Наталья Николаевна впервые увидела Анну Петровну Керн у Ольги Сергеевны. Даже по тому необычно заинтересованному и далеко не равнодушному взгляду, которым та быстро, как умеют это делать только женщины, окинула Наталью Николаевну с ног до головы, можно было понять все: и то, чем когда-то был для нее Пушкин, и гордость, тогдашнюю и теперешнюю гордость, – поэт посвятил ей одно стихотворение, написанное любящим сердцем, и обессмертил ее, Анны Керн, имя, сделав его причастным к великому поэту!
Дома, вспоминая Керн, Наталья Николаевна мысленно повторила тот стих Пушкина: она знала его наизусть, заучивала еще до замужества, и, совершенно успокаиваясь, сказала Александру Сергеевичу:
– Ты просто в Михайловском, в своем затворничестве, отвык от женской красоты. Лицо ее простовато, особенно губы…
Пушкин ничего не ответил, только мысленно улыбнулся: ему нравилось, что жена ревнует его даже к прошлому.
Ревновала она его и к балерине Истоминой Евдокии Ильиничне, которая танцевала партию черкешенки в «Кавказской пленнице».
– Я знаю, что когда-то ты волочился за нею, – говорила Наталья Николаевна, сердито грозя пальчиком.
Ревновала к Воронцовой, которую второй раз в жизни увидела она, уже будучи замужем за Ланским. Та вначале и не поняла, что за красавица перед ней, и только потом ей сказали, что это бывшая жена Пушкина. Воронцова и в молодые-то годы была хороша не красотой, а обаянием молодости, которое горело жгучим огнем в глазах, заливало румянцем щеки, зажигало пламенным темпераментом. А теперь все ушло. Перед Натальей Николаевной сидела длинноносая, некрасивая, стареющая женщина, годы стерли привлекательность лица, унесли изящество движений и фигуры.
Она ревновала Пушкина даже к Прасковье Александровне Осиповой – помещице Тригорского, маленькой, расплывшейся пожилой женщине, верному другу поэта и его дальней родственнице: ее сестра Вындомская была замужем за двоюродным братом матери Пушкина – Ганнибалом.
Ревновала к ее дочери – Вревской Евпраксии Николаевне, которая, как говорили потом Наталье Николаевне, знала о дуэли Пушкина еще накануне. Ей поэт посвящал стихи: «Если жизнь тебя обманет», «Вот, Зина, вам совет: играйте». В 1835 году она приезжала в Петербург, останавливалась у родителей Пушкина. Наталья Николаевна видела ее и так же, как после встречи с Керн, успокоилась: круглолицая мещаночка – определила она ее для себя и простила мужу то, что в те давние времена у Пушкина на заре его молодости была нежная дружба с этой женщиной, и чувство это он пронес через всю жизнь.
Она ревновала Пушкина и к старшей сестре Евпраксии Николаевны – Анне Николаевне Вульф. Ей тоже осталась память от великого поэта: «Я был свидетелем златой твоей весны», «Хотя стишки на именины», «Увы, напрасно деве гордой».
Наталья Николаевна, несмотря ни на что, не могла не уважать Анну Николаевну за то, что со времен Михайловской ссылки Пушкина и до смерти своей (умерла в 1857 году) она любила поэта самоотверженно, не напоминая о себе, и даже не вышла замуж. Знала она и то, что Пушкин всегда был к ней равнодушен.
Часто было не по себе Наталье Николаевне из-за дружбы Пушкина с Верой Федоровной Вяземской, которую, в общем-то, она любила.
С болью вспоминала Наталья Николаевна дочь президента Академии художеств Анну Алексеевну Оленину, которой Пушкин посвятил не одно стихотворение. Пушкин сватался к ней, но почему-то женитьба расстроилась. Он и сам не мог объяснить, почему. «Верно, не очень любил ее», – задумчиво говорил он, вспоминая прошлое.
Но особенно Наталья Николаевна ревновала Пушкина к Марии Николаевне Раевской – жене декабриста Волконского. И хотя та была невозвратно далеко от Пушкина, там, где «во глубине сибирских руд» вместе со всеми декабристами отбывал наказание ее муж, Наталья Николаевна, особенно теперь, уже в том возрасте, когда приходит жизненная мудрость, понимала, что Мария Волконская душевно Пушкину была ближе и дороже других женщин, с которыми сводила его судьба до женитьбы.
