В тот ветреный, еще не холодный, то дождливый, то ясный осенний ленинградский день смешное и обыденное вдруг ни с того ни с сего надолго ушло из жизни бухгалтера А. А. Коноплева. Ушло, как какая-нибудь подвижная кулиса в театре, даже не стукнув…
Реалистическая бытовая повесть на полуслове перешла в причудливый гротеск, в фантасмагорию.
И все это - без всяких видимых причин.
Вот тут интересно спросить у вас, читающих эти строки: замечали ли вы довольно существенную разницу в мужском и женском отношении к литературным произведениям? Наблюдали ли вы, что женщинам - от девочек-подростков до самых солидных дам - более всего привлекательны бывают те из них, в которых описывается нормальный, естественный, постоянный и привычный ход событий.
Пока все идет “как всегда”, до тех пор им и читать интересно.
Даже в “Робинзоне Крузо” девочек больше всего привлекают страницы, которые содержат описания Робинзоновой “дальней фермы” - почти такой же, как у любого английского йомена! - или заботливого комфорта его уютной пещеры.
Даже в жюль-верновском “Таинственном острове” изо всех чудес им всего сильнее импонирует теплый и очень похожий на многокомнатную городскую квартиру с лифтом Гранитный Дворец.
Женщинам холодновато с Площадки Далекого Вида созерцать Мысы - Челюстей, окаймляющие Залив Акулы. Они предпочитают, подняв за собой веревочную лестницу, заглянуть на кухню негра Наба: добрый Навуходоносор развел там такую чистоту, как у лучшей хозяйки в большом городе…
Разве не интересно?!
Нас, мужчин, и лучшую часть мужчин - мальчишек - привлекает иное. Наша литература начинается там, где появляется слово “в д р у г”. “ВНЕЗАПНО течение реки сорвалось в ревущую бездну… Это и было то, что теперь называется водопадом Виктории…” Ух, как замирает при этом мальчишеское, мужское сердце!
“Неожиданно из кустов прянул тигр…” “Против всяких ожиданий на воротах спокойного английского сквайра (или купца, неважно) начали появляться пляшущие фигурки…” Вот это всё - для нас, и тот из нас, у которого доля таких “вдруг” ослаблена в реальной жизни, тот чаще всего начинает жадно разыскивать ее в рассказах про другую, про чужую жизнь…
Когда же к нему, в его тусклое окошко, заглядывают сквозь стекло чьи-то фосфоресцирующие глаза; когда сухой стук ни с того ни с сего раздается ровно в полночь у двери с парадной лестницы, на которой еще с дореволюционных времен сохранилась закопченная бело-голубая круглая бляха страхового от огня общества “Россия” (а кому и зачем пришло бы в голову ее снять?); когда без всяких предупреждений посредине двора, против окон дворницкой разверзается щель и оттуда начинает хлестать какой-нибудь “синий каскад Теллури”, - тогда этот давно уже плывущий в штилевых водах человек и пугается сразу, и впервые испытывает толчок непередаваемого, незнакомого, но и желанного наслаждения.
В этот миг он вдруг начинает жить.
И теперь, осенним вечером, когда в тихий, давно уже стоящий неподвижно, без всяких водопадов и водоворотов, прудик его жизни на Замятином одно за другим шлепнулись два шальмугровых яблока, он задохнулся от изумления, смешанного с оторопью и смутной надеждой… На что?
Полчаса спустя, когда резкость первого впечатления сгладилась, Андрей Андреевич, вдруг решаясь - он не был, вообще-то говоря, трусом, нет! - потянул к себе книжку, переплетом своим напоминавшую “этюдники”, которые по старой традиции предпочитают всему другому художники. Он отстегнул кнопку и открыл тетрадь…
Да, это был дневник, написанный сначала чернилами, потом - химическим карандашом, потом чем-то напоминающим китайскую тушь, потом опять химическим.
На внутренней стороне верхней корки был налеплен ярлычок: “Магазин № 7. КАНЦБУМАГА. Москва, Ильинка, 22”.
