— несомненно, очень подходили к нему.
Когда он, сидя перед ней в лодке, греб своими сильными загорелыми руками, Лене хотелось обхватить его шею и прижаться к нему. И когда он целовал ей глаза и щеки, она позволяла ему это, хотя и не отвечала ему тем же.
— Леночка, вы пошли бы за меня замуж? — спрашивал Ланговой.
— Да, я пошла бы, пожалуй, — спокойным, протяжным голосом говорила Лена.
— Тогда я буду ждать вас.
Он подарил Лене печатку с мечом и берцовыми костями. Лена так запрятала ее, что потом не могла найти.
Но в это лето произошло и еще более значительное событие.
Горничная Ульяша в течение нескольких дней злилась на всех и била посуду, а потом пришла пьяная и плакала. Приехал старый Гиммер и долго кричал в саду на Дюдю, как на мальчишку, а у Дюди уже начали расти редкие котиные усы. В конце концов Дюдя уехал на некоторое время на дачу к знакомым, а горничная Ульяша была уволена.
И Лена, и Лиза, и Адочка догадывались о том, что произошло между Дюдей и Ульяшей, но Лена от пожилой судомойки первая узнала все, со всеми подробностями.
И в тех же прямых выражениях, в каких сама услышала это от судомойки, Лена рассказала всю историю девочкам, затаившим дыхание и переставшим стаскивать свои чулки и панталоны.
— Это не раз было между ними. И когда на берегу, помнишь, Лиза, он не захотел пойти с нами.
— Да, мама говорила, что она очень испорченная девушка, — сказала Лиза, которая была наиболее рассудительна.
— А как это делают? — спросила простоватая Адочка. И, вдруг юркнув под одеяло, зафыркала в подушку.
Лена вспомнила, что, когда она спросила об этом, судомойка отвернулась в улыбке:
— Вам, Леночка, еще нельзя про это… Да уж какая там ни на есть сласть, а выходит одна мука.
Но Лена не сказала об этом девочкам.
XXI
В эти дни в саду имени капитана Невельского предполагался большой аукцион с лотереей в пользу Благотворительного общества.
Лиза, Адочка и Лена, которые должны были участвовать в аукционе в качестве продавщиц, — приодевшись в специально сшитые к этому дню шелковые платья, стилизованные под платья продавщиц, подвившись и напудрившись, оживленные от предстоящей праздничной суеты и встреч на аукционе, в котором предполагалось участие всех богатых семей города, прибыли с утренним дачным поездом в город. Смеясь и болтая, они взбежали по лестнице гаммеровского дома, и Адочка позвонила. Но они тотчас же смолкли: дверь открыл совершенно незнакомый человек с широкоскулым землистым лицом, с проваленной верхней губой и с жилистыми руками, и из распахнутой двери вырвался шум страстно спорящих грубых мужских голосов.
Человек, очевидно, открыл дверь совершенно машинально, просто потому, что стоял ближе всех: он даже не взглянул на тех, кому открыл дверь, а сразу же присоединился к спорящим.
У двери в кабинет Гиммера, загораживая ее, стоял похожий на Достоевского старый лакей Гиммера, а на него, сильно жестикулируя и крича, наполняя переднюю чуждыми запахами, наступало трое мужчин в грубых одеждах. Никто из спорящих, даже лакей, не обратил внимания на вошедших барышень.
— Вчера весь день добивались — не мог принять, — говорил чахоточного вида паренек с большими темно-серыми глазами и редкими кольцами волос, — весь день в конторе протолкались. Что за растакое?
— Я же вам сказал, господа хорошие, — не велено принимать, — отвечал лакей.
— Как же можно так, братец ты мой, ведь мы из самой Ольги киселя хлебали, — укоризненно говорил паренек.
— Да что ты с ним цацкаешься, Кудрявый! — злобно шепелявя, кричал человек с проваленной верхней губой. — Мы все одно не уйдем!.. Так и скажи барину: сядем здесь и не уйдем!..
— Обожди, Кирпичев, ты не кричи, надо ладком, — успокаивал его третий. — Ты разберись, ваше степенство: уйти мы не можем, — ну, что мы товарищам скажем? — обратился он к лакею. — Тебе, товарищ дорогой, русским языком объяснено, что посланные мы, не можем мы уйти без ответу…
— Не велено принимать, — отвечал лакей.
