Как хороша, как удивительно приятна быстрая езда под веселые заливчатые звуки серебряных бубенчиков! Дух захватывает, сердце бьется детским восторгом, когда, взрывая снежные хлопья, тройка быстрых лошадей мчит нас по залитой электричеством дороге.
В наших санях: Ольга, Саня Орлова, я; на коленях у нас — Султана, испускающая громкий визг при каждом толчке; на передней скамейке — Боб, Вася Рудольф, виновник-устроитель этой поездки, и Костя Береговой. Во второй тройке — Маруся, хохочущая и щебечущая, как птичка, Ксения в удивительной белой ротонде, в которой черная головка итальянского мальчугана тонет, как муха в молоке, Боря Коршунов, Федя Крымов и Володя Кареев.
Вторая тройка старается во что бы то ни стало обогнать нас. Там ямщик совсем молодой, задорный паренек. У нас — степенный тульский мужичок с окладистой бородою.
— Не пропускай! Не пропускай! — кричу я, почуяв в груди прилив какого-то необузданного детского веселья. — Не позволяй им перегонять, Ефим!..
И Ефим словно преображается. Куда исчезает добродушный тульский мужичок? Он гопает, свищет, выкрикивает: "Эй, соколики, выручай!" — таким громовым голосом, что Султана с перепугу валится прямо носом в теплую шубу Рудольфа, в то время как лошади в диком азарте подхватывают быстрой рысью и несут нас вперед.
— Ай! Ай! — кричит Береговой. — Голову потерял! Верните мне мою голову!
Действительно, шапка слетела с его непокорных остриженных жестким ежиком волос и катится по снегу.
— Господа лорды и джентльмены из второй тройки! Сто червонцев тому, кто принесет сюда голову Кости Берегового! — вытянув шею, голосом волка из "Красной Шапочки" кричит Денисов.
Великодушная Саня, пока останавливаются тройки и наши спутники бегут, перегоняя друг друга за злополучной шапкой, отдает Косте свою огромную муфту.
— Покройтесь пока, а то простудитесь.
Костя принимает муфту как должную дань и нахлобучивает себе на маковку. Его крошечная голова сразу проваливается в отверстие огромной старинной прабабушкиной муфты, и благодаря этому кажется, что у маленького юноши выросла огромная меховая боярская шапка.
— Как и всегда безличен, — острит по его адресу неугомонный Боб.
— Константин нашел твою голову, получай, — появляясь около наших саней, говорит Коршунов. — Третья часть находки по закону моя. А впрочем, я великодушно отказываюсь от награды. Ну, медам, куда теперь? На Острова? Да? — спрашивает Боря.
— Да! Да! — отвечаем мы хором. — Там теперь чудо как хорошо!
И опять заливаются серебряные бубенцы. Мороз безжалостно пощипывает нас за носы, Щеки, уши. Бешен быстрый бег коней. Дивно хорошо сейчас на Островах, в эту звездную декабрьскую ночь. Белые деревья, запушенная инеем снежно-белая как скатерть дорога. А над головами — небо, испещренное сверкающим золотым сиянием опаловых огней.
У самого взморья, на Стрелке, как называют это место петербуржцы, мы выходим из саней, чтобы отогреться и размять закоченевшие ноги. Здесь, в таинственной чаще белых деревьев, неожиданно красивым пятном выступают электрические огни.
"Я вижу Толедо, я вижу Мадрид", — пробует декламировать Боб, простирая руки к взморью, которое кажется отсюда какой-то зачарованной, таинственной белой пустыней под белыми льдами.
Султана Алыдашева, не видевшая ничего подобного у себя в Болгарии, млеет от восторга. Она то хватает нас за руки, лепеча: "Как это, дети мои, хороша!", — то, ударяя себя в грудь, начинает гудеть на всю Стрелку.
— Давайте лучше в горелки играть. Ноги мерзнут стоять на месте, — предлагает Коршунов.
— Давайте! Давайте!
Быстро становятся пары. Оля с Володей, я с Бобом, Ксения с Костей, Лили с Федей, Саня с Васей. Султане предлагают "гореть".
