Это был, без сомнения, самый азартный игрок, с сумасшедшей энергетикой, которая не ослабла и теперь, когда ему под семьдесят…
В 82-м мы уже были знакомы, но шапочно, близко же сошлись в марте 83-го, когда журнал "Знамя" командировал в Волгодонск на подшефный "Атоммаш" нескольких своих авторов, нас с Прохановым в том числе. Индустриальный гигант прислал за нами небольшой самолёт, и семь гавриков с ящиком книг, которые мы должны были вручить там от имени редакции, отправились на берег знаменитого Цимлянского водохранилища.
Я дилетантски пишу просто "самолёт", Проханов же, выпускник авиационного института, сразу же определил и тип его, и год постройки, и технические характеристики. Мгновенно расположил к себе обоих пилотов, и те смотрели сквозь пальцы, как мы, устроившись на холодных металлических сиденьях, хлестали водку.
Проханов, впрочем, не хлестал, а лишь пригубливал. Он вообще равнодушен к алкоголю: допинг ему не нужен, эмоциональный градус его и без того высок. "Вдохновение, чай... – иронизировал надо мной, брякнувшим, что, когда работаю, пью зелёный чай. – Мне достаточно "Последних известий".
Ирония, подчас весьма тонкая, изощрённая язвительность, а то и сарказм живут и жалят в его устной речи. Он блестящий полемист: разбил, к примеру, такого опытного политика, как Ирина Хакамада, причём сделал это на глазах миллионов телезрителей, которые, голосуя в прямом эфире, отдали ему вдвое больше голосов, нежели его противнику. (Не оппоненту, а именно противнику: передача называлась "К барьеру!")
Но вот вопрос, на который я не могу ответить: почему в его текстах, в его огромных и многочисленных романах нет даже намека на иронию? Патетика царствует там. Риторика. Пафос громких, прямо-таки оглушающих слов и ослепляющих эпитетов, часто поразительных по точности и неожиданности.
Тут, пожалуй, он мог бы посоперничать с самим Юрием Олешей, признанным королем эпитетов, хотя не уверен, что это сравнение придётся по вкусу Александру Андреевичу. Его, создателя эпических полотен, уподобляют какому-то камерному писателю… А ведь между автором небольшой повести "Зависть" и творцом монументальных романов есть еще кое-что общее: оба третируют интеллигента, противопоставляя ему человека дела.
Итак, человек дела… Но если у Олеши художественная нагрузка ложится на первое слово, то Проханов заворожен вторым. Именно дело у него во главе угла, причём дело, воплощённое во что-то материальное, во что-то большое и мощное.
"Ему хотелось описать бетонные блоки ГРЭС с полосатыми трубами, кидающими в ночное небо красный дым. И гул стальных агрегатов, вырабатывающих молнии света. Конструкции железнодорожных мостов, принимающих в натянутые дуги свистящие стрелы составов… Медномасленный грохот корабельных дизелей. Он хотел описать индустрию, вертолеты, корабли, вездеходы."
Это его ранний рассказ "Красный сок на снегу", причем дорогой для автора рассказ, программный, коль скоро включён в сборник под названием "Мой лучший рассказ". Составитель этого увесистого тома Анатолий Шавкута сам ничего не выбирал, разве что авторов, "сорокалетних" и близких к ним по возрасту, а уж те сами определяли, что у них лучшее…
На "Атоммаше" я воочию убедился, что значит для Проханова техника. После вручения книг, на что ушло не более получаса, он сразу же исчез куда-то. Мы подождали его, а потом начали поиски, робко углубляясь в лабиринты бесконечных цехов, все дальше и дальше уходя от площадки, где проходила наша скромная культурная акция.
Обнаружился он часа через три, не раньше. Весь завод облазил (или почти весь) и был возбужден, опьянен – да-да, опьянён малопьющий этот человек, повторяя восхищённо: "Какие машины! Господи, какие машины!"
Но буквально в тот же день я стал свидетелем, как акцент со слова "дело" переместился у апологета техники на слово "человек". Опять внезапно пропал один из участников нашей знаменской экспедиции, правда, теперь это произошло уже в городе, после ужина, вечером. А поскольку этого непутевого господина поселили в одном номере с Прохановым, то он первым забил тревогу.
Непутевым господином был я. Просто в кино пошёл, чтобы убить время (в моих записях сохранилось название фильма: "Большие гонки"); и в мыслях не было, что кто-то заметит мое отсутствие, а тем более обеспокоится им.
Когда я вернулся, мне сразу же с укором объявили, что не на шутку встревоженный Проханов оставил уютное гостиничное застолье и отправился разыскивать меня. Безлюдные, плохо освещённые улицы чужого города и впрямь могли внушить тревогу: я явственно увидел ее, уже, правда, опадающую, остывающую, в устремлённых на меня глазах моего соседа по номеру. "Надо же предупреждать", – мягко, как бы стесняясь, что делает замечание, упрекнул Александр Андреевич.