Девушки, напуганные, с вытянувшимися лицами, прошли в столовую и захлопнули за собой дверь.
— Что это? — с побледневшим лицом спросила Адочка. — Где папа?.. Я боюсь, — вдруг сказала она, скривив лицо, готовая заплакать, и опустилась на стул.
Лена и Лиза, не отвечая ей, стояли, приложив ухо к дверям.
Из передней доносился шум спора, отдельные фразы.
— Люди без куска хлеба сидят… Сам за кусок хлеба работаешь, где у тебя совесть?
И в разноголосый гомон все время вплетался строго-просительный старческий голос лакея:
— Уходите, господа хорошие, честью прошу, не велено принимать…
Голоса все возрастали, потом все покрыл сиплый, злобный голос шепелявого:
— А ну его к черту, барского холуя! Садись, ребята, будем здесь дожидаться.
Этот голос прозвучал уже на какой-то самой высокой точке напряжения. На короткое мгновение водворилась тишина. Потом послышался звук резко распахнутой двери, и вдруг на весь дом загремел голос старого Гиммера:
— Вон!..
— Папа! — вскрикнула Лиза и распахнула дверь.
Трое незнакомых людей стояли, отпрянув к выходным дверям, словно ощетинившись. Лакей с раскрытым ртом держал руки так, точно хотел поддержать какой-то падающий предмет. А на том месте, где раньше стоял лакей, стоял сам старый Гиммер в одной жилетке, чуть присев на своих медвежьих ногах, с багровым лицом и лысиной, указывая рукой на дверь.
Лена почувствовала, как сердце у нее на мгновение перестало биться. Она не понимала слов, которые кричал Гиммер, только слышала рев его голоса и видела, что Гиммер ужасен.
— В полицию!.. Проучу!.. — ревел Гиммер.
В это время раздался сильный стук во входную дверь — лакей бросился отворять; в переднюю ввалился дворник с бляхой, несколько городовых и околоточный надзиратель в белых перчатках.
Лиза, вскрикнув, захлопнула дверь в столовую. Адочка заплакала; но Лена, повинуясь сама не зная чему, вновь распахнула дверь и с окаменевшим лицом остановилась на пороге.
Она видела, как дворник и городовые крутили руки незнакомым людям, вырывавшимся и что-то злобно кричавшим, видела, как околоточный рукой в белой перчатке ударил паренька с редкими кольцами волос по его большим серым глазам, слышала продолжающийся рев старого Гиммера и тяжелое дыхание борющихся людей.
Незнакомые люди были вытолкнуты на лестницу городовыми и дворником; ушел и околоточный, почтительно козырнув старому Гиммеру. Гиммер, постояв немного, повернул к Лене свое все еще багровое лицо и, не узнав ее, прошел к себе, хлопая всеми дверьми.
В передней остались только Лена и старый лакей Гиммера.
— Ведь говоришь людям человечьим языком, — словно извиняясь в чем-то, сказал лакей, — просил же их: уходите, господа хорошие, а оно — вон оно…
Он махнул рукой и, склонив голову, вышел вслед за Гиммером.
XXII
С объявлением войны Вениамин, средний сын Гиммеров, уехал на фронт. Уехал на фронт и Всеволод Ланговой. Вскоре и Дюдя, который сидел по два года в каждом классе и все не мог кончить училище, поступил добровольно в школу прапорщиков и тоже уехал на фронт.
На фронт должен был попасть и Таточка, но стараниями и деньгами отца он был пристроен в каком-то военном учреждении, тут же, в городе; в этом учреждении Таточка ничего не делал, а только носил военную форму.
Многие молодые люди из других богатых семей города также либо ушли на фронт, либо пристроились в тыловых учреждениях.
К обычным разговорам на званых обедах и ужинах присоединились теперь разговоры об успехах русских армий, о немецких зверствах, о здоровье сыновей, о ранениях и наградах. Изредка читались письма с фронта.
По письмам было известно, что Вениамин, служивший в каком-то штабе, повышается в чинах, а Всеволод Ланговой, командовавший в том же корпусе пехотной частью, ранен, награжден крестом и тоже произведен в следующий чин. Оба отказались использовать предоставленный им отпуск, и в городе о них говорили как о героях.
В пятнадцатом году приехал в отпуск Дюдя, который не был ранен, не был ничем награжден и никуда не произведен, но которого в городе тоже чествовали как героя. Почти все время своего пребывания в отпуску Дюдя был мертвецки пьян, истратил много отцовских денег, и через месяц после его отъезда была уволена другая горничная, нанятая вместо Ульяши.