— Горы-горы ясно, чтобы не погасло… — кричит она зычным голосом, приводя этим в неописуемый восторг обоих ямщиков.
— Ай да барышня! Глотка у ней почище нашего брата, мужика тульского, буде! — умиляется Ефим.
— Чего уж! Протодьякону в соборе такого не дадено! — вторит ему его молодой товарищ.
— Раз! Два! Три! — отсчитывает Боб, и мы пускаемся со всех ног по широкой утоптанной снежной дорожке.
Бобу, с его журавлиными ногами, и мне, привыкшей с самого раннего детства носиться стрелою по лесным тропинкам, ничего не стоит уйти от Султаны. Но зазевавшийся Володя попадает со своей дамой впросак. Султана хватает его за руку и торжественно ведет, как пленника, на свое место.
Бежит следующая пара: Ксения и Федя. Бегут стремительно.
Володе не догнать ни того, ни другого. И вдруг — стоп — остановка…
— Я потерял калошу! — неожиданно кричит Крымов таким печальным голосом, что Маруся от смеха буквально валится в сугроб.
— Одну или две? — осведомляется Боб деловым тоном.
— Одну! — взывает плачущий голос.
— Лорды и джентльмены, этот несчастный потерял одну калошу. Благоволите ее сыскать, — гремит бас Боба по всему парку.
Все ищут с особым рвением калошу Феди. Последний не принимает участия в поисках. Он сидит на скамейке, подняв одну ногу и болтая другой, и плачущим голосом ноет, что у него «протекция» в подметке и что он скорее позволит изжарить себя и съесть, как котлету, нежели сойдет с места.
Зоркие глаза Султаны скорее других находят искомое.
— Уррра! — кричит она. — Нашел, нашел твоя сапога, нашел, товарыщ! — И, двумя пальцами приподняв калошу с земли, она несет ее Феде.
— Вы — великодушнейшая из дочерей славянского племени! — церемонно раскланивается перед ней, стоя, как цапля, на одной ноге, Федя.
Становится слишком холодно в парке. Наши спутники, кроме Бори Коршунова и Рудольфа, одеты очень легко. Да и Султана в ее, как говорится, подбитой ветром кофточке стынет.
— Пора и честь знать! По домам! — командует Саня, самая серьезная из нас.
И мы опять суетливо, со смехом и визгом, размещаемся на тройке.
Снова мчимся стрелою… Снова звенят-заливаются бубенцы. Снова то и дело вырываются веселые всплески смеха…
Наша тройка перегоняет первую. Боб Денисов быстро, изловчившись, запускает заранее приготовленным комом снега в Федю.
Визг, шум, хохот.
Но вот остановка. Бешеная игра в снежки довершает прогулку.
"Шуми, Марыца, окровавленна…" — затягивает свою национальную песню Султана, когда мы, утомленные, пускаемся в путь.
Потом Боб Денисов копирует знаменитого комика образцовой сцены, заставляя нас задыхаться от смеха. А Костя представляет нервную барыню, боящуюся мышей и тараканов.
Теперь я, вместо Султаны, сижу на коленях у Саши и Ольги и не могу не чувствовать неудобств пути. Толчок на ухабе, и я припадаю к чьим-то калошам с самым родственным объятием.
— Где вы, Лидочка? Ау! — заинтересовывается Боб, и в то время как от смеха я не могу произнести ни слова, он ищет меня в противоположном углу тройки…
В эту ночь я грежу детскими радостными снами: веселыми бубенцами, быстрым бегом коней, белой скатертью дороги. И над всем этим, как странное, красиво-таинственное видение, витает легким призраком пленительный своей тайной образ молчаливой графини Коры…
Все второе полугодие мы занимаемся на курсах особенно прилежно. В апреле и мае у нас экзамены по научным предметам и переходное на второй курс испытание уже по нашей специальности.
В классе «маэстро» мы проходим задачи на всевозможные ощущения: на выражение гнева, радости, ярости, стыда, болезни, мольбы и приказания. Это ново, трудно, но интересно. Выдумываем сами небольшие сценки, изображающие наглядно то или другое движение души, и разыгрываем их перед "маэстро".
