Это помогло ему спуститься с облаков на землю. Он пришел в себя.
— Я по поводу квартиры, — сказал он. — Моя жена говорила с вами по телефону. Ливия Вилде...
Упоминание имени Ливии ничуть не изменило выражения ее лица. Будто не слышала.
— Мне нужен ремонтоспособный истопник. Котел, как мне объяснили, высшего качества, сделан в Швеции, только лопнуло несколько труб.
Поворот к технике придал ему смелости. Вилде-Межниеце как знаток центрального отопления его ничуть не смущала.
— Надо будет посмотреть, — сказал он.
— А вы, простите, по этой части? У вас есть рекомендация?
— У меня есть диплом.
— Диплом истопника?
— Нет, — обронил он небрежно, как обычно выбрасывают козырь, — диплом инженера.
Она помолчала, позволив ему насладиться своими словами.
— Понимаю. Значит, практики у вас нет...
Такого поворота он не ожидал. Она конечно же заметила. И, возможно, это в какой-то мере ее успокоило — прерванную фразу она закончила потеплевшим голосом:
— ...и слава богу. Сегодня утром были двое «с практикой». Жуткие типы, небритые. Вы хоть внешне вполне благопристойны.
— Будьте покойны, топить я умею, — оправившись от смущения, соврал он, глядя ей прямо в глаза. — Дело нехитрое.
— И пустить в дом людей, от которых потом не избавиться, тоже дело нехитрое. Хорошенькая жизнь, когда вам постоянно мозолит глаза какой-нибудь пьянчужка.
Он не знал, как себя вести. При всем уважении и почтении к примадонне ему хотелось сказать ей что-нибудь колкое. Не столько слова, сколько ее небрежная манера разговаривать задевала самолюбие.
— Вам требуется справка о том, что я не пьяница?
— Вы не пьяница. Это по лицу видно. Пьяницы краснеют от злости, а вы еще способны покраснеть от смущения.
— Вы очень любезны. Мне все ясно. Разрешите откланяться.
— Да. — Унизанная перстнями, ухоженная рука Вилде-Межниеце приподнялась в величавом жесте. — Можете идти. Вы приняты с испытательным сроком на месяц. Пока без прописки.
И вот по сей день они проживали в доме Вилде-Межниеце. И по сей день он считался истопником. Время от времени старая дама призывала его к себе и давала указание сменить пробки на электрическом щитке или что-то в этом роде. К празднику он всегда получал от нее бутылку коньяка. Для него это было забавой, и, право же, он не видел причины, почему он должен отказываться. Все вокруг менялось, переиначивалось, но в этом круговороте оставался один неизменный пункт — его отношения с Вилде-Межниеце. Годы были как будто не властны над певицей, и она продолжала смотреть на Турлава как на юнца — с чувством непомерного превосходства, относясь к нему капризно и придирчиво, но в то же время и понимающе благосклонно.
Систему отопления он давно уже перевел на жидкое топливо (Вилде-Межниеце об этом не имела ни малейшего представления, и она по-прежнему говорила: мой шведский котел), автомат с заданным режимом отнимал совсем немного времени, нажимать кнопки умела и Ливия.
Год спустя после «вступления в должность» родилась Вита, и в дополнение к первоначальной «служебной комнате» они получили вторую, а через семь лет, когда Вита пошла в школу, — и третью. Он оборудовал еще одну кухню, сделал отдельный вход. Всякие там удобства даже не пришлось специально устраивать: как в любом доме с претензиями, их имелось в достаточном количестве, стоило лишь слегка передвинуть стенку. Такие пустяки Вилде-Межниеце мало беспокоили. Зато слово «гараж» вызывало в ней отвращение, казалось бы, одним своим звучанием («Вы оскорбляете меня! Чтобы мой сад пропах бензином! О том я только и мечтала, чтобы жить на территории автобазы!»). В продолжение нескольких месяцев она не отвечала на его приветствия, а все распоряжения поступали к нему в письменном виде. И он отвечал ей письмами. Послания туда и обратно носила Тита.
Гараж он построил на соседнем участке, вплотную к забору. Обе стороны праздновали победу и были вполне удовлетворены. Между прочим, Вилде-Межниеце с удовольствием ездила на машине.
Временами он подумывал о том, не стоит ли перебраться на другую квартиру, по крайней мере подать заявление, встать на очередь. Уж конечно ему бы не отказали. Но очередь жаждущих получить квартиры растянулась на многие годы вперед. Да и привычка удерживала.
Он был почти у цели. Дождь перестал. Выглянули звезды. Легко, невесомо из труб струился дым. Светлевшие окна по обе стороны от дороги чем-то напоминали театральные декорации, — дома такие плоские. За прозрачными занавесками двигались тени, голубели экраны телевизоров.