Коноплев слегка пожал плечами: что до него лично, ему не случилось ни разу в жизни побывать в Москве…
Развернув книжку, он пристально, придирчивым взглядом опытного счетного работника, которому неоднократно случалось участвовать в ревизиях и экспертизах, вгляделся в почерк. Очень странная вещь: почерк этот показался ему не то хорошо знакомым, не то… Да, пожалуй, похожим на его собственный. Вот такое же, как у него самого, “к”. Вот, бесспорно, привычное ему начертание высокого “д”… А вместе с тем писал, безусловно, не он; это было совершенно ясно.
Дневник начинался (в этом не было ничего странного: на обложке ведь стояло “Дневник № 2”) с полуслова: “…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями; хорошо еще, что нет крупных хищников…” Страницей дальше был довольно грубо набросан какой-то план. Две речки, извиваясь, сливались в одну. Между их руслами был обозначен лес по болоту - Коноплев знал эти условные знаки, потому что когда-то, еще юнцом, работал счетоводом в лесозаготовительном тресте. Справа, около изогнутой стрелки, было написано: “Нижняя роща казуарин”. Слева, в углу странички, виднелась намеченная несколькими горизонтальными линиями возвышенность: “Вулкан Голубых Ткачиков”, - поясняли полустертые слова…
На одном, по-видимому южном, склоне вулкана темнел обведенный кружком крестик. И вот, увидев этот крестик, главбух Коноплев почувствовал, как у него между лопатками точно бы скользнула холодная змейка. На миг, на один миг, ему показалось, будто он хорошо знает, почему тут стоит этот крест и при каких обстоятельствах он был поставлен.
На самое короткое мгновение перед ним промелькнула как бы полустертая, неясная картина: нечто вроде бесконечно длинной, неправильно прорезанной в лесной чаще просеки, и в конце ее слабо выступающая из смутного марева, из горячего и влажного тумана, конусообразная гора с синей глубокой тенью складки на лиловато-розовом, точно блеклой акварелью нарисованном, склоне…
Боже мой! Да ведь именно к ней, к этой синей тени, и относился очерченный кружком крест…
Но только… А что он значил? Что и где он значил?! И когда?
Он не успел уцепиться за эти образы - картина промелькнула и скрылась, как при демонстрации диапозитивов, оставив после себя ненужный яркий свет, оставив пустое раздражение.
– Казуарины? - недоуменно спросил себя вслух Коноплев. - Где я слышал это слово? Читал в какой-то книге? Или…
И вот тут-то перед ним из пустоты выплыло второе представление. Синее небо с большим, плывущим по небу облаком и пониже - группа странных, ни на какие другие деревья не похожих растений, напоминающих те, которые изображаются на картинках, подписанных: “Лес каменноугольго периода”.
Они напоминали причудливые канделябры, гнутые зеленые подсвечники… У них был неправдоподобный, нелепый, невероятный вид… “Но ведь я же видел их? Когда, где? Как, как, как?” Андрей Андреевич потер себе лоб, и, мне кажется, можно тут сказать - “мужественно потер лоб”: не так-то легко сохранять присутствие духа, впервые сталкиваясь с настоящей тайной. Ведь вокруг него постепенно все становилось загадочным до непереносимости. Он оглянулся, как бы ища помощи, и “помощь” как будто пришла к нему.
На небольшой полочке над тахтой с незапамятных времен - с довоенных времен - светло коричневели шесть томиков Малой Советской Энциклопедии, единственные, которые были в свое время куплены. Казуарины? Коноплев, волнуясь, встал с места.
…Казуарины нашлись там, где им и надлежало быть, в пятом томе, на его 153-м столбце. “Казуарина, Casuarina род растений сем казуариновых - деревья или кустарники с чешуйчатыми листьями и тонкими ветвями, напоминающими по внешности хвощи”.