Учимся также сценически верно воспроизводить плач, хохот, рыданье. Марусе Алсуфьевой особенно удается второе. Ее смех звенит, как серебряный бубенчик и хоть мертвого способен поднять из могилы. У Бориса Коршунова так дивно выходят сцены отчаяния, что становится жутко смотреть на него.
Это будет большой актер, недюжинный, своеобразный, блещущий талантом, в чем никто не может усомниться, ни мои коллеги, ни сам «маэстро», с особенно заботливой готовностью занимающийся с юношей.
И по научным лекциям мы подвинулись вперед. Наши преподаватели довольны нами. Даже француз Гюи. Несмотря на то, что наши «мальчики» умеют говорить по-французски не более извозчиков российских, Гюи не ропщет и хвалит. Бесподобный выговор Ксении приводит его в восторг, а наша французская болтовня, Ольгина, Санина и моя, вознаграждают его за басни, написанные русскими буквами мною или Елочкою и разучиваемые нашей мужской молодежью с неподражаемым акцентом.
Вместо рисования у нас теперь преподают грим. Мы бесконечно любим этот урок. Преподаватель грима, веселый, не менее нас жизнерадостный, еще молодой человек, объясняет нам тайны перевоплощения. Мы учимся обыкновенному, характерному и историческому гриму.
Ведь на сцене все приходится играть: и старух, и калек, и убогих, и больных, и глупых, и злых, и добродушных. И каждое лицо можно изменять и делать неузнаваемым при помощи пасты, красок и других атрибутов. Можно загримироваться негром, индусом, турком или же историческим лицом.
Работы у нас столько, что свободного времени нет ни минутки. Прихожу полуживая от усталости домой, вожусь с моим маленьким «принцем», а вечером к восьми уже лечу в театр.
Юмор и тонкая, как кружево, игра одних артистов и глубокие, захватывающие, полные потрясающего реализма переживания на сцене других — доводят нас до восторга. Когда же наш «маэстро» появляется на сцене, мы совсем теряем голову.
По возвращении домой, куда меня провожает гурьба попутчиков и попутчиц, я еще долго не ложусь. До трех часов горит в моей комнате лампа, и я сижу над французским переводом. Я перевожу длинную повесть модного французского писателя. За этот перевод мечтаю получить несколько десятков рублей.
Одна моя переводная работа уже принята редакцией журнала, деньги за нее получены и отданы Саше. Теперь нам чуточку полегче живется. И переводы подвернулись, и мелкие стишки, которые я пишу, принимаются за плату в скромных изданиях.
С Сашей у нас происходят постоянные столкновения.
— Ох, выдумала, сударынька, — ворчит моя молоденькая нянька, — напишешь-нацарапаешь страничку, а керосину у тебя выгорит на целый пятачок. Вот и раскинь-ка умом, ведь ты у нас образованная. Стоит ли пятаки тратить да ночами не спать?
— Стоит, стоит, милая Саша! Стоит!
Она за последнее время, впрочем, ворчит все меньше. И похудела она как будто, и румянец спал с ее свежего лица. Кажется, ей нездоровится: ходит как тень, поминутно жалуясь на лихорадку. Предлагала доктора — не хочет.
— Еще невидаль, подумаешь меня, мужичку, лечить вздумали. Рубли на меня тратить! Как бы не так, позволю я тебе. Вот на дачу поедем, в Финляндию, что ли, так все как рукой снимет.
Мы, действительно, решили поехать на лето куда-нибудь в Финляндию. Сразу после экзаменов и тронемся, а пока я усердно учусь, пишу и перевожу.
Как хорошо и радостно начался этот светлый мартовский день!
Утром Виктор Петрович Горский, сидя на первой парте, "на облучке", по выражению Боба, пояснил разницу между красивым и прекрасным в предмете эстетики. Он сам увлекался, цитируя гомеровские стихи и декламируя битву под Троей. И мы перенеслись следом за ним под вечно синее небо Эллады, на родину неземной, безбрежной красоты.