В темноте показалось, что крутая черепичная крыша дома еще больше вздыбилась. А дом весь в туе — за эти годы деревца основательно вытянулись, таких высоких он еще нигде не видел. На втором этаже, как всегда, светилось окно будуара Вилде-Межниеце. Вечернее чаепитие, должно быть, закончилось, теперь она раскладывала пасьянс или предавалась каким-то иным мистериям, о коих он, по бедности воображения, не имел ни малейшего понятия. Жилище Вилде-Межниеце являло собой нечто среднее между артистической уборной и мемориальным музеем. Там было множество книг. Иногда она слушала пластинки. Но в общем-то ее образ жизни до сих пор оставался для него такой же загадкой, как и тогда, когда поселился в этом доме.
Зато светились все окна нижнего этажа. Похоже, и Вита уже дома. Вот чудеса!
У калитки, как обычно, тявкая, виляя хвостом, на него набросилась Муха. Правда, не рыжей масти, но потомок все той же Мухи I. Бесценный пес, как говорила Ливия, десять пород в одном экземпляре. Если правда, что родство, даже самое отдаленное, проявляется во внешности, в таком случае кто-то из предков Мухи несомненно был поросенком.
— Ну, ну, успокойся, дуреха. — Он похлопал Муху по мокрому боку. Собака тотчас опрокинулась на спину, выставила брюхо, радостно повизгивая.
Посреди двора стояла Тита.
— Кто тут? — громко окликнула она. — Я совсем перестала видеть.
Старость на ней сказывалась тем, что она все более уменьшалась и убывала. Даже личико величиной с перепелиное яйцо, крохотные ее кулачки на глазах усыхали и сжимались. Но кожа, как ни странно, ничуть не морщилась, лишь тончала да гуще покрывалась веснушками или старческой гречкой. Так и казалось, вот посильней подует ветер, и она полетит, точно сорванный с ветки листок. Но хотя Тита и любила плакаться, ничего страшного с ней не произошло. Для своих лет была она удивительно бодра и подвижна.
— Альфредик, это вы? Вечно я забываю надеть очки. Муха, фу, да замолчишь ты, не мешай, когда люди разговаривают!
— Добрый вечер, Тита, как поживаете?
— О-о-о, бузово, вот никак веревку не сниму. А на дворе оставлять не хочется, льет как в июне.
— Сейчас снимем. Но как же это вы ухитрились завязать так высоко?
— А я по утрам выше ростом. По утрам все люди выше. Когда мы с Салинем жили в Берлине, там практиковал профессор Витингоф. Попасть на его лекции по гигиене тела, — как сейчас помню, бульвар Вильгельма, семь, — было так же трудно, как попасть в королевскую оперу, когда Салинь пел Тангейзера. Упражнения Витингофа для развития позвоночника просто удивительны. Если хотите, могу показать. Мне-то самой они уж не помогут, стара стала.
— Может, отложим до завтра?
— Завтра меня не будет. Завтра мастер придет диван перетягивать. А вечером Светланов в зале Гильдии дирижирует Стравинского. Тогда уж послезавтра.
С мотком веревки под мышкой Тита скрылась за парадной дверью.
Она считалась подругой Вилде-Межниеце с незапамятных времен. В ту пору за церковью Павла, в балагане, давал представления знаменитый театр «Аполло». Они обе там были хористками. Вилде-Межниеце тогда было одиннадцать, а Тите — пятнадцать лет. После первой мировой войны судьба опять их свела. Вилде-Межниеце — прославленная солистка оперы. Тита — жена прославленного солиста оперы. Вилде-Межниеце собирается в Европу на гастроли; естественно, примадонна не может ехать одна. Кто знает как свои пять пальцев все европейские оперные театры? Тита. Кто владеет иностранными языками, кто ничего не упустит из виду, кто выйдет из любого положения? Тита. Вторая мировая война опять их разлучила. Вилде-Межниеце осталась в Риге, Тита четыре года провела в Москве. Потом они встретились: Тита — вдова прославленного тенора, Вилде-Межниеце все еще солистка высокого класса, хотя и не в зените былой славы. У Титы в городе была своя квартира, она получала пенсию и в общем-то была совершенно независима. И все же большую часть времени она проводила здесь, с утра до вечера хлопоча по дому.
— Только не забудьте напомнить! — личико Титы выглянуло из-за притворенной парадной двери. — Вот увидите, мировая гимнастика!
Турлавы пользовались так называемой «малой дверью», или черным входом, хотя и вход и дверь были вполне нормальные. Скорей уж «зеленым ходом», потому как дверь была выкрашена в зеленый цвет, а летом еще и увита зеленеющей виноградной лозой.