В отношениях со своими товарищами (а в тот день я, несомненно, был его товарищем – по поездке, по гостиничному номеру, по литературному цеху, но это в последнюю очередь) – в отношениях с товарищами он всегда отличался и деликатностью, и самоотверженной готовностью помочь. На пятидесятилетнем юбилее, который он отмечал в ресторане "Москва", собралось человек двести гостей, не меньше, причем литераторов было немного, все другие какие-то граждане, о профессиональной принадлежности которых мы узнавали постепенно из их тостов. Эти люди вспоминали Мозамбик и Анголу, Эфиопию и Кампучию, Афганистан и Никарагуа… Они не живописали опасности, которым подвергались в этих экзотических для нашего слуха странах, они говорили о том, как мужественно, как по-солдатски стойко держал себя нынешний виновник торжества, в какие переплёты попадал вместе с ними, как подставлял плечо в трудную минуту, как пил в джунглях воду из какой-то лужи, как лежал с температурой под сорок в наспех сооруженном из бамбука и пальмовых листьев малярийном бараке…
Эти люди говорили скупо и подчас косноязычно, иногда слишком тихо для столь большого зала, так что раз или два мне приходилось подыматься со своего места и подходить ближе, чтобы услышать. Я верил тому, что говорили. Больше того, я и сам мог бы кое-что добавить: за два с половиной года до этого, в промозглую холодную осень 85-го наш будущий юбиляр приехал, тоже с температурой сорок, ко мне на окраину Москвы, чтобы поздравить с выходом в "Октябре" повести. Я пригласил его, поскольку он имел к этой публикации самое непосредственное отношение. Как член редколлегии написал отзыв, который, собственно, и решил судьбу вещи, выламывающейся из всех канонов тогдашнего редактируемого Ананьевым журнала и уж совсем не похожей на то, что делал сам Проханов.
Вскоре меня тоже ввели в редколлегию, и я тоже стал читать спорные вещи. Так мне на стол легла толстенная папка с романом Гроссмана "Жизнь и судьба". Потом она перекочевала к Проханову. Но ему было недосуг читать, улетал в очередную горячую точку. Позвонив мне, подробно расспросил об опальном сочинении, которое хорошо чувствующий время Ананьев подумывал напечатать, заручившись предварительно поддержкой редколлегии. (А уж потом, полагаю я, и ЦК.) На другой день, будучи в редакции, я встретил там Александра Андреевича: он принёс написанный с моих слов коротенький положительный отзыв. Спросил, куда мне, я сказал: до Пушкинской, и он предложил подвезти. Ехать тут минут пятнадцать-двадцать, не больше, но мы добирались полтора часа. Не из-за пробок. Повороты проскакивал, разворачивался, снова проскакивал… И не по рассеянности, из-за своего бешеного опять-таки темперамента. Разгорячённый спором – мы редко в чем соглашались, – забывал вовремя повернуть.
Спорили мы в основном о политике – художественные проблемы Проханова мало волновали – и спорили всюду: в холлах редакций и в Сандуновских банях, где к его услугам всегда был роскошный номер, и уж, конечно, в его огромной квартире на Пушкинской площади, куда он однажды привёл меня из Дома литераторов, опасаясь, что сам не доберусь домой. Полночи просидели в его кабинете с фантастическими бабочками, которых он пленил в фантастических странах. Жена Люся, мать троих детей, пожарила нам глазунью из полдюжины яиц, он поставил передо мной графинчик, не знаю уж, с каким напитком, опорожнив который я наконец угомонился. К моим услугам была тахта, хозяин самолично принёс одеяло и подушку. А когда на рассвете я с гудящей головой пытался выбраться наружу, мой ангел-спаситель неслышно возник рядом и заботливо проводил гостя до самого лифта…
Споры спорами, генеральная же сверка наших позиций прошла практически без каких бы то ни было аргументов – как с его стороны, так и с моей. Это случилось 25 апреля 87-го года в ресторане все того же Дома литераторов. Даже не в самом ресторане, а в отдельном помещении, где был заранее сервирован стол на восемь персон.
Явились все восемь. Ким и Курчаткин, Гусев и Бондаренко, Личутин и Афанасьев, Киреев и Проханов. Последний, собственно, не мог не явиться, поскольку торжественный обед давал именно он – по случаю выхода новой книги.