Она знала, что Пушкин преклонялся перед Марией Волконской. И она осталась с ним навсегда в его стихах «Редеет облаков летучая гряда», «Таврида», «Буря» («Ты видел деву на скале…»), «Не пой, красавица, при мне», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…». И в посвящении «Полтавы», а также в первой главе «Евгения Онегина».
В сердце поэта, всецело отданном своей мадонне – она чувствовала, – все же остался маленький уголок для русской женщины, совершившей великий подвиг. Даже последняя квартира на Мойке, где жили Пушкины, была связана с Марией Николаевной. Там раньше жил Волконский и проездом останавливалась Мария Николаевна. И часто горькие раздумья охватывали Наталью Николаевну. Но, ревнуя Пушкина к прошлому, Наталья Николаевна сердцем чувствовала, что она была его единственной настоящей любовью, об этом говорило все, начиная с его «Мадоны»:
«Мир Пушкина, которым он жил, – думает Наталья Николаевна, – был необычайно сложным. Мир его творчества – не доступный никому, кроме него, – огромный и прекрасный. Я – его мадонна – несла в себе для него тоже целый мир. Мир семьи. Мир его друзей. И даже сложнейший мир его суеверий».
Друг Александра Сергеевича Даль писал в своих воспоминаниях:
Однажды, еще в юные годы, в присутствии друзей вдохновенная гадалка выбрала Пушкина для своих предсказаний. Он вначале отказывался, потому что в этот день проиграл в карты последние деньги и заплатить за гадание ему было нечем. Но гадалку это не убедило.
– Призайми у товарищей, – сказала она, – деньги ты вот-вот получишь. И неожиданно. А еще получишь ты такое же неожиданное предложение на новую службу…
Она гадала на картах, а потом долго разглядывала его руку с совершенно необычными линиями, покачивала головой, недоуменно пожимая плечами, думала о чем-то, а потом сказала:
– Ты прославишься на все отечество. Будешь любим народом даже после смерти. – Затем, помолчав, снова вглядываясь в линии руки Пушкина, продолжала: – Два раза ожидает тебя вынужденное одиночество, вроде бы как заключение, но не тюрьма. А жить будешь долго, если на тридцать седьмом году не погибнешь от белой лошади или от руки белого человека. Их особенно должно тебе опасаться.
Первое предсказание сбылось в тот же вечер. Пушкин возвратился домой, и на столе лежало письмо лицейского товарища Корсакова, который писал, что выслал ему свой давний карточный долг, о котором Пушкин забыл.
Через несколько дней в театре Алексей Федорович Орлов предложил ему службу в конной гвардии. Служба эта не состоялась. Вскоре ссылка на юг, позднее в Михайловское. Словом, сбывалось все, что предсказывала гадалка; Пушкин, и прежде-то суеверный,. стал присматриваться к каждой примете.
В декабре 1825 года он, ссыльный, решил тайно уехать из Михайловского, навестить своих друзей – будущих декабристов. Кучер закладывает повозку. Пушкин едет в Тригорское проститься с Осиповым. День ясный. Ослепительный снег лежит на просторах равнин. Дорогу перебегает заяц. На обратном пути – снова заяц. А в воротах своей усадьбы – это тоже издавна считалось дурным предзнаменованием – он встречает священника, заметающего снег своей длинной черной рясой. Плохие приметы беспокоят Пушкина, но еще не колеблют его намерения ехать в Петербург. Как вдруг кучер заболевает горячкой. Поездку приходится отложить…
Если бы ничего не помешало, то, естественно, 14 декабря (по старому стилю) Пушкин был бы вместе с друзьями на Сенатской площади, о чем он прямо, как всегда, сказал императору, когда тот спросил, где был бы он 14 декабря, если б находился в Петербурге.
Для Пушкиных началась новая полоса жизни: теперь камер-юнкер Пушкин и Наталья Николаевна обязаны бывать при дворе.
