Андрей РУДАЛЁВ УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА
Под обложкой второго номера "Авроры" за 2008 год собрана плеяда авторов, имена которых уже довольно весомы и звучны в литературном мире: Роман Сенчин, Захар Прилепин, Герман Садулаев, Александр Карасёв, Дмитрий Орехов. Все они, так или иначе, ассоциируются с новым поколением, пришедшим и полновесно заявившим о себе в литературе буквально в последние годы.
Прежде чем обратиться собственно к журналу, позволим себе небольшое отступление. Критик Сергей Беляков как-то в своей интернет-публикации "Поколение С" о прозе тридцатилетних заметил, что по его мнению "надежды на "молодую смену" не оправдались. Хорошие писатели появились, но революцию делать не стали". Беляков говорит о ситуации некой стагнации в новом литературном поколении, или, если использовать расхожий термин современной политологии и СМИ, – стабильности. Критик считает, что в условиях, близких к тепличным, взращено это поколение, что достигло оно, благодаря обильной подкормке, своего определённого уровня, потолка и далее от него уже едва ли стоит чего-либо ожидать. Питательная база истощилась. Без новых генетических изысканий одними и теми же удобрениями большего не достигнуть уже.
Логика понятная, всем хочется как можно скорее лицерзеть появление безусловного гения, а то и целого созвездия их. Время сейчас бежит крайне быстро, художественное произведение всё более приближается по продолжительности актуальной жизни к газетной заметке, вот и поропимся. Но если объективно взглянуть на ситуацию, то, по большому счету, свежая кровь молодых писателей влилась в литературу в последние пять лет. А что такое пять лет, когда у нас в запасе… продолжать, я думаю, нет смысла.
Новое литературное поколение можно упрекать во многих грехах, но едва ли возможно в отсутствии острого социального пафоса, напряжённой попытки осмысления окружающей действительности. Если ещё недавно тезис о самозамкнутости и камерности литературы ещё имел право на существование, то сейчас боль, нерв современного общества и человека в нём стали едва ли не основным предметом художественного исследования литераторов.
О чём взыскует этот пресловутый "голос поколения" можно проследить и по подборке авторов, представленных в питерской "Авроре".
Герой повести Романа Сенчина "Конец сезона" Никита Сергеев периодически мучительно страдает от осознания собственного бесконечного опоздания в жизни: "многое ему уже поздно. И с каждым годом этих "поздно" становилось все больше, больше. Скоро и совсем что-нибудь элементарное совершить станет поздно". Линия жизни уже прочно прочерчена: семья, работа. Что-то менять – чудовищно поздно, можно лишь только обо всём этом сожалеть и мучительно страдать от осознания того, что жизнь сложилась инерционно, так, а не иначе, как представляется в фантазиях. Это тотальное опоздание преследует Сергеева. Ещё в юном возрасте, когда была совершенно иная ситуация и казалось, что всё еще "настоящее впереди", в частности, воплощение мечты о карьере хоккеиста, его не приняли в хоккейную школу: сказали, что поздно учиться кататься на коньках.
Однако, все эти рассуждения – временное явление, хандра. Привычка к сложившейся жизни побеждает, что-то ломать нет сил и возможности, время революций и героических личностей прошло, настал период нового фатализма – нужно слиться с фоном и всецело предаться неумолимой воли обстоятельств. Терзания героя Сенчина вполне можно проиллюстрировать строкой из песни Виктора Цоя: "Ты мог быть героем, но…"
У Захара Прилепина в рассказе "Жилка", наоборот, герой – сильная, волевая личность. Он – "занимается революцией", лезет на рожон. В противоположность Никите Сергееву настырно идёт против течения жизни. Хотя и это не является надежной гарантией защиты от периодически подходящих приступов грусти и неудовлетворённости в себе. Как бы там ни было, но обстоятества всё равно идут где-то рядом и излучают свою тлетворную радиацию. Некогда до безумства страстные отношения с женой меняются отдалённостью, толчком к которой становится усталость от "жизни и суеты". Прорываются жёсткие откровения о себе: "Мерзость и падаль, я давно потерял в себе человека, не звал его, и он не откликался".