Высокая стопа заблаговременно подписанных толстенных томов ждала нас на отдельном столике. За них-то и провозгласили первый тост. А вот последний сорвался. Последний и самый главный, поскольку должен был скрепить союз единомышленников. Или, говоря проще, группу поддержки…
Проханов объявил, что после долгих и мучительных размышлений решил выставить свою кандидатуру на пост первого секретаря московской писательской организации. Вместо Феликса Кузнецова… "Но если, – добавил он, – хотя бы один из вас скажет "нет", мы встаём и расходимся. Ни обиды, ни тем более зла держать не буду – обещаю вам."
"Нет" сказал я. И мы разошлись. Он сдержал обещание – ни обиды, ни тем более зла я не почувствовал. До сих пор… Быть может, потому, что слишком далеко разошлись? Разошлись во всех смыслах слова…
Полностью печатается в журнале "Знамя", №5
Валерий Ганичев ПОСЛЕДНИЙ СТАЛИНГРАДЕЦ
Казалось, и износу ему нет. Все последние десять-пятнадцать лет он не без обиды говорил: "Валера, ты меня не забывай, приглашай на все встречи и во все поездки". И хотя мы пытались щадить нашего воина, он ездил на все крупные писательские встречи, вступал во все дискуссии и работал над своей последней книгой, называя её с вызовом то "Оккупанты", то "Венский вальс" – о последних боях и первых послевоенных буднях воинов южной группы войск, взявших Вену и ставших там на мирную службу, ощущая всю сложность нашей послевоенной жизни.
В последние годы он был духовным вожаком российских писателей – его даже избрали председателем Высшего творческого совета Союза писателей России.
Писательские поездки были близкие и дальние, хлопотные и нелёгкие: Якутск, Омск, Краснодар, Орёл, Белгород, Волгоград, Челябинск, Красноярск, Иркутск. Помню Омский сибирский пленум: метёт снег, мороз отменный, мы выступаем, отвечаем на вопросы. А Михаил Николаевич безотказен, чёток, весел. А уже в конце пле-нума, хитро прищурясь, говорит: "Валера, а ведь ты здесь в школу начинал ходить?" "Откуда, – спрашиваю, – знаешь о своём коллеге?" "Ну, как же, я о тех с кем ходил в атаку и в окопе сидел, всё знал. Это уже родные". Съездили мы с ним и в марьяновскую шко-лу, где я пошёл в школу в 1941 году. А он в том же году встретился с врагом лицом к лицу. Но нас, кто исповедовал их фронтовые ценности: любовь к Родине и народу, считал соратниками.
Я Михаила Николаевича узнал в начале 60-х, когда мы в журнале "Молодая гвардия" печатали две его хрустально-прозрачные, чистые романы – "Ивушку неплакучую" и "Вишнёвый омут". Ка-кую же любовь излил он на своих земляков, на своих реальных и художественных героев. Как умел он воссоздать незабываемый мир их жизни. Как оградил их от грязи, пошлости и хамства. Нет, они реальные, простые и возвышенные крестьяне России.
В его селе Монастырском, когда мы приехали на юбилей, я узнавал всё: стоял у глубокого задумчивого омута, ходил к неплакучей ивушке, слушал знакомых соловьёв. Затянули протяжные песни у пруда. "Ну как тебе мои прототипы?" – с любовью оглядывался он на земляков. – Да я из всех знаю. И читатели твои их знают.
И их полюбили читатели, находя то хорошее, чистое, человеческое, на что всё время покушались ненавистники крестьянства. Всё это было им чуждо, Маркс, например, вообще называл всю деревенскую жизнь "идиотизмом". Алексеев категорически с этим не соглашался, высвечивал своим талантом такие качества русского крестьянина, что вся критика причисляла его к "почвенникам", "деревенщикам". Кто с восторгом, а кто и не без доли иронии, предполагая в этом что-то не до конца совершённое, второстепенное. Основоположниками же этого направления называли других. Думаю, что вместе с ними он и был главным "деревенщиком" – тем, кто возобновил нравственное, совестливое, сочувственное к людям направление русской художественной прозы. Причём он не погружал их в искусственно трагическую, драматическую среду. Он любил жизнь и передавал её со всеми красками своего таланта. И его герои входили в нашу жизнь, вызывали себе подобных на разговор, множили Добро и Любовь.
Это и его журавушка, и ивушка неплакучая, и его афористический дед, провозгласивший высший крестьянский принцип: "Хлеб – имя существительное". И действительно, по этой трудовой сознательной логике всё остальное – прилагательное, т.е. прилагается к труду и любви человеческой.
На Руси издревле всякий землепашец, он же и воин в любой момент. Михаил Николаевич – великий воин, он же и выдающийся писатель и художник ратного подвига. Как регулярный солдат он сражался и отступал в 41-м и 42-м до Волги. Как победоносный солдат он сражался и наступал от Сталинграда через Курскую битву, Прохоровку, Днепр, Румынию, Венгрию до Праги и Вены.