Андрей Андреевич испытал ощущение невыразимое. Ну да, они были похожи, пожалуй, не на хвощи, а на плаун, на ту дерягу, которую в старом Питере продавали перед пасхой для украшения праздничного стола. На гигантскую дерягу, поставленную “на дыбы”.
Он знал это, но откуда он это знал?
Закрыв пятый том МСЭ, он хотел было навести справки о шальмугровом яблоке, но - увы! - его Малая Энциклопедия по его же собственной нерадивости простиралась только до сицилийского города Модика. Буквы “ш” в ней не было, так же как и буквы “я”, - не удосужился в свое время выкупить, шляпа…
С минуту он постоял. Впервые в жизни перед ним возникла неотложная необходимость узнать, что значит то или другое слово.
Его охватило непривычное возбуждение. Нетерпение.
Внезапно решившись, он позвонил инженеру Никонову, сослуживцу и, безусловно, ученейшему из его знакомых: у Никоновых весь верх большого дивана был отягощен изобилием бронзовых корешков Брокгауза и Ефрона.
Последовало длинное телефонное совещание. Игорь Евгеньевич был человеком одновременно и обаятельным и дотошным: он облазил все словари. У Брокгауза слова “шальмугровый” не оказалось: “князь Шаликов” соседствовал у него непосредственно с “Шаляпиным”. Не нашлось подобного термина или сходных с ним и в ушаковском толковом: тут за “шальварами” следовал “шальной”…
Полчаса спустя взволнованный Никонов позвонил еще раз: у Владимира Даля тоже ничего подобного не было, а уж у него-то имелись разные сорта яблок - и анисовка, и грушовка, и титовка…
“Наверное, вы ослышались, Андрей Андреевич!” Андрей Андреевич поднял брови: ослышка! Хороша ослышка!
Он-то знал это слово. Он теперь был совершенно уверен, что знал его! Он множество раз употреблял его… когда-то и где-то… Вот только когда и где?
Сидя в своем застольном креслице, на маленьком коврике, обычно служившем фундаментом и опорой для его привычных счетно-финансовых размышлений (бухгалтером он был совсем неплохим, инициативным, опытным), покручивая свою аккуратную бородку, он. смотрел теперь на пятый том Малой Энциклопедии как на стену с огненной надписью. Со 153-го столбца ее иронически взирала на него большая страусообразная птица - казуар. За казуаром на этом рисунке поднималась отнюдь не казуарина - обыкновенная пальма. Но жутко было то, что он уж теперь определенно знал: и пальмы такие он видел! Нет, не на рисунках - над белым прибрежным песком, на фоне изнурительно-синего, горячего неба. Он словно слышал тот неживой, подозрительный шелест, который исходит от таких пальм в часы, когда их кроны треплет бриз, когда ветер еще не набрал силы, а по всему телу бегут от сухого зноя как бы легкие электрические иголочки. Откуда у него это ясное, твердое знание? Зачем оно ему?
“Родина казуарины - Юго-Восточная Азия, Австралия…” Отлично: но ведь дальше Луги, если не считать времени эвакуации, главбух “Ленэмальера” Коноплев не бывал с 1922 года. Нет. Не бывал… Конечно, не бывал! Если бы он где-нибудь был. так ведь он должен был это помнить? А? Разве нет?…
Теперь уже не так-то легко восстановить в должной полноте, как именно провел А. А. Коноплев последующие часы и даже дни. Многое выветрилось из памяти близких к нему лиц; многое в свете последующих событий приобрело совсем иной смысл и другую видимость. Известный психиатр и психолог, член-корреспондент Академии наук А. С. Бронзов, заинтересовавшийся этим любопытным случаем, собрал как будто все сохранившиеся данные по этому вопросу. Но, по его же признанию, накопленных материалов далеко не достаточно, чтобы вынести по нему однозначное решение.
Надо полагать, что, когда в квартире тем вечером появилась-таки наконец его супруга, Мария Венедиктовна, урожденная Козьмина, она же Маруся или Мусенька, Андрей Андреевич заговорил в шуточном плане про неожиданные дары ниоткуда. Но жена не стала слушать его. Пакеты, яблоки, дневники…
– Прославился на весь город своими приключенческими книжонками, вот уж и издеваться начинают над тобой… А за какой год дневник-то?
