В этом письме я отдала моему мужу подробный отчет о состоянии здоровья нашего сынишки, описывала ему самым подробным образом мою новую жизнь, моих друзей и закончила свою исповедь подробным описанием поступка Васи Рудольфа, который так потряс меня.
— А-аа-а!
— И-и-и-и!
— Е-е-е-е!..
— О-о-о-о!
— У-у-у-у!
И опять сначала: а, и, е, о, у…
Это урок пения.
В музыкальной комнате за роялем сидит высокий молодой человек в пенсне и ударяет пальцами по клавишам. Маленький коренастый брюнет — преподаватель Анохов — стоит и слушает всех по очереди, и лицо его, когда мы фальшивим, корчится, как от боли.
У Ольги низкий грудной голос. У Сани Орловой — бархатное контральто, выработанное в консерватории, где она пробыла целый год по окончании гимназического курса. У Ксении Шепталовой — красивое сопрано. Мы трое, Маруся, Лили Тоберг и я, обладаем совершенно невыработанными дискантами.
Глубокий бас длинного Боба и дивный баритон Бори Коршунова приводят Анохова в настоящий восторг. Зато Костя Береговой и Федя Крымов ужасают почтенного учителя не менее наших «петушков». Выручает мягкий и нежный тенорок Рудольфа.
На дворе настоящая зима. Декабрь клонится к концу. Скоро Рождество. На Рождество я еду с Сашей и моим маленьким принцем в Царское Село на елку к своим. Затем мы решили «кутнуть» всем курсом: соберемся у Ольги и оттуда на двух тройках поедем на Острова. Эту поездку решено было устроить в складчину, но Вася Рудольф вознегодовал: он получил свои деньги от дедушки и на радостях решил нас всех угостить.
Но впереди у нас еще событие — экзамен.
От этого экзамена зависит наше дальнейшее пребывание на курсах. Талантливых, подающих надежду, оставят, неталантливых исключат. Экзамен должен быть через три дня. «Маэстро» приходит теперь ежедневно и занимается с нами подолгу. Часто его умное, доброе лицо принимает брезгливое выражение: выпячивается нижняя губа, хмурятся брови, и все черты принимают выражение недовольного дитяти. Особенно недоволен он Федей Крымовым. С некоторых пор юноша неузнаваем, манкирует занятиями, едва выучивает заданное, ходит какой-то рассеянный, молчаливый.
Да и мы, прочие, ленивы, по мнению «маэстро», скоро забываем его указания, не занимаемся столько, сколько следует.
Это правда. Мы ленимся. Нам надоедает тянуть нараспев басни и стихи в классе, делать упражнение на повышение и понижение голоса и на скороговорку, и мы относимся к этим занятиям спустя рукава. Хочется сразу читать и декламировать стихи, роли и, еще больше того, играть на сцене.
А тут еще такой соблазн. Старшекурсники играют и в школьном театре, и "на стороне", в маленьких клубных театрах, и на пригородных сценах. Второкурсницы, с Наташей Перевозовой во главе, практикуют в Пороховом театре (где пороховые заводы) и каждое воскресенье ездят туда выступать перед «настоящей» платной публикой. Их профессор, актер образцовой сцены, товарищ нашего «маэстро», Ленский позволяет им это. А наш «маэстро» настрого запретил нам выступать на частных сценах, пока мы учимся у него в школе. У него на это свои соображения. Он говорит, что разучивание ролей наспех, без опытного руководства только портит молодые силы.
— Милостивые государи и милостивые государыни, вы еще "несозревшие плоды", — говорит он, — и вот надо пока воздержаться, если вы серьезно относитесь к делу, к искусству. А главное, такие выступления мешают правильному ходу занятий.
Скрепя сердце приходится покоряться.
— А, е, и, о, у, — тяну я самым добросовестным образом, скашивая то и дело глаза на окно, за которым прыгают и кружатся снежные хлопья.
Под ложечкой сосет от голода. Забыла захватить из дома свои бутерброды.
И вдруг происходит какое-то необыкновенное движение в толпе «мальчиков», как мы называем наших коллег мужского пола.
Что это?
Федя Крымов падает на пол.
Мы бросаемся к нему на помощь. Я первая наклоняюсь над ним, за мною Боб Денисов. Срываем с него воротничок, расстегиваем жилет. Ольга с Ксенией бегут за водой.
— Ему дурно! С ним обморок! Он умирает! — кричу я, заглядывая в его бледное лицо.
— Дайте ему капель поскорее, это пройдет, — протискиваясь к нам, шепчет Саня Орлова.
Не обращая внимания на Анохова и его аккомпаниатора, которые должны были поневоле прекратить урок, мы приводим в чувство бедного Федю.
— Это ничего… Это пройдет, — лепечет он смущенно.