В рассказе "Ильюшин и Невшупа" Александра Карасёва повествование закручено вокруг встречи двух бывших однокурсников, у которых осталось мало чего общего. Сложившаяся жизнь далеко развела их, хотя оба они военнослужащие. Их общение получилось инерционное, через силу, если бы выпал случай пройти мимо друг друга, то они, скорее всего, прошли бы, но в данном случае не получилось. Невшупа давно уже живёт по инерции, машинально, перемежая тихую и престижную службу в военкомате с работой ночным сторожем на рынке, а "мысли о том, что он делает что-то не так, он гнал". Ильюшин же мечтал еще раз попасть в Чечню. Ему "не нужны были ни квартира, ни выслуга, ни "чеченские" деньги. Он тоже понимал, что крайне много в его мечтах самообмана, но "что оставалось? Желание пострелять?" Общая атмосфера рассказа – разобщённость, отторжение, обмельчание всего, медленное проникновение и последующее торжество пошлости в жизни.
Валерий Айрапетян рассказом "Расстрел" ярко показывает раздвоенность жизни обычного, казалось бы, человека, но преследуемого снами, в которых его ведут на расстрел. Это жуткое ощущение последних минут, ожидания пули в голову распространяется и на реальную/дневную жизнь, постепенно подчиняя её себе, и как итог врывается типичным уличным разбоем из разряда "мужик, дай закурить", ощутимым "тяжёлым ударом по голове откуда-то сзади".
Бескомпромиссно судит наше время Герман Садулаев. Фантастически-реалистичный рассказ "Блокада" – описание ежеминутной борьбы за выживание в ситуации оккупации, только не времён Великой Войны, а в наши дни. Оккупации, которую мы, погрязшие в бытовой суете, не замечаем, но остро ощущает блаженная старуха-девушка.
Если у Садулаева – оккупированный город, то место действия рассказа Дмитрия Орехова "Стукач" – детдом, который также вполне можно воспринимать как символ современной России.
А теперь вернёмся к рассуждениям Сергея Белякова: "К началу XXI века стало тихо. Великие потрясения нам теперь не грозят. Лимит на революции, слава богу, исчерпан. Обыватель не ставит перед собой великих целей. Его заботит насущное: взять ипотеку, купить приличную машину, найти хорошего репетитора для детей. Всё, что нельзя съесть, выпить, использовать, – для него непонятно. Инерционная фаза – золотая осень цивилизации. Наверное, у нас впереди счастливое будущее. Мы будем жить в просторных коттеджах и даунхаусах, ездить на хороших машинах, покупать хорошие вещи, отдыхать на лучших курортах мира".
Инерционно-стабилизационная фаза, по крайней мере в литературе, возникает тогда, когда у писателя затухает протест, дух недовольства, а сам он садится на оклад и получает всяческие приятные привилегии. Не знаю, хорошо или плохо, но эта идиллия вольготно-мещанской жизни нам едва ли грозит, по крайней мере, в ближайшее время. То, что мы привыкли называть "великими потресениями", возможно лишь только их прелюдия. Сейчас небольшая фаза рекогносцировки на местности, недолгой отдышки, перегруппировки сил, при которой нас убаюкивают рассказами о какой-то мифической стабильности, но в неё почему-то плохо веришь.
Рассказ "Блокада" Германа Садулаева завершается чаянием коренного обновления жизни: "А в город, со всех сторон, и от Весёлого Посёлка, и от Ржевки с Пороховыми, и с берегов Финского залива, заходили войска. Гремели гусеницами по асфальту советские танки, на броне сидели весёлые красноармейцы, и ветер трепал их светлые локоны, выбивающиеся из-под пилоток и касок".