Андрей Андреевич попытался было установить, но, к своему удивлению, обнаружил, что сделать этого нельзя. Записи датировались четко: 18.VII, 7.VIII, но никакого намека на год, к которому они относились, найти не удалось. Мусенька махнула рукой и ушла к девочкам в кухню, оттуда послышались возгласы, смех, ахи и охи…
Как неприкаянный Коноплев походил по комнатам, попил без всякого аппетита чаю, барабаня пальцами по столу; не слыша, он послушал продолжающиеся разговоры дам и наконец ушел к себе спать.
Улегшись за своими ширмочками, он долго ворочался, кряхтел, покашливал. Засыпать ему было как-то неприютно. Стоило опустить веки, и тотчас перед ним темными фестонами на светлом небе густились заросли, не то описанные в каком-то романе, не то виденные где-то: в кино? Или во сне?
Сквозь крупные листья продиралась большая хищная голова. От жестких, как перья, усов по черной воде бежала тревожная рябь.
Огромная лучистая звезда мерцала, купаясь между сердцеобразных листов водяных растений…
Да нет, Коноплев, нет! Не выдумывай! Это все из фильма “Чанг”; помнишь, еще до войны ты водил на него маленькую Светку, и она испугалась тигра?
Последнее, о чем он успел подумать, засыпая, - это о необходимости завтра же (да, никак не позже чем завтра!) выяснить все.
Прежде всего надо узнать телефон контр-адмирала Зобова: пусть скажет, что это за шальмугровое. Онто должен знать: вон с ним на стадионе некий лейтенантик с медалью “За Японию” сидел.
А если он не знает? “Тогда, - внезапно сообразил Коноплев, - лучше всего, пожалуй, обратиться к каким-нибудь спецам по части разных фруктов. Есть же садоводы, мичуринцы всякие… Им-то это все известно. Только где разыскать такого?” Заснул он довольно поздно.
Светкины подруги уехали. Мария Венедиктовна и сама Светочка долго разговаривали еще сквозь открытую дверь: мать со своей кровати, дочка - из столовой, с тахты. Наконец и они угомонились.
В квартире стало теперь темно, сонно, тихо, тепловато… Пахло тестом, диванной пылью, Светкиной пудрой. Запахи эти были такими же простыми, обыкновенными, знакомыми, как ровное посапывание спящих, как вся ровная коноплевская жизнь. Но между ними, извиваясь, еле заметный и тревожный, ощущался сегодня по всем комнатам и новый, настойчивый, странный, вкрадчивый, неверный, аромат. Чуть-чуть, легонько щекотал он и во сне ноздри главбуха.
Кошка Гиляровна - так ее прозвал Юрка Стрижевский, - вдруг встала, неслышно пришла из кухни, принюхалась, вскочила на кресло, долго сидела, уткнувшись носом в щель среднего ящика.
В ящике, глубоко за коноплевскими “регистраторами”, за какой-то потрепанной толстой книгой стояла лакированная коробочка на кругленьких ножках, покоились на чуть зеленоватом пуху два оранжевых, становящихся постепенно все золотистей и золотистей яблока, лежал рядом переплетенный в грубую парусину блокнот. От всего этого и исходил дикий, странный, не русский, не питерский, не северный дух. Все это притаилось тут, в столе, как зарывшаяся глубоко в землю бомба. Замедленного действия.
ГЛАВА III БЕЗДНЫ МРАЧНОЙ НА КРАЮ…
В два следовавших за 19 сентября дня Андрей Андреевич сделал несколько попыток выяснить хоть что-нибудь во внезапно окутавшем его пахучем тумане. Он легко узнал телефон адмирала Зобова, но эта удача ничего не дала.
Женский голос весело ответил, что Василий Александрович рано утром 20-го убыл самолетом сначала в Таллин, а оттуда - за границу, в многомесячную командировку.