Тетушка Екатерина Ивановна не считается с расходами, только бы ее красавица Наташа была наряднее, изящнее, блистательнее других великосветских дам. Она не считается со временем и, когда Наталья Николаевна собирается на бал, сама приезжает к ней. Придирчиво смотрит, как горничная Лиза (которую, упаси бог, нельзя потерять из-за ее умения делать прекрасные прически!) мудрит над роскошными волосами Натали, сооружая высокую, модную прическу, к которой так идет легкое украшение на лбу из мелких драгоценных камней. Осторожно надевается белое платье с широчайшими прозрачными рукавами, перехваченными над локтями и в запястьях. На талию, которой позавидует любая красавица, пришивается широкий пояс. Вот на маленькие ножки надеты новые бальные башмачки, а изящные руки обтянуты белыми перчатками.
Тетушка осторожно поворачивает Наташу вправо, влево, ничто не остается незамеченным под ее придирчивым взглядом. Она довольна, садится в кресло, просит позвать Пушкина.
Тот входит мрачный, в мундире камер-юнкера и, взглянув на жену, на мгновение забывает все неприятности предстоящего бала. Он сейчас снова поэт, а не камер-юнкер, живет в этот миг только прелестью своей Наташи.
– Моя мадонна! – потрясенно говорит он, как всегда в такие минуты молитвенно складывая руки.
Слуга докладывает:
– Экипаж подан.
Пушкин вдруг резко поворачивается, срывает с рук перчатки, бросает их на стул и, расстегивая ворот мундира, словно он душит его, почти кричит:
– Я не здоров! Если кто спросит, я не здоров! Я остаюсь дома!
Екатерина Ивановна и Наталья Николаевна тихо выходят в прихожую. Наталья Николаевна вздыхает, предполагая, что император, который обязательно пригласит ее на кадриль или мазурку, вновь будет высказывать недовольство, что Пушкина нет на балу.
Рождается первый ребенок – девочка Мария. Никогда не забыть Наталье Николаевне, как плакал Пушкин во время ее родов, не в силах переносить страдания жены. За шесть лет совместной жизни – четверо детей и один выкидыш.
Дети для Натальи Николаевны были ее отрадой. Она старалась как можно больше бывать дома, чтобы не оставлять детей без надзора, беспрерывно меняла нянек: одна казалась неласковой, другая небрежной, третья забывчивой. Наталья Николаевна дома перестала следить за собой, как прежде, и часто отказывала внезапным визитерам.
А семья росла.
Долги! Долги! Долги! Бесконечные долги и вечная боязнь, что потребуют их возврата. Она видела, как это угнетает мужа. Однажды, не совладав со своими чувствами, написала письмо брату Дмитрию, который управлял гончаровским майоратом:
«Детей Пушкин тоже очень любил, – вспоминает Наталья Николаевна, – особенно Сашеньку. Он звал его Сашкой. Саша говорит, что помнит отца. Вряд ли. Когда Пушкин умер, ему было только три с половиной года».
Странно, Наталья Николаевна слышит, всегда слышит звонкий тенор Пушкина, его заразительный, громкий смех. Но представить его ясно, живого, как ни силится, не может. Только один раз, бессонной ночью, еще до болезни, он встал отчетливо в ее воображении: невысокий, смуглый, с сильным и легким телом, изящными, хотя и быстрыми движениями, которые, как считали многие, заменяли природную красоту. И в то же время были у него странные привычки – быстро и увлеченно грызть яблоко, ловко прыгать с дивана через стул, бросаться на диван, поджимая ноги.
В. А. Нащокина в своих воспоминаниях писала о внешности Пушкина:
А как был он нежен с Натальей Николаевной всегда, все шесть лет, прожитых вместе, как прост и нетребователен в быту. Но зато как трудно было ей подбирать ключ к его сложному душевному миру: не огорчить, не оскорбить, не омрачить вдруг прорвавшуюся радость…
В памяти всплывают его письма к ней, ласковые, иногда шутливые, она шепчет, не открывая глаз:
– Благодарю тебя за милое и очень милое письмо. Конечно, друг мой, кроме тебя, в жизни моей утешения нет – и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело.
…И вдруг припоминается весна 1835 года, когда она, уже на сносях, ожидала рождения Гриши, Пушкин внезапно собрался в Михайловское. Завернувшись в шаль, она вышла на улицу проводить его. Он нежно и виновато прощался с ней, без конца целовал, затем уселся в повозку и уже оттуда все давал наказы: «По лестницам ходи осторожно! Ночами к детям не бегай. И не прислушивайся, что там, в детской. Заплачут – няня услышит».