Александр Солженицын ещё в 70-х годах прошлого века в работе "Жить не по лжи!" упрекал своё поколение в отсутствии "гражданского мужества". Действительно, его катастрофически недостаёт, и литература – это практически единственный оазис, где оно ещё может быть проявлено и проявляется.
Проза нового поколения в лучших своих образцах – это не досужие побасенки, не выморочная игра в литературщину, но искренние, а порой и предельно мужественные переживания, наждачной бумагой пропущенные через сердце.
Уфимец Игорь Фролов в статье "Грехи маленькой литературы", также представленной в номере "Авроры", дотошно анализирует финальный список премии Казакова, который был выделен жюри по итогам толстожурнальных публикаций прошлого года. Критик судит сурово по гамбургскому счеёту, предъявляя сложившемуся столицецентричному литературному процессу обвинение в "потере ориентиров", кружковщине.
Прорыв кружковщины наряду с постепенным обретением ориентиров как раз и можно наблюдать на примере многих немосковских литературных изданий. Такой пример явила нам и "Аврора". Важно ещё и то, что, похоже, этот питерский журнал постепенно идёт по пути своего возрождения. А это можно только приветствовать.
В прошлом году в журнал пришла новая команда, новый главный редактор, которым стал писатель Николай Коняев. Свежии силы продекларировали, что "журнал, в котором печатались лучшие русские писатели – Василий Шукшин и Федор Абрамов, Глеб Горбовский и Василий Белов, должен вернуть себе утраченные за последние годы позиции журнала русской литературы".
Я уверен, что уже сейчас этот славный ряд гордости журнальной пополнился именами, представленными во второй книжке за 2008 год.
Юрий КУБЛАНОВСКИЙ СЛОВО О ПУШКИНЕ
Об Александре Пушкине ещё со времен Гоголя сказано так много и так глубоко – причём лучшими умами России, что в сущности и добавить к этому нечего. Вернее, было бы нечего, если б не культурная обстановка последних двадцати лет, замылившая и заилившая души и уши наших читателей так, что все ценностные ориентиры оказались сбиты.
После революции поэт Владислав Ходасевич предсказывал, что именем Пушкина предстоит "нам перекликаться в надвигающемся мраке". И действительно, во времена советского агитпропа Пушкин помогал оставаться в лоне русской культуры, закалял и развивал душу. Но так ли это сейчас? Честное слово, тревога не покидает меня, что в последние годы Пушкин отдалился от нас на бoльшее расстояние, чем за предыдущие семьдесят советских лет. И увеличивается, углубляется ров между народом и Пушкиным.
Через века Пушкин чистосердечно протягивает нам руку. Но готовы ли мы ответить ему достойным рукопожатием?
А ведь Пушкин помогает – сужу по себе – и в самых тяжёлых обстоятельствах. В середине 90-х я почти не читал Пушкина, с тупой болью переживал то, что происходило тогда в России. Чаемое мною освобождение от советских социалистических догм обернулось для отечества новым витком морального и культурного падения, уж не говоря о политическом унижении. И вот тогда в мрачных чувствах приехал я в детский летний лагерь под Ярославлем, где сестрой-хозяйкой работала моя дочка. Там, оказывается, был такой обычай: как в монастырях во время трапез читают жития святых, там в обед читали русскую классику. И на этот раз вихрастый паренек ломким голосом читал заключительную главу "Капитанской дочки" – о встрече в Царском Селе Маши Мироновой с Государыней. Какое чудо, какая русская чистота души! Я не мог есть, отложил ложку. И знаемую давно, с детства, конечно, памятную сцену слушал так, что, словно у пацана, намокли у меня щеки. Я уехал оттуда обнадёженным, обновившимся и вновь вернувшимся – к Пушкину.
"Самое высокое достижение и наследие нам от Пушкина, – с замечательной проницательностью писал Солженицын, – не какое-то отдельное его произведение и не даже лёгкость его поэзии непревзойдённая, ни даже глубина его народности, так поразившая Достоевского, но – его способность всё сказать, всё показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий … . Через изведанные им толщи мирового трагизма всплытие в слой покоя, примирённости и света. Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением. Пушкин принимает действительность именно всю и именно такою, как её создал Бог".