“Ах, прошу прощения!…” Вот так оно всегда и случается!…
Однако вечером того же двадцать первого числа Коноплева осенила неожиданная идея. Осенила, когда он шел пешком по Невскому, шел, как всегда, для моциона, возвращаясь из своей артели.
Между Марата и Владимирским он вдруг остановился возле витрины фруктового Особторга, постоял с минуту в нерешительности, открыл дверь и вошел.
Вызвав из внутренних помещений директора магазина, он продемонстрировал ему одно из двух своих яблок: “Что это за сорт? Нельзя ли узнать?” Покупателей в этот час в Особторге почти не было, и яблоком заинтересовались все. Столпившись, торговцы фруктами разводили руками: ни директор, ни старший из продавцов, некий Иван Маркович, ветеран фруктового дела, начинавший мальчишкой еще на Щукином рынке, до первой мировой, не смогли определить, что за плоды перед ними.
Яблоко переходило из рук в руки. Его мяли - очень осторожно и умело, - нюхали, взвешивали на ладонях. “Никак нет-с… Не случалось таких видеть. Напоминают отчасти японскую хурму… Но хурма - помилуйте-с… Она совсем иное дело-с…” Явная озабоченность солидного человека - Коноплева произвела на особторговцев впечатление. Пошептавшись, старшие порекомендовали ему, раз уж это так важно, хоть сейчас пройти на Софью Перовскую, дом три… На Малую Конюшенную-с… Там живет большой человек, всем известный помолог, профессор Стурэ…
– По… Помолог? А это что такое?
– Ну что вы, гражданин! Целая наука имеется - помология. Учение о яблоках… Любопытнейшая наука. - Велико же, очевидно, было настойчивое стремление товарища Коноплева как можно скорее распутать эту единственную, выпавшую на его долю не в романе, а в жизни тайну, если прямо из магазина он пошел на Софью Перовскую и позвонил к доселе неведомому ему профессору помологии.
Но и здесь его ждало разочарование.
Огромный тяжелый латыш проявил сильные чувства при виде коноплевского плодика. Он уверенными движениями специалиста вертел его так и этак перед тяжеловатым носом в больших ловких пальцах, доставал с полок, мыча что-то неопределенное, и клал на стол разноформатные атласы и справочники, но в конце концов признал себя побежденным.
– Н-н-н-у, товарищ… Как это говорить? Это, конечно, не яблоко в ботаническом смысле этого слова. Перед нами плод некоторого тропического растения. К сожалению, я есть узкий помолог: не могу быть вам полезный… Шальмугровое? Гм, гм… Возможно, скажем так: шальмугровое неяблоко? Если хотите, я запишу… Сегодня в ботаническом уже край, конец, никого нет… Но вот дня через тринедельку позвоните мне в телефон, я буду узнавать ваше шаль… мугровое…
Коноплев поблагодарил, но тут же решил, ничего не говоря Стурэ, просто свезти эти яблоки - или одно из них - туда, в Ботанический институт. Да, конечно, там понадобится объяснять, откуда они взялись, сочинить какую-нибудь “легенду”… Но, в конце концов, ждать дольше было не в его силах!
Поздно вечером А. А. Коноплев вернулся домой. Его била теперь лихорадка нетерпения. Сколько раз он читал, как искусные и умные люди разгадывали загадки, которые касались больших людей и страшных дел. Он никогда не претендовал на звание “большого человека”. Никаких “страшных дел” с ним не могло, просто не могло быть связано. Кроме “Ленэмальера” да двух-трех “вышестоящих инстанций”, никто на свете не мог интересоваться его личностью: даже военнообязанным он уже давно не числился. Значит, задача, возникшая перед ним, не могла быть сложной. Но вот и ее он не мог решить, шляпа!