— Осрамился, старина, нечего сказать, — слышу я укоризненный голос Коршунова. — От тебя разит вином… Не стыдно тебе? Не стыдно тебе, гадкий мальчишка, каждый вечер проводить в компании каких-то подозрительных субъектов, выгнанных за лень и дурное поведение из училищ, играть с ними в карты и пить вино? Вот они, результаты такого времяпрепровождения. Упал в обморок, как какая-нибудь слабонервная кисейная барышня. Стыдись!..Ведь мы все знаем, что ты проделываешь, когда возвращаешься из училища. И все мы…
— Да все вы поступаете отвратительно! — внезапно прозвучал голос Сани Орловой.
Ее лицо как-то преобразилось сразу; исчезло лежавшее на нем выражение задумчивой печали, и оно сделалось неожиданно гневным.
— Стыдно вам! — зазвучал снова ее голос. — Стыдно вам, что вы, зная, как проводит время этот мальчик, оторванный от семьи, безвольный и мягкий, не остановили его вовремя, не пришли к нам, наконец, за советом. Ведь мы здесь как сестры и братья, чего же нам стесняться, господа? Да, он ничем не виноват, этот несчастный Федя. Его увлекли дурные примеры гадких мальчишек, и вот…
— Послушайте, Крымов, — внезапно обратилась она к юноше, — дайте мне слово, слово честного человека, что никогда, никогда не будете вы больше дружить с темными личностями. И пить не будете, и играть в карты. Вы должны мне дать это слово. Вы мне дадите его, Федя?
Потупя глаза, Крымов стоял перед нею.
— Я не знаю… я не могу… — лепетал он.
— Ну и это хорошо, что не можете обещать, не соразмерив своих сил, — подхватила Саня. — Так вот что: когда вас потянет в дурную компанию, Федя, приезжайте к нам. Вы знаете мою старушку-маму. Она пережила много горя и умеет влиять на людей. Она вас успокоит, развлечет и приголубит. А мои братья постараются вас занять, и вы почувствуете себя, как в родной семье, как дома. Придете, Федя, да?
Она взяла холодную, влажную руку юноши и, не смущаясь запахом вина, близко наклонилась к его лицу.
Слезы брызнули из глаз Крымова.
— Приду… Спасибо вам, — шепнул он чуть слышно и, не глядя ни на кого, выбежал из комнаты.
На минуту в комнате воцарилось полное молчание.
— Господа, — после продолжительной паузы, произнес Коршунов, — я не могу не поклониться низко-низко за все только что слышанное коллеге Орловой. Позвольте, Саня, дорогой товарищ, пожать вашу руку, как светлой личности и милой сестре.
Она протянула ему свою маленькую руку, не зная, шутит он или говорит серьезно.
— И мне тоже дайте пожать вашу руку, — послышался знакомый голос.
Мы живо обернулись.
В дверях музыкальной комнаты стоял «маэстро». Он все слышал: это было видно по его глазам, с мягким отеческим выражением остановившимся на лице Сани. И его крупная рука сжала тонкую руку девушки.
— В свою очередь, — говорил он, — я попрошу вас довершить ваше благодеяние, m-lle Орлова, и взять под свое покровительство Крымова. Постарайтесь повлиять на него. Он способный юноша, и будет горько, если дурные привычки погубят юное дарование. Вы обещаете мне это, самая уравновешенная и серьезная из моих учениц? Не правда ли?
— Обещаю, — тихо сказала Саня.
И она сдержала это обещание. Ежедневно уводила она Федю к себе, где юноша, постепенно отвыкал от прежней компании и проводил время в обществе серьезных и милых братьев Сани и их матери, к которой, кстати сказать, привязывался каждый, кто узнавал эту добрую и отзывчивую душу.
Вот он — решающий день.
На улице мороз, предрождественская метель с бесконечным снегом за окном. В школе — напряженное ожидание. Ровно в два часа экзамен. Мы спускаемся вниз по театральной лестнице в боковую, прилегающую к сцене комнату. Там нас ждет "маэстро".
Он не один. Юноша лет семнадцати-восемнадцати с угрюмым лицом и смуглая, черноглазая, девушка стоят по обе стороны его.
— Вот, друзья мои, рекомендую, — обращается к нам «маэстро», — двух новых коллег: Султана Алыдашева, присланная от правительства Болгарии для изучения драматического искусства, будущая вольнослушательница, и Владимир Кареев, бывший ученик певческой капеллы, ваш новый товарищ. Они будут экзаменоваться вместе с вами.
— Здравствуйте! — сказала болгарка и стала поочередно протягивать нам свою смуглую узенькую руку.
Юноша с достоинством наклонил курчавую голову.
— Ну, брат Боря, теперь тебе крышка. Этот Владимир Кареев — будущий гений, уверяю тебя, — успел шепнуть неугомонный Боб Коршунову, которого все мы до сих пор считали из ряда вон выходящим талантом. — У него в лице что-то такое, знаешь, сократовское… Одним словом, гений, да и только, уверяю тебя.
— Я буду читать из Шиллера, — неожиданно низким голосом заявляет болгарка.
— Совсем азиатка! — шепчет Костя Береговой и, отвернувшись, хихикает в кулак.