Что греха таить, многим представляется сегодня Пушкин неактуальной наивной сказкой. А между тем, в его "Маленькие трагедии" заглядываешь порой с замиранием сердца бoльшим, чем в фантасмагории Достоевского. Из просветлённого духа его творчества, из семей Лариных, Гринёвых, Мироновых – безусловно выросла великая эпопея Толстого...
Лев Толстой указал на "безошибочное чувствование Пушкиным ценностной иерархии жизни". Ценностная иерархии жизни! Есть ли что-нибудь важнее её? Но именно её-то и стараются теперь раскатать по горизонтали на атомы и, ухмыляясь, доказать, что всё относительно...
В плане общественном – зрелое пушкинское миропонимание можно определить как свободный, либеральный консерватизм: то есть сочетание требований независимости личности, правопорядка и – безусловного уважения к национальным ценностям и святыням. Пушкин первым увидел Россию всю, в её цельности. В его творчестве нашлось достойное место и древней Руси, и петровской империи, и Западу, и Востоку, и свободе, и государству. "Пушкин строил культуру, веря и зная, что в ней воплощается Россия" (о. Александр Шмеман). "Клянусь честью, – писал он Чаадаеву за два года до смерти, – что ни за что на свете не хотел бы я переменить отечества или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал".
И об этом же – в его прекрасных стихах:
Два чувства дивно близки нам –
В них обретает сердце пищу –
Любовь к родному попелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.
И всё это при общеизвестном драматизме судьбы Пушкина, его ссылках, невозможности побывать в Европе, где он оказался б, как позднее Баратынский, своим, неладах с царями, трагизме последних месяцев его жизни. "На свете счастья нет, но есть покой и воля" – знаменитые строки Пушкина. Судя по письмам его к жене, счастье с ней он все-таки знал, а вот с покоем и волей не получалось: все туже затягивались силки столичной придворной жизни... Герой одной из его сказок "вышиб дно и вышел вон". Пушкин так не сумел. "В истории дуэли и смерти Пушкина, – писал о. Сергий Булгаков, – мы наблюдаем два чередующихся образа: разъярённого льва, который может быть даже прекрасен, а вместе и страшен в царственной львиности своей природы, и просветлённого христианина, безропотно и смиренно отходящего в мир иной".
Вызвав на дуэль Дантеса, наш поэт подписал себе необратимый, альтернативы не имеющий приговор: ведь не мог же русский гений сам стать убийцей. Все, видевшие его в последние часы перед смертью, вспоминали о преображении его облика, близком к чуду.
Доживи Пушкин, ну, скажем, до возраста Гёте, он бы на два года пережил Достоевского! То есть, считай, весь XIX век прошёл бы в его культурном присутствии. И тогда, возможно, не было бы всего нашего угрюмого со срывами в терроризм нигилистического процесса, всей упёртости освободительной идеологии. Другим оказался б мировоззренческий климат Родины, настоянный на почвенничестве и здравом смысле. Пушкина не легко было бы закопать ни "справа", ни "слева". Его смерть – незаживающая для нашей культуры рана, но и роковая катастрофа для всего общественного развития.
Что и говорить, читать Пушкина, особенно по первоначалу, – сегодня сложное дело. Впрочем, как любую настоящую поэзию вообще. Ведь стихи, особенно несюжетная лирика, не даются с первого раза, требуют вживания и многократного перечитывания. Но это дело, эта работа чреваты несравненным замечательным результатом. С пушкинскими стихами становится жить не страшно, вернее, почти не страшно. Они укрепляют душу, развивают ум, награждают мудростью, учат мужеству и дарят ту красоту, которая духовно закаляет характер.
От редакции:
Слово о Пушкине Юрий Кублановский подготовил для телепередачи “Имя России”. Его сократили на 2/3.
Мы даём полностью.