Война плохо отразилась на делах Гиммера. Не хватало забойщиков, зарубщиков, бурильщиков, механиков, и цифры пудов и рублей складывались все более неблагоприятно для дела.
В конце концов лакей, похожий на Достоевского, уложил в чемодан Гиммера необыкновенно блестящий черный фрак и черные ботинки с острыми носами, и Гиммер выехал в Петроград. Предприятия Гиммера были признаны в Петрограде работающими на оборону, и по возвращении Гиммера его добродушное лицо украсило собой все газеты города.
Война породила соблазн более легкой наживы. Гиммер крепился дольше всех, но однажды, крякнув и обтерев лысину, — как спущенный с цепи медведь, ринулся черт знает в какие операции, давя всех своими медвежьими ступнями.
В кабинет Гиммера, в контору и на квартиру зашмыгали бойкие толстенькие люди с портфелями, в коротких клетчатых брючках, со стремительной речью, — раньше их не пускали и на порог.
На званых обедах и ужинах Гиммера появились китайские купцы в шелковых халатах, похожих на сутаны ксендзов. Посещения их доставляли невероятные мучения Софье Михайловне. Это были чистые, вежливые, упитанные люди, но Софья Михайловна не переносила китайцев, и после их ухода комнаты тщательно проветривались и опрыскивались из пульверизаторов.
Новые дела требовали новой траты сил. Кроме того, к числу обществ и комитетов, в которых состоял Гиммер, прибавились общества и комитеты, связанные с войной. Гиммер обрюзг от недосыпания; он даже доходил до того, что выходил к столу небритым. Но в глазах его всегда стояло чертовское пронзительное сияние, и он чаще, чем обычно, шутил и давился рыбьей костью на разные лады.
К шестнадцати годам Лена была уже стройной, с большой темно-русой косой и большими темно-серыми глазами, красивой и знающей, что она красива, девушкой. Печать детскости, которую придавали ей тонкие руки, удивленно приподнятые брови, неожиданно зверушечьи жесты или взгляды, только прибавляла ей прелести. Она уже привыкла к тому, что в театре и на улице мужчины смотрят на нее, оценивают каждое ее движение, линии ног и тела. И, робея от этих взглядов и принимая от робости все более неприступный вид, она в то же время не могла уже обходиться без таких взглядов и сама ждала и вызывала их.
В сущности, она была уже вполне сформировавшейся взрослой девушкой. За два года она сделала такой скачок, что ей самой странно было, как это она еще два года назад была такая маленькая и ничего не знала. Правда, она и теперь плохо помнила таблицу умножения. Но зато она знала, например, о том, что сын купца Шура Солодовников, которого прочили Лизе в женихи, крал у отца деньги и играл на бегах и однажды был уличен в подделке векселя, и, чтобы замять это дело, старику Солодовникову пришлось изрядно потратиться; что Тереза Вацлавна Пачульская, о прошлом которой намекала как-то Эдита Адольфовна, была шантанной певицей, а теперь тратила десятки тысяч на наряды, и била по лицу свою горничную, и имела, несмотря на свои сорок семь лет, несколько любовников, в том числе одного черного-пречерного студента Восточного института, деятельного участника кружка Таточки. Лена знала теперь, что частенько, после театра или литературного суда в женской гимназии над Норой Ибсена, Таточка с компанией едет в ресторан или в публичный дом и потому так поздно возвращается и поздно встает; что лучший друг Таточки, Борис Сычев, мечтавший о "прекрасной даме" и "жаждавший чуда", заразил нехорошей болезнью свою невесту, мечтавшую о "юноше бледном" и тоже "жаждавшую чуда"; что в семье ювелира Грибакина дети родятся от промышленника Герца, а в семье промышленника Герца — от ювелира Грибакина, и что весь город знает об этом, кроме самих детей; что богатство полуграмотного золотопромышленника Тимофея Ивановича Скутарева началось с того, что он убил сонными четырех своих товарищей — старателей, — и что ему за это ничего не было; что владелец конного завода Станислав Бамбулевич до смерти засек мальчишку-пастуха за порчу породистой лошади и что ему за это ничего не было; что рыбопромышленник Карл Паспарне и K° так хорошо застраховал свои суда, что приложил все усилия к тому, чтобы их потопить, в результате чего утонули шестьдесят четыре рыбака, и ему за это ничего не было; что на глухих рудниках акционерного общества "Серебро — свинец", значительная доля паев которого принадлежит вице-губернатору и епископу сахалинскому и камчатскому, работают под охраной полиции арестанты и каторжники; что купец Вайнштейн содержит в китайском квартале опиекурильню, которую любой может видеть на Пекинской улице, но всеми подразумевается, что опиекурильни не существует.