День спустя вечером он упаковал одно из яблок в жестяночку из-под довоенного монпансье, написал краткое заявление - вежливую и официальную просьбу определить растение, плодом которого является это яблоко, а равно сообщить, что означает и существует ли в науке название “шальмугровое”, и “по встретившейся необходимости” отослал это все с курьером из “Ленэмальера”, за собственной подписью, в ВИН, на кафедру тропической флоры. Может быть, следовало это место назвать как-либо иначе; он этого не знал…
Отослал он все под расписку, и когда расписка эта, в которой просто и обыденно, без малейшего намека на какую-нибудь тайну, стояло: “Яблоко шальмугровое (?) - I (одно) - приняла для определения мл. н. сотр. БИНа К. Веселова”, когда листок этот лег в его, коноплевский, бумажник, Андрей Андреевич испытал странное, сильное удовлетворение. Внезапное успокоение. Точно ему, как преступнику, скрывавшемуся в течение долгих лет, наконец удалось заставить себя написать покаянное заявление в органы дознания. Точно он сделал что-то такое, что теперь можно было уже, перестав волноваться, сказать: “ныне отпущаеши…” Что “отпущаеши”, почему “отпущаеши” - неизвестно; но чувствовал он себя именно так.
В спокойном настроении он прибыл в тот день к себе на Красный, он же - Замятин, переулок. Еще с утра он вынул и положил на стол, на ленэмальеровские дела таинственный парусиновый блокнот-дневник и целый день между своими инкассо, контировками и депонентами предвкушал, как все завтрашнее воскресенье будет изучать строчку за строчкой это чудо… Кто знает: может быть, там какая-нибудь запятая, какой-нибудь - росчерк, какая-либо обмолвка автора дневничка раскроют ему всю свою тайну?
Легко себе поэтому представить его растерянность, испуг, отчаяние, когда… В этот день в квартире происходило обычное осеннее бедствие: предзимняя уборка.
Замазывали окна. Приходила Настя мыть стекла. Его стол отодвигали, все на нем перекладывали так и этак… И теперь книжки в брезентовом переплете не оказалось. Ни на столе, ни где бы то ни было…
С Андреем Андреевичем припадки гнева не случались никогда. Не только Светочка - и Маруся ничего подобного не помнила. На этот раз ее муж пришел в невиданную ярость. Он рвал и метал, заставил перерыть все: ничего.
Перепуганная Светка слетала к Насте на Торговую. Настя даже не видела такой книжки. В конце концов Мария Венедиктовна, как всякая женщина, перешла в решительную контратаку. А с какой стати он на них обрушился? Кто сказал, что он не унес этот дурацкий блокнот в свою такую же идиотскую артель? Что же он, с ногами, блокнот? Что он, сам ушел куда-нибудь, блокнот? А не надо бросать где попало, если вещь нужная! Никто не обязан караулить его тетради!
Вероятно, Андрей Андреевич, как бывало при гораздо менее напряженных перепалках, стал бы все-таки настаивать на своем, шуметь, ворчать; может быть, даже он уехал бы отходить к Ване Мурееву, старому другу своему.
Но тут его удивило одно: во всех семейных стычках всегда Светка, как молодая рысь, кидалась на защиту матери. А тут она смотрела на него большими, испуганными глазами, бросалась исполнять первое же его слово, кричала: “Ну, мама, да оставь же ты папу, ты же видишь, что он так расстроен…” и вообще вела себя как совсем другой человек. И, смущенный этой неожиданностью, Коноплев замолчал. Удивляясь, он лег на свою кровать. Мария Венедиктовна что-то еще бубнила на кухне. А Светка вдруг - никогда не бывало! - принесла ему стакан чаю со сладкой булочкой, села рядом с его кроватью на стул и молча стала поглаживать его по голове небольшой девичьей, дочерней рукой своей… И он вдруг заснул. И бурный, чудесный период его жизни, продлившись пять дней, к его недоверчивому удивлению (а может быть, и к некоторому неосознанному огорчению), на этом кончился.
Надолго. На целых пять месяцев. До конца февраля 1946 года. До его двадцать восьмого числа.