Повозка тронулась. Наталья Николаевна махнула платочком и поскорее отвернулась, пошла в дом, чтобы не увидел ее слезы обиды. «Оставить меня в такое тяжкое время, – думала она, – через неделю, десять дней – роды. Нет, никогда мужчине, даже любящему, даже гениальному провидцу, не понять всей тяжести женской судьбы!»
Она заглянула в детскую, постояла в дверях. На одеяле, разостланном на полу, сидели Машенька и Саша. На низком табурете возле них старая, из Михайловского, няня Ульяна вязала варежки детям. Толстый Сашенька, этакий милый увалень, по словам Александра Сергеевича, – вылитый он в детстве, тянулся за клубочком шерсти, который, словно живой, уползал от него, и бормотал что-то на своем детском языке, довольно смеясь, взвизгивая пронзительно. Машенька, тоже похожая на отца, кудрявая, голубоглазая, увлеченно играла тряпичной куклой, сшитой няней.
Никто не заметил Наталью Николаевну. Она пошла в столовую.
– Ну, вот, – раздраженно сказала Екатерина, снимая папильотки и осторожно раскручивая волосы, – зачем поехал Александр Сергеевич в Михайловское, когда ты на сносях? Говорит, на десять дней! За десять дней вдохновение не придет. А если и придет – расписаться не будет времени!
– Катя! Он поэт! Мало ли какие мечты побудили его к этому! – с упреком возразила Александра.
А Наталья Николаевна, как обычно, молчала и думала о том, что волновало ее постоянно: какая же тяжкая выпала ей доля – быть женою поэта, такого поэта, как Пушкин!
Она ушла в спальню, сбросила шаль, села в кресло, на низенькую скамеечку поставила отекавшие в последнее время ноги, вспомнила его виноватое лицо, выдававшее, что он всеми помыслами был уже там, в родном Михайловском, и так верил, что именно там, как прежде в Болдине, его посетит вдохновение…
Она знала, что сразу же полетят письма с подробными рассказами о его пребывании в Михайловском. Будто сама Наталья Николаевна побывает на зеленых просторах поместья, войдет в старый дом, увидит, как сядет Пушкин за письменный стол.
И она простила его.
А Пушкин, приехав в Михайловское, переживал забытый душевный восторг. Он стал снова молодым. Бегал по аллеям, срывал недавно распустившиеся листья, зарывал в них лицо, вдыхал, наслаждаясь, аромат весны. Он прибежал на пруд, по-ребячьи поклонился ему в пояс, прошелся по шаткому мостику, прислушиваясь к знакомому скрипу старых досок, выбежал за околицу и там остановился. Сердце его билось, грудь вздымалась, глаза горели молодым азартом. Хотелось и писать и плакать. Все так же бежала в неведомое до боли и восторга знакомая с детства Сороть, в яркой зелени берегов, широко и вольно раскинулась весенняя синь неба. Старая ветряная мельница, неподалеку от озера Маленец и нижней дороги из Михайловского в Савкино, лениво, но приветливо помахивала поэту крыльями.
Потом он вернулся в усадьбу, перемахнув прямо через плетень, и замер около домика Арины Родионовны. Тихо сказал:
Подруга дней моих суровых.
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
И она, старая няня, ожившая в его воображении, покряхтывая, торопливо спускалась с крыльца в широкой, длинной юбке, прикрытой фартуком, в темной кофте, в белом платке, повязанном под подбородком. Лицо все в морщинах, милое, родное лицо. А в глазах материнская любовь…
«Мама!» – сказал, как прежде, Пушкин. «Какая же я вам мама, Александр Сергеевич!» – ответила она с улыбкой, сердцем принимая это имя. Она действительно с детства была ему матерью. Другой ласки, другой материнской заботы он не знал.
А теперь уже никто и не ждал здесь Пушкина… В домике Арины Родионовны кто-то жил, и приезд Александра Сергеевича был для всех, так же, как для него самого, полной неожиданностью.