Дверь открылась легко и бесшумно. Но тотчас слух резанул чей-то истошный вопль, потом грянул оркестр, хор заголосил, — пели по-английски, — тягуче, с надрывом взывая: «И-у-да! И-у-да!»
Он был ужасно голоден. В прихожей, еще у вешалки, обычно по запаху определял, что будет на обед. Сегодня пахло кислыми щами. Из кухни вышла Ливия.
— А я и не слышала, как ты вошел.
Поднялась на цыпочки, чмокнула в щеку.
— Фи, какой ты мокрый, — проговорила она с притворным неудовольствием.
— Просто обросел немного для свежести.
— Будто у тебя нет зонта.
— Ты когда-нибудь видела милиционера с зонтом?
— При чем тут милиционер?
— Меня тоже никто не видел с зонтом. Традиция!
Он осторожно взял Ливию за нос и нежно подергал. Очень приятно было подержаться за ее тупенький нос. Такой уютный нос. Уютные плечи. Уютная талия. Никаких особых красот во внешности жены он никогда не искал. Она была как бы частью его самого. (Для нас ведь безразлично, скажем, красивы или некрасивы наши легкие.) Он не помнил, чтобы когда-нибудь был в нее без ума влюблен, чтобы она возбуждала в нем страсть и страдание. Она у него просто была, была уже от рождения, как были руки и ноги, глаза и уши. Хотя это и расходилось с фактами. Они познакомились сравнительно поздно — он тогда заканчивал институт.
— Вита уже дома?
— У Виты гости, ее сокурсники.
— Сокурсники?
— Чему ты удивляешься? Молодежь — хотят повеселиться.
— Понятно. И непременно в моей комнате?
— Вита решила, у тебя там попросторней, можно потанцевать.
— Стало быть, мне до полуночи сидеть на кухне.
— Навряд ли. С танцами у них что-то не ладится.
— Так я могу зайти к себе в комнату?
— Иди, иди, побеседуй с молодежью.
— Как же, нужен я им.
— По крайней мере поздоровайся.
— К чему такие церемонии.
— Ну, зайди, не капризничай.
— А ты не можешь без организационных мероприятий?
— Полюбезничай с ними. Многие у нас впервые.
— Не очень-то полюбезничаешь на голодный желудок.
Он даже не старался скрыть досаду. Скорей всего, и не сумел бы скрыть, если бы и хотел, потому что никак не мог понять, над чем он, собственно, язвит. Мелкие неудобства его обычно мало трогали. Так что же? Нарушены его планы, намерения? А-а, вот это уже посерьезней, это всегда его раздражало! Ведь он еще собирался поработать. Само собой, теперь это отпадало.
О чем мне с ними говорить, раздумывал он, сердито поглядывая на Ливию. Та делала вид, что ничего не замечает, преспокойно наливала суп в тарелку. Почему я должен к ним идти, повторял он про себя с почти мальчишеским упрямством, не пойду, и все.
Сокурсники Виты... Солидно звучит! Интересно, а как называют тех, кого в один и тот же день снимают с конвейера родильного дома и которые целую неделю сообща оглашают криком палату новорожденных? Он до сих пор не мог забыть картину, увиденную им через застекленную стену, когда ему впервые показали дочь: на длинных тележках, совсем как белые батончики, лежали в ряд плотно спеленатые младенцы. Горластая подобралась компания. Сейчас они берегли свои глотки, заставляя надрываться магнитофон. Спеленатые белые батончики постигали нынче премудрости высшей математики. А он помнил то время, когда они зубрили таблицу умножения. Он выходил к ним «побеседовать», приклеив длинную бороду, напялив шубу, разукрашенную звездами, и они глазели на него, разинув рты от изумления, и веря и не веря в бутафорские доспехи Деда Мороза. Они встречались, когда класс выезжал на экскурсию в Сигулду, Тарту или в Эргли. И чего только не случалось в такие поездки! Кто-то вывихнул ногу, кому-то соринка попала в глаз, у кого-то живот разболелся, находились и такие, кто ухитрялся заблудиться, потеряться и снова найтись. Потом подошла пора баловства сигаретами, пора, когда ломается голос, отращиваются длинные волосы, когда стремятся вырядиться как можно почудней. Этот период отлился в крылатую фразу в одном из школьных сочинений Виты: «От огородного пугала Эдмунд отличается лишь тем, что может размахивать руками». Взгляды меняются, ни одно суждение не вечно. В десятом классе это огородное пугало довольно часто провожало Виту домой. Вита, правда, продолжала над ним подтрунивать: «Отчего не использовать рабочую силу, полная выкладка ученика средней школы весит столько же, сколько ноша доброго осла». Подобные насмешки не стоило принимать за чистую монету. Насмешки могли быть началом чувств, пожалуй даже формой их проявления. Он сам когда-то в школе трепал за косы и норовил позлить тех девчонок, которые ему нравились. Зарождавшаяся нежность почему-то проявлялась в озорстве, желание понравиться выражалось во всяческих выходках и проделках. Но они как будто уже миновали эту фазу развития. Со студентами Турлав имел дело на заводе. Довольно дифференцированная группа, кое-кто из них дорос, пожалуй, до того, что его можно причислить к племени homo sapiens. Немало, однако, было и таких, кто, слегка освоив свою область, как личности упрямо оставались на пороге века неандертальцев.