Болгарка имеет вид дикого, прелестного, но совсем некультурного существа. Она разглядывает нас бесцеремонно, ощупывает наши костюмы, осведомляется о цене их, интересуется жизнью в Петербурге, дороговизной помещения, извозчиками и всякими мелочами. И все это на тарабарском наречии и низким, как труба, голосом, причем то и дело ударяет себя рукою в грудь.
Я смотрю на «маэстро». Его глаза смеются. Он чутьем опытного ценителя чувствует уже в этом диком создании непосредственный темперамент и талант.
Вбегает инспектор с экзаменационными листками в руках и почтительно приглашает «маэстро» занять место в партере, а нас торопит идти на сцену.
Вот она снова, эта сцена, куда робкими дебютантами мы входили четыре месяца тому назад! За это время мы уже приобрели некоторые знания, выдержку, прошли азбуку сценического искусства. Но тем хуже для нас: строже будут требования со стороны начальства.
С отведенного мне места у правой кулисы я вижу и наших экзаменаторов, и старших курсовых, и публику. Впереди начальство: директор образцовых театров, управляющий, их помощники. Дальше милое лицо «маэстро». А там инспектор, его помощник, симпатичный, молчаливый и добрый человек, Виктория Владимировна и учителя. Вот сидят "Бытовая история", «Словесность», "История драмы", француз, рыжий и веселый, как и подобает быть французу, батюшка, «Мимика», «Рисование» и «Пение» — словом, весь синедрион, до двух фехтовальщиков включительно.
А в «рае», как и на пробном испытании, старшекурсники, насмешливые и требовательные, как всегда. Впрочем, среди них есть и дружеский элемент: Наташа Перевозова, Комарова, Наровский, Плавский, общий здешний любимец, Наташа Бахметьева, изящная, хрупкая, как японочка, узкоглазая брюнетка, и другие.
Провалиться на виду у такой блестящей аудитории — позор.
Каждый из нас должен прочесть кусок прозы и стихи, как нас учил эти четыре месяца «маэстро». Мы волнуемся, каждый по-своему. Я вся дрожу мелкой дрожью. Маруся Алсуфьева шепчет все молитвы, какие только знает наизусть. Ксения Шепталова пьет из китайского флакончика валерьяновые капли, разведенные в воде. Лили Тоберг плачет. Ольга то крестит себе «подложечку», то хватает и жмет мои пальцы холодною как лед рукою. Саня Орлова верна себе: стиснула побелевшие губы, нахмурила брови, насупилась и молчит.
— Совсем Антигона, классическая героиня! Не тронь меня, а то укушу за нос! — пробует острить на ее счет Боб, но никто из нас не смеется. Всех захватила торжественность минуты.
И опять, как и четыре месяца тому назад, звучит голос инспектора на весь театр:
— Госпожа Алсуфьева!
— Начинается! Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его — шепчут омертвевшие губы.
Ни слушать, ни сидеть я не в силах. Вскакиваю со своего места и несусь в боковую комнату. Там мечется с папиросой в зубах Боря Коршунов.
— Страшно? — спрашиваю не я, а кто-то внутри меня.
— С чего вы взяли? — пожимает он плечами. Но я чувствую, как фальшиво звучат его слова, хотя ему, в сущности, нечего бояться: он не может «провалиться», он — несомненный талант, немного истеричный, но, тем не менее, крупный, если судить по его читке стихов.
Как два раненые зверя в клетке, мечемся мы из одного конца комнаты в другой, смотрим друг на друга разбегающимися глазами и снова бегаем взад и вперед. Не помню, сколько времени проходит, но меня неожиданно огорошивает собственное мое имя, произнесенное где-то за глухой стеной. Едва не сбив с ног моего коллегу, несусь на сцену с оторопелым видом и нелепыми движениями.
Вот оно — жуткое мгновение!
"Как хороши, как свежи были розы", — звенит мой и не мой как будто, а чей-то чужой голос. Говорю прекрасные слова тургеневского стихотворения в прозе, а сердце так и пляшет, так и скачет в груди.
Кончено. Начинаю стихи. Окреп, слава Богу, голос. Прояснел рассудок.
Точка. Стоп. Иду на место, а в сердце тревога.
"Провалилась! Позор! Завтра пришлют бумагу: пожалуйте вон из школы…"
Экзамен окончился к четырем часам. Опять как и тогда, длинное совещание конференции и появление "маэстро".
— Ну, спасибо, братики, разодолжили. Поддержали старика. Молодцы, ребята. Успех несомненный.
Глаза его сияют. Шутит он или нет?
— А… выключили кого? — нахожу я, наконец, в себе силы произнести.
— Тебя за то, что чушь порешь, — самым серьезным тоном говорит наш дорогой учитель, в то время как глаза его продолжают сиять.
О, это драгоценное «ты», которое срывается с его уст только в редкие минуты, когда он бывает особенно доволен нами! Как приятно было его услышать теперь!