Потом Цеховский своим симпатичным хохлацким говорком на лекции культуры народов, пояснил нам ионический, коринфский и дорийский стили удивительных колонн Греции, которые поддерживали роскошные портики и храмы.
И, наконец, Виктория Владимировна погнала всех нас вниз на сцену (именно погнала, потому что мы никак не могли прервать какого-то спора, происходившего посреди коридора, мешая нашим соседям, второкурсникам и балетным ученикам). Там уже ждал нас, нетерпеливо расхаживая по сцене, учитель рисования и грима, Мечеслав Михайлович Мецкевнч.
— Мы займемся сегодня характерным гримом. Садитесь, господа. Времени немного, — командует он.
— Вот изображение Иоанна Грозного, загримируйтесь, — подает он Бобу небольшой акварельный рисунок.
— Вы — молодой царь Федор Иоаннович, — обращается он к Боре Коршунову.
— Вы, Кареев, — Борис Годунов.
— Береговой — Людовик XV.
— Рудольф — кардинал Ришелье.
— Крымов, постарайтесь дать в вашем гриме тип Наполеона.
— Дамы, у вас народный грим: Орлова — древняя Рахиль, вот по этой гравюре; Алыдашева — негритянка; Елецкая — индианка; Алсуфьева, сделайте себе характерный грим русской деревенской простоватой крестьянки; Шепталова — плутоватой французской торговки с базара, Тоберг — сентиментальной немочки Гретхен; Чермилова — татарки из какого-нибудь дикого кавказского аула… Головные уборы, парики и наклейки (т. е. бороды и усы для мужских лиц) — все это тут, в этой корзине.
Смазав лицо вазелином, я добросовестно накладываю на него грим. Во время работы я вспоминаю, что в моих жилах течет кровь старинных князей Казанских — татарская беспокойная кровь. Я люблю моих предков. И кавказские народы Востока им сродни. Вот почему с такой любовью я при помощи цветных карандашей, сурьмы и красок перевоплощаю себя сейчас в одну из дочерей Востока. Белая чадра, накинутая на голову, помогает мне.
В это самое время Костя Береговой добросовестно разрисовывает свое лицо "под Людовика".
Вскоре по сцене, опираясь на палку и сгорбившись в три погибели, в синей гримировальной рубашке ученика театральной образцовой школы, ходит словно оживший царь Иоанн Васильевич IV. Со сверкающими нездоровым огнем глазами, с реденькой бородкой, с хищным орлиным носом, со лбом, испещренным сетью морщин… Он гремит далеко не старческим басом:
— Кто дерзнул? Измена! Ладно! Я покажу измену вам! Крамольники! Злодеи!..
А рядом коренастый, удивительно удачно загримированный, заложив руку за спину, шагает, насупившись под своей треуголкой, Наполеон.
С Султаной, по обыкновению, не все благополучно. Она слишком сильным раствором хватила себе лицо и теперь мечется на сцене, черная, как сажа, с выставленными вперед растопыренными пальцами, тоже черными, словно только что вылезшая из трубы.
— Это уж не негритянка! Это дочь самого Вельзевула, выскочившая из ада! — дразнит ее Костя Береговой — изнеженный и точно склеенный из фарфора Людовик.
— Ах, ты так-то!
Негритянка свирепеет. Напрасны призывы Мецкевича остановиться. Опрокинув стул, Султана устремилась на Людовика с явным намерением добросовестно и щедро поделиться с ним тою черною краской, которая в изобилии покрывает ее руки и лицо.
— Ай! — вопит Людовик и лезет под стол. Стол падает. Зеркало разбивается. Мечеслав Михайлович, принужденный забыть свое товарищеское отношение к нам, сердито кричит:
— Что за безобразие! Дети вы, что ли! Неужели идти за инспектором, чтобы вас унять?
И как раз в ту минуту, когда Саня Орлова, в виде трагически прекрасной древней Рахили, склоняется над осколками зеркала, дверь отворяется чьей-то нерешительной рукой, и в школьный театр просовывается голова моей Анюты.
— Барыню мою надоть на минутку, — робко говорит она.