Много раз за это время Коноплев благословлял свою мудрую осторожность: как хорошо все-таки, что он никому и ничего не рассказал про случившееся с ним!
Мило бы он выглядел, поделившись своим секретом хотя бы даже с Никоновым! Шальмугровые яблоки!! Но вот одно из них начало уже морщиться, почти перестало издавать свой тонкий запах в ящике его письменного стола, а другое исчезло: из Ботанического института ни ответа, ни привета.
Дневник, написанный, безусловно, не им, но вроде как и им, - ан и нет этого дневника! Тигры, казуарины, змеи, черт знает что, Золотоликие всякие… “Да, Андрей Андреевич, зачитался ты, друг ситный! Или перебрал: сон приснился…” То, сё, пятое, десятое - Стурэ, институт, Особторг, а теперь вот уже которую неделю до зевоты, до тошноты тишь, и гладь, божья благодать… Все выдумано, все сочинено, все рассыпалось, Андрей Андреевич; и, конечно, очень умно, что ты никому об этом не разболтал…
Подошла пора годового отчета по артели. В муках столь же неизбежных, как родовые, появлялся на свет финплан сорок шестого года. Стройконтора 14-го участка затеяла с “Цветэмалью” долгий свирепый процесс по поводу недоплаты произведенных работ на сумму в 2461 рубль 82 копейки.
Главбуха вызывали то в “Инкоопсоюз”, то в бухгалтерию треста, то в городской суд. Он ездил на Сортировочную актировать вагоны с сырьем, у которых почемуто оказались сорванными пломбы, составлял протоколы, выдавал облигации займа, подписывал доверенности на получение карточек (продовольственных и промтоварных) и лимитом (на электроток).
И при всем том бухгалтер Коноплев эти два месяца пребывал в состоянии непрерывного тревожного ожидания, смятения почти болезненного.
Одеваясь утром в прихожей, он машинально обшаривал карманы пальто. Нет, ничего… Как же это?!
Любой телефонный звонок казался ему тем самым. Каждый приходящий и на работу и домой конверт представлялся конвертом из БИНа, а то и… Странно: ниоткуда!
Ну еще бы! Он почти точно знал, каким будет тот, последний пакет, который принесет ему в себе третье, роковое ш а л ь м у - г р о в о е яблоко: серо-коричневым, с аккуратными углами, с большой сургучной печатью поверх туго натянутого перекрестия тонко ссученного джутового шпагата. Когда он ляжет на его стол, надо будет… Надо будет? Что надо будет делать? Что?
Но пакет этот - слава богу, увы! - все не приходил. Его не несли…
Иногда по утрам, в часы ясности мыслей и логичности рассуждений, на Андрея Андреевича нападали сомнения: нет, нет, нет, слишком странно, чересчур нелепо было это все… Чересчур несовместимы, несоизмеримы между собой казались ему две стороны событий - квартира 8 на Замятином и “Ты придешь к Золотоликой”. Светкина пудра и тоненький запах, который все-таки еще испускало там, в углу письменного стола, морщащееся, коричневеющее шальмугровое яблочко…
Как это может совместиться: Маруся в стоптанных валенках, с головой, полной бигуди, собирающаяся в свою школу, - и “…зит неминуемая гибель. Римба кишит змеями…” Что такое “римба”?!
Бывали случаи, когда, уходя уже из дому, уже с портфелем в руке, провожаемый заспанной Светочкой, А. Коноплев бросал быстрый взгляд в настенное тускловатое зеркало (из Мусиного “приданого”). Зеркало отражало поясной портрет вполне респектабельного человека, уже совсем не того семнадцатилетнего парнишку, который бежал когдато - убьют или проскочу?! - по приказу взводного к сараю на окраине Каховки. И - добежал!
Теперь мягкая шляпа, хорошо выбранный Светкой галстук, чеховская бородка - все было прилично, представительно. Все это очень хорошо подходило к любому заседанию, к любому президиуму за покрытым сукном столом… Но как могло это все хоть в самой малой мере соответствовать “кишащей змеями римбе”?