К вечеру предзакатное солнце косыми лучами позолотило изумрудную листву берез и осин, тронуло розовой краской их белые и темно-зеленые стволы, по аллеям, тут и там, подсветило камешки и стекляшки, и они, прежде незаметные человеческому глазу, сейчас, вспыхивая, что-то свое привносили в общую гармонию красоты. Пушкин направился в Тригорское к своему верному другу Прасковье Александровне Осиповой-Вульф.
Старый конюх предложил барину коня, но тот отказался.
Он не умел ходить медленно. Он почти бежал по изрытой дождями и колесами дороге. Остановился возле трех старых сосен, окруженных молодыми тонкостволыми сосенками.
Его охватила непонятная, легкая грусть, которая и потом пробуждалась в сердце, в последний приезд осенью того же года на похороны своей матери.
Великий поэт навечно запечатлел уголок родной земли стихами:
Прасковья Александровна встретила Пушкина на крыльце. Она стояла с книгой в руках, в черном чепце, в черном просторном платье, маленькая, располневшая. Она присматривалась к быстро подходившему Пушкину, издали не узнавая его. А когда узнала, шагнула навстречу так проворно, что он испугался: не упала бы она со ступеней, со слезами протянула ему навстречу руки вместе с книгой.
– Александр Сергеевич! Милый друг мой! Аннет! Евпраксия! Пушкин приехал! – И лицо ее ожило, помолодело.
В доме поднялся гвалт. С крыльца поспешно спустилась Анна Николаевна. Сбежала Евпраксия Николаевна, опередив сестру, и бросилась прямо в объятия Пушкина. Она в белом платье, полная, «в три обхвата», как говорил Пушкин, а за нею мчались ее дети, не понимая, в чем дело, не зная Пушкина, они просто использовали удобный случай бежать, шуметь, радоваться и кричать во все горло, понимая, что в такой момент ни маменька, ни бабушка их не остановят.
В дверях появляется сияющая, но сдержанная Мария – младшая дочь Прасковьи Осиповны.
– Как хорошо, что все вы тут! – обрадованно сказал Пушкин, до слез тронутый сердечной встречей, и любовно окинул взглядом своих друзей.
И вспомнилось:
Он в этот день успел обегать все и в Тригорском. Посидел на «онегинской» скамье, постоял возле баньки, среди лип, над Соротью.
А затем стал часто бывать и в Голубове, имении барона Вревского, за которым замужем была Евпраксия Николаевна. Он помогал им закладывать сад: копал гряды, сажал деревья и цветы, рыл пруд.
Так началось пребывание в Михайловском. Он понемногу писал.
А когда не писалось, бродил по Михайловскому и вспоминал…
9 августа 1824 года. Он приехал сюда с верным дядькой своим Никитой. Родители вскоре уехали, и он остался один. Выбрал комнату себе окнами во двор, на юг, чтобы солнце, которое он боготворил, освещало его стол, рукописи, портрет Байрона на стене и ласкало его самого.
В начале ссылки его охватило привычное с детства чувство бешенства. Он видел, как шпионил за ним священник Ларион Воронецкий, как насторожилась семья: родители, брат, сестра.
Потом он затих. Пригляделся и полюбил аллеи Михайловского, темные стволы деревьев, верхушками, казалось, упиравшиеся в небо, они разговаривали с ним на языке позолоченных осенью листьев. Полюбил неторопливый бег Сороти и зеркальную гладь прудов. И понял, что здесь, только здесь он может по-настоящему писать.
Его стали интересовать простые люди, окружавшие его. В Михайловском было всего 17 душ крепостных. Он бывал на крестьянских свадьбах, с удовольствием проводил время в людской, посещал ярмарки, крестил деревенских ребятишек.
Ему полюбилась балалайка, даже научился играть на этом с виду нехитром инструменте.
В начале декабря 1824 года он писал Д. М. Шварцу:
«Тогда я узнал тайну русского сердца, тайну русской речи, – говорил Пушкин Наталье Николаевне, вспоминая годы изгнания. – И теперь все это стало неповторимо моим. Нет, ничто не проходит зря».
Александр Сергеевич страстно любил живопись. Этот род искусства для Натальи Николаевны вначале был далеким, но постоянное посещение выставок, знакомство с художниками сформировали вкус, заинтересовали ее, а потом она полюбила живопись, стала разбираться в ней.