Его "Солдаты" понравились Михаилу Александровичу Шолохову, с ними он и вошёл в Союз писателей. Ну а потом – знаменитые "Драчуны", с конфликтами и драками тридцатых и великой драмой голода тридцать третьего, того "голодомора", которым предъявляют счёт русским людям украинские "самостийники". Алексеев показал: как косил голод, устроенный усилиями тех, кто кричал об "идиотизме" села русских, украинцев, не разбирая национально-стей. Да и те "драчуны", что остались живы, почти все и полегли на полях Великой Отечественной, ибо сражались ради жизни на земле. "Драчуны" – это великая книга о стойкости, жизненности нашего человека, о драмах, трагедии нашей жизни.
Тогда Михаил Алексеев поразил общество, показал, что честность художника, его талант могут преодолеть все препоны и препятствия и явиться миру в полноте правды.
Ну а потом он отдаёт долг своим соратникам, своим товарищам – красноармейцам, бойцам, воинам Великой Отечественной войны. Он пишет роман "Мой Сталинград" о сталинградцах – не панорамно-стратегический, не эпопею, а глубинно событийный, героически жертвенный о том, своём, Сталинграде, который он видел, в котором терял товарищей, в котором сражался и остался жив.
С какой-то оправданной наивностью он часто говорил: "Надо же, я участвовал в двух самых жестоких и кровавых битвах второй мировой войны и вот – живой. Одной бы битвы хватило".
Но Господь берёг его, чтобы с сыновней трогательностью рас-сказал о своей матери, о своих сельских земляках, о своих однополчанах. В последние дни, когда я был у него, в изголовье висела потемневшая старинная икона. "Выразительный лик, – оживился он, – маму и отца ей венчали". Потом впал в беспамятство, очнулся, с сожалением сказал: "Вот подвёл я тебя – не окончил "Оккупантов". – Ну, о чём ты, Михаил Николаевич, ещё окончишь. Вот вчера на 50-летии журнала "Москва" хорошо говорили, киноролик показали о тебе. Ты там молодой, с хитринкой. Вспоминали Карамзина. – Лицо его просветлело. – Как же!
Действительно, это ведь был издательский подвиг при всеобщем историческом голоде, когда "реформаторы" и "перестройщики" заявили, что они ведут страну к новой жизни, Алексеев решил на-помнить о прошлом и его уроках и стал печатать "Историю Государства Российского" Карамзина. Небезызвестный "прораб перестройки" потребовал прекратить печатать нелитературные материалы в литературном журнале. Но не тут-то было – читатель потребовал. Тираж литературного журнала подскочил до фантастического уровня – 600 тысяч!
Да, это был неожиданный прорыв сталинградца к отечественной истории, и в этот прорыв он ввёл миллионы читателей.
Ушёл от нас народный воин, писатель, гражданин Отечества, незабвенный друг и сотоварищ. Он был скромный человек, уважающий других людей. Но он был подлинный герой, имеющий награды, отражающие это, и в то же время наградой всем нам было то, что мы жили рядом с ним, мы читали его книги, беседовали с ним, поднимали чарку вместе с ним. Поднимем же и сегодня чарку в его честь, в его память, память выдающегося человека нашего времени Михаила Николаевича Алексеева.
ХРОНИКА ПИСАТЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ
КНИГА-БОРЕЦ
В течение двух последних недель сразу в нескольких общественных организациях Москвы прошла презентация художественно- публицистического сборника "Русский венок Слободану Милошевичу", составленного активистами движения "Антиглобалистское сопротивление" Еленой Громовой и Еленой Борисовой и выпущенного известным столичным издательством "Алгоритм". Сборник объёмом 304 страницы включает в себя стенограммы выступлений, посвящённых памяти президента Югославии Слободана Милошевича, выдержки из различных архивных документов, воспоминания близких людей, адресованные Милошевичу стихи и поэмы, а также отрывки из его собственных выступ- лений на заседаниях погубившего его гаагского трибунала.
Среди авторов книги – Леонид Ивашов, Борислав Милошевич, Валерий Ганичев, Сергей Бабурин, Воислав Шешель, Юнна Мориц, Николай Переяслов, Сергей Кара-Мурза и другие общественные, политические и культурные деятели.
Книга получилась не просто печатным памятником лидеру борьбы за независимость народа Югославии, но полноправной, живой участницей этой борьбы, пробуждающей в людях их национальный дух, религиозную совесть и притуплённое глобалистской пропагандой чувство патриотизма. Думается, что не меньше, чем бывшим друзьям и соратникам Слободана Милошевича, эта книга нужна сегодня нам, русским, испытывающим ныне не меньшее глобалистское давление, чем возглавляемый в своё время Милошевичем народ Югославии. Жаль только, что её тираж составляет всего одну тысячу экземпляров.