван Алексеев, — тот Анфим науку собою показа внимающим, что деет любоначальство и коим концом любящие мирския чести овенчевают».[128]
По словам самого Анфима,[129] он тридцати лет от роду рукоположен был воронежским епископом, несчастным Львом Юрловым (1727–1730) в дьячки, а вскоре потом поступил в число братии Кременского монастыря[130] и здесь воронежским же епископом Иоакимом Струковым (1730–1742) посвящен в иеродьяконы и иеромонахи. Познакомившись с старообрядцами, которых и тогда, как и теперь, на Дону было много, Анфим ушел к ним, но, не оставаясь долго между донцами, отправился странствовать по России. О первоначальных похождениях его между старообрядцами нам ничего неизвестно, но в конце сороковых годов прошлого столетия мы находим его уже схимником. Приняв схиму, конечно, в каком-нибудь старообрядческом ските, Анфим, вследствие сенатского указа 1746 года, декабря 13, о том, чтобы «сыскивать богопротивной ереси наставников и предводителей и их сообщников, а по сыску, заковав в ручныя и ножныя железа, отсылать их в следственную о раскольниках комиссию (бывшую в Москве при синодальной конторе) в самой скорости, безо всякаго задержания», был где-то пойман и представлен в Москву. Его судили, пытали, присудили к кнуту, вырванию ноздрей и ссылке в Сибирь на каторжную работу. С каторги ли, на пути ли в Сибирь, того не знаем, ему удалось бежать, и он после того долгое время по-прежнему странствовал между старообрядцами. Позорные клейма, наложенные рукой палача, рваные ноздри, следы кнутовых рубцов на спине Анфима были чествуемы ревнителями «древляго благочестия» как святые доблие раны великого страдальца за имя Христово. Лишь только появлялся он где-нибудь в укромном месте, среди горячих своих почитателей, как уже сходились к мученику за «старую веру» и стар, и млад, и мужчины, и женщины, и дети; как святыню, со слезами лобызали они следы ран Анфимовых и отверзтою душой слушали его поучения. А он был речист. Помнилось каждое слово учительного схимника, честно хранилась каждая незначительная вещь, даваемая странником-страдальцем на благословение. Но недолго продолжался этот второй период странствий Анфима: в 1750 году его опять поймали и опять переслали в Москву, в комиссию.
Сидит Анфим-страдалец в московской тюрьме каменной, приходит народ к колодникам сотворить святую милостыню и слышит учительные слова Анфима; слышит о том, как прежде был мучим красноречивый схимник за «древлее благочестие», как впереди предстоят ему новые, еще большие страдания. Старообрядцев множество посещало Анфима в «бедности», приходило множество и православных. И эти заслушивались речей красноречивого Анфима, и они удивлялись «разуму учения его».
В «бедности» у Анфима было особое помещение, и к нему приставлен был для караула особый сержант. Приходившие к «батюшке» Анфиму старообрядцы давали тому сержанту «почесть», то есть, попросту сказать, подкупали его, чтобы он не препятствовал беседам их с «страдальцем». Одна богатая старуха, вдова, дворянского рода, часто посещала «батюшку Анфима» и приводила к нему живших у нее двух девушек; одна из них была дочь купеческая, другая — секретарская. «Он же упользова ю, сказуя древляго благочестия содержимые церковныя узаконения и обычаи, измененные Никоном». Все три почувствовали сильную привязанность к страдальцу Анфиму и, прельщенные его словами, уклонились в раскол. Анфим, зная, что московская барыня очень богата, вздумал с помощью ее освободиться из тюремного заключения, избавиться от неминуемого тяжкого наказания и укрыться вместе с нею и ее богатствами в каком-либо надежном, недоступном для московских преследователей месте.[131]
И стал он ее уговаривать, чтобы «ей с ним убраться в польские пределы, паче же на Ветку, мня прият быти тамошними отцы». Все мысли, все помышления барыни-старушки были в воле Анфима; она в религиозном фанатизме, увлекшись учительными словами «батюшки-страдальца», своей воли более не имела и возражать ему, не только словом, но и мыслью, не могла. Обе девушки были в таком же настроении духа. Но побег из крепкой тюрьмы был возможен лишь при участии караульного сержанта. Хоть и сержант смотрел на своего заключенника, как на святого, однако же его не так легко было подговорить к бегству за границу. Понемножку, исподволь, осторожно стал Анфим склонять его к побегу, представляя в самых обольстительных красках будущее их житье-бытье на Ветке. «С нами бы поехала одна богатая барыня, денег у нее счету нет, не то что нам — тысяче человекам достанет на самый долгий век прожить на эти деньги во всяком удовольствии и спокойствии. Там, за рубежом, нет ни службы ни грозного начальства; там всякий человек сам себе господин, а здесь, на солдатской своей службе, знаешь ты только горе да недостатки, каждый день недоспишь, и от начальства муку принимаешь, а там, что только на ум вспадет — все будет тотчас же готово по твоему желанию». Сержант немалое время колебался, но обещаемое будущее так было привлекательно, что он дал свое согласие. Тогда барыня наскоро собралась с двумя девушками, будто бы в Киев на поклонение тамошним угодникам, и поехала из Москвы. Сержант избрал удобное время и ночью на 27 августа 1750 года бежал вместе с Анфимом. На дороге пристали они к барыне. Опасаясь погони, беглецы ехали на переменных лошадях до Стародубья и здесь на время нашли надежный приют у старообрядцев. Несколько дней спустя они, перебравшись через литовский рубеж, благополучно достигли Ветки.[132]