За Виту он был спокоен. Ее развитие протекало ровно, без крутых поворотов и зигзагов. С девочками вообще как будто проще. Меньше метаний, больше усидчивости. Все предметы в школе давались одинаково хорошо. И бог знает в какие бы отрасли знания не занесли ее модные поветрия, если бы он не стоял за точные науки вообще и физику твердых тел в частности. То, что Вита поступила на физико-математический факультет, было естественным продолжением той линии интереса, которая переходила уже теперь в третье поколение: дедушка — школьный учитель математики, папочка — инженер, дочка — туда же, в науку. Да хотя бы учительницей...
По квартире по-прежнему разносились истошные вопли магнитофона вперемежку с живыми голосами.
На какой-то миг он заколебался — просто ли войти или сначала постучать. Все же постучал, это можно было расценить и как шутку: слегка стукнул согнутым пальцем и тотчас, не дожидаясь ответа, раскрыл дверь.
Торшер был прикрыт пестрой шалью, на столе горела свеча, клубами плыл сигаретный дым. Пахло кофе. Разговоры разом примолкли. В обращенных к нему взглядах сквозило притушенное веселье.
— Добрый вечер, — сказал он, разыгрывая легкое удивление. — Что это вы сидите в потемках! Или столоверчением занимаетесь?
— Ничего похожего, папочка! Тут Эдмунд свой интеллект упражняет. Защищает гипотезу тепловой смерти: температура Вселенной со временем-де уравняется и упадет до абсолютного нуля.
Вита говорила громко, несколько даже развязно, словно нарочно стараясь казаться бесцеремоннее, грубее, чем была на самом деле. И Эдмунд здесь. Ну, все понятно!
Кто-то догадался выключить магнитофон. Не очень-то в таком шуме побеседуешь. Они поглядывали на него выжидательно, с любопытством. Может, он ошибался, но ему показалось, что смотревшие на него молодые люди выражали примирение с неизбежным, чувство очевидного превосходства и слегка прикрытую добродушную усмешку — давай, дядя, выкладывай, что там у тебя, немножко можем послушать. И они не знали, как им держаться — встать или продолжать сидеть. Парни казались большими, неуклюжими, их обтянутые брюками колени вздымались вокруг низкого столика, словно противотанковые надолбы.
— Присаживайся, папочка, побудь с нами, — ворковала Вита, юля вокруг него. — Можем угостить тебя кофе, ничего более стоящего у нас нет.
— Понятно, — сказал ухмыляясь он, — первая степень остывания? Так как же себя чувствуют новоиспеченные студенты?
— Нормально, — отозвался Эдмунд, с удовольствием поглаживая свои длинные, светлые усы. — Не успели очухаться, а уж первая сессия катит в глаза.
— Признаться, я был немало удивлен, что и вы (он впервые к Эдмунду обратился на «вы») подались в физику.
— Я и сам удивился не меньше, — пожав плечами, ответил Эдмунд.
— Почему же именно на этот факультет?
Эдмунд по-прежнему излучал добродушно-терпеливую улыбку.
— Руководствуясь методом исключения: слуха у меня нет, — следовательно, консерватория отпадает, рисовать не умею — Академия отпадает, иностранными языками с частными преподавателями не занимался, — значит, иняз тоже отпадает. Так что под конец выбор был невелик.
— А ведь правда! — соседка Эдмунда в притворном удивлении хлопнула в ладоши.
— Принял в расчет и то, что в других местах жуткий конкурс.
— Папочка, не слушай его, он сочиняет, — в разговор вмешалась Вита. — Эдмунд у нас любитель пыль пускать в глаза. Да он чуть ли не с пеленок помешан на физике.
— Это точно, — вставил один из парней. — Просто он немного стеснительный. Сдал в Москве экзамены в наипервейший физический институт, потом вдруг передумал, махнул обратно в Ригу.
— Это уже иная статья. — Эдмунд подмигнул соседу. — Какой резон пять лет сидеть в Москве на ситниках, если потом, хочешь не хочешь, придется на черный хлеб перейти. Синхрофазотрона ведь в Риге нет.
— А почему ты непременно должен работать в Риге? Работай в Дубне, у котелков мировых стандартов.
— Благодарствуйте. Ишь какой вы любезный.