И Лена начинала смутно догадываться теперь, что все, о чем говорили за столом, в гостиной и кружках эти люди и люди, лепящиеся вокруг них и пресмыкающиеся перед ними, — о родине, о человечестве, о красоте, о любви, о милосердии, о доброте, о боге, о счастье, — все это они плохо знают и во все это плохо верят, а хорошо знают и верят они в то, что они должны вкусно и сладко есть, пить много хорошего вина, нарядно и тепло одеваться, наслаждаться красивыми и хорошо одетыми женщинами, не затрачивая никакого труда на то, чтобы все это у них было.
Лена стала взрослой и знала теперь, что книги пишутся вовсе не о любви, а для того, чтобы показать, как люди мучаются. И они мучались перед глазами Лены — от нищеты и тяжелого труда, от неудовлетворенной любви и от пресыщения в любви, от измены и вероломства друзей, от рождения детей и от смерти близких, от оскорбленного самолюбия, от ревности, от зависти, от разлада со средой, от подчинения среде, от краха карьеры, от имущественного разорения, от неверия в бога, от веры в бога, от столкновения убеждений, от физического безобразия, от старости, от скупости, от свища в мочевом пузыре и от сотен и тысяч других болезней. И по книгам выходило так, что никто в этом не виноват и что выхода из этого никакого нет.
Да, Лена стала совсем взрослой, и ей скучно стало жить. На нее все чаще находили припадки тоски; от звуков музыки ей хотелось плакать; опостылели вечера, встречи и разговоры с людьми. Она страдала от бессонницы. И когда ей давали порошки веронала, она сама не зная почему, складывала их в коробочку, чтобы их скопилось побольше.
XXIII
В канун пасхи в женской гимназии была назначена торжественная литургия. Ученицы младших классов по нескольку раз в день заглядывали в рекреационный зал, где те самые столяры, плотники и декораторы, которые обычно сооружали сцену и украшали зал под спектакли и вечера, возводили теперь алтарь и развешивали иконы к предстоящему богослужению.
В то время как в семье Гиммеров шли спешные приготовления к участию в торжественной литургии, примеривались новые платья, и Адочка, перепробовавшая уже несколько пар чулок, капризничая, отталкивала горничную голой ногой в грудь и заставляла примерять все новую и новую пару, — на половине прислуги тоже шли приготовления к заутрене и к свячению пасох и куличей в кладбищенской церкви, что в Куперовской пади. В эту церковь всегда ходила прислуга Гиммеров, потому что это была церковь для простого народа и там сестра горничной Даши пела в хоре.
Лена, находившаяся в одном из своих обычных теперь состояний беспокойства и раздражения, тоже было начала примерять новое платье, но вдруг расстроилась, сказалась больной и осталась мрачно лежать на кровати, когда вся женская половина семьи Гиммеров отбыла в гимназию.
Когда смолк шум голосов в передней, Лена в лихорадочном возбуждении надела одно из своих самых простых платьев, шубку и неожиданно появилась на половине прислуги в тот самый момент, как горничные, судомойки, истопник, повар и подповар и их жены, одетые во все лучшее, что у них было, с завязанными в платки куличами и пасхами в руках, готовились отправиться к заутрене.
— Вы разве не ушли, барышня? — удивленно спросила Даша.
— Нет, я с вами пойду, — сказала Лена, покраснев.
— С нами? Вот так Леночка!.. — протянула пожилая судомойка.
— Мы с ней на хоры пойдем, — одобрительно сказал старик-повар. — Я буду басом петь, а она дискантом…
— А барыня заругаются, — все еще не соглашалась Даша.
— А она не узнает. А если узнает, скажу, что вы не брали, а я пошла, — настаивала Лена.
Шла самая скучная часть богослужения — чтение Деяний апостолов.
Толпы валили в церковь и выкатывались обратно; паперть, церковный двор и примыкавшая к нему опушка кладбища пестрели народом. От самых ворот до паперти двумя рядами сидели калеки и нищие, просившие милостыню на разные лады; за ними и вперемежку с ними белели женские платки, узелки с пасхами и куличами. Парни и девушки с вербами в руках гонялись в темноте друг за другом, прыгая через могилы, хватаясь за кресты и памятники; в гомоне выделялся веселый визг девчат; мелькали светлые платья, огни от папирос.
С темного огромного кладбища веяло мощным запахом оттаявшей земли, вербы и весенних почек. И надо всем этим оживлением раскинулось темное и теплое небо.
Лена, держась за повара, с трудом протискалась в притвор, в котором двигалось два потока входящих и выходящих людей. Поток входящих увлек с собой и прислугу Гиммеров, а повар, Даша и Лена по лестничке поднялись на хоры.
Запах множества скучившихся и потеющих людей, запахи ладана, тающего воска и коптящих фитилей здесь, на хорах, были особенно невыносимы.
Кто-то длинный, как жердь, в очках, блестя конусообразной лысиной, быстро и монотонно читал Деяния апостолов за столиком перед плащаницей, вынесенной на середину церкви; во влажном тумане мерцали оклады и ризы икон. В толпе, кишевшей внизу, молились только старики и старухи, большинство же или стояло молча, переступая с ноги на ногу, отирая потные лбы, или перешептывалось. Под самыми же хорами, ближе к выходу, происходило непрестанное круговращение людей, сталкивавшихся друг с другом, сердившихся друг на друга за толчки и наступание на ноги.
На хорах тоже не было никакого молитвенного настроения. Певчие переговаривались между собой или, подавшись в темную глубину хоров, курили папиросы. Тут же в темноте парни тискали девушек, слышно было заглушенное прысканье в ладони, и иногда до Лены доносились даже дурные слова. Лена испуганно жалась к повару, который неодобрительно косился на всех поверх очков.
За столиком перед плащаницей беспрерывно менялись люди, читавшие Деяния апостолов. Лене стало скучно от их разнообразно-монотонных голосов и дурно от духоты и запахов; настроение радостного оживления и ожидания чего-то покинуло ее; она уже начинала жалеть, что пришла сюда, но не могла уйти — боялась одна возвращаться домой по глухой окраине.
Наконец чтение кончилось. Хор выдвинулся к перилам. Вышел похожий на черного лохматого пса священнослужитель и прогудел что-то, и хор начал петь. Но это был любительский хор, и у него не больно-то ладилось. Маленький, с испитым лицом и испуганными глазками регент в сердцах драл себя за волосишки и стучал камертоном.
— Тише, звери… — чуть не плача, шипел он на басов.
Старик-повар, только и пришедший сюда из-за пения, ворчал и отплевывался.
— Чего из полуношницы исделали! — говорил он, обращаясь за сочувствием к Лене.
Лена, от все возраставшей духоты едва не валившаяся с ног, шепнула Даше, чтобы та искала ее у церковных ворот, спустилась по лестнице и протискалась во двор. Тут ее снова обдало весенними запахами и говором людей. Вспомнив, что она захватила с собой в сумочке медяков, Лена пошла по ряду оделять нищих.
С тем особенным любопытством, которое было у нее ко всему болезненному и уродливому, она всматривалась в выставленные напоказ обнаженные язвы, культяпки, обрубки, вслушивалась в гнусавые, хриплые голоса.
"Вот они — убоги и нищи, — думала она, — и им уже ничего, ничего не нужно, кроме этих медяков!.."
Ей все время хотелось заговорить с кем-нибудь из них, но она не знала, с чего начать, и стеснялась людей, стоявших возле.
У самых ворот, прислонившись к каменной ограде, опершись на палку, склонив большую голову, с лицом, спрятавшимся, как в гнезде, в шапке седых волос и в седой бороде, стоял нищий в лаптях, с котомкой за плечами. Он стоял молча, не подымая головы. Людей возле него не было.
Лена дала ему серебряный гривенник.
— Спаси тебя господи на долгие лета, — тихо сказал старик и, не крестясь, спрятал гривенник за пазуху.
— Вы откуда, дедушка? — робко спросила Лена.
Он ответил не сразу, а точно подумав немного:
— Мы-то откуда?.. Мы-то в боге живем… А бог, он повсюду, он повезде… — И он взглянул на Лену глубоко спрятанными, маленькими блестящими глазками.