— Не знаю, — сказал он тихо. — Вот пускай меня бог покарает, — до сего часу не знаю, что он со мной сделал. Маленький был такой немчик, ледащий, всего мне по плечо, а взял меня, как дитину малую, и ведет. И я, брат, иду. Чую, что не только утечь от него, — куда там утечь! — поворохнуться не могу. Зажал он меня, как коваль в тиски, и тащит. Почем я знаю, может, это совсем и не человек был?
Дошли мы до хургона. Одной рукой он меня держит, а сам нагнулся над хургоном и что-то лапает. Думаю я: «Что он будет делать?» А он поискал и говорит: «Нет, должно быть, не здесь». Опять за руку повел меня вокруг хургона. Зашел с другой стороны, полапал-полапал и вытаскивает топор. «Вот он, говорит. Нашел. Ну, теперь, говорит, ложи руку на драбину». Тихо так говорит, без гнева. Понял я тогда, что он хочет мне руку рубить. Затрясся я весь, заплакал… А он мне говорит: «Не плачь, это недолго»…
Стою я, как тот бык под обухом, сказать ничего не могу, а только дрожу. Взял он мою руку, положил на полудрабок — хрясь! «Не воруй, говорит, коней, коли не умеешь». Три пальца сразу отсек. Один отскочил, в лицо мне ударился. А он опять — хрясь! хрясь! — и сам все приговаривает: «Не воруй, коли не умеешь, не воруй чужих коней»… Потом велит он мне дать другую руку. Я его, как малое дитя, слухаюсь, ложу и левую руку. И снова он мне говорит: «Не воруй коней», и хррясь топором!.. Отсек он мне все пальцы, оставил только один, вот этот. — Козел протянул вперед свою изуродованную руку с торчащим вверх большим пальцем. — Посмотрел на него, посмотрел и говорит: «Ну, говорит, все равно ты этим пальцем лошадей красть не будешь, разве что другому вору поможешь. Дарю его тебе, чтобы ты им пил, ел, трубку закуривал и чтобы обо мне завсегда помнил».
— Кровь так и хлестала из меня… жжжи!.. в девять ручьев бегла. Не выдержал я. Стало мне так тошно, так скверно… А он взял меня, как котенка, за ворот, сгреб и понес. Стояла тут большая калюжа. Ночь была холодная — страсть! Аж воду сверх затянуло льдом. Притащил меня немец к той калюже, разбил сапогом лед и велит мне сунуть руки в воду. Послушался его — сразу мне стало легче. А он мне говорит: «Так и сиди, говорит, до утра. Вынешь руки — тебе же хуже будет». С этими словами отошел от меня, словил коней, запряг и уехал. Тогда я себе думаю: «Дойду до фершала…» Вынул руки — да как закричу на весь лес! Больно в Пальцах, будто их огнем пекут, а руки так и сводит в суставах… Я опять их в воду — ничего, отпускает, полегче стало… Так я — правду немец сказал — и просидел до утра. Выну руки — ну, просто гвалт, вытерпеть невозможно, опущу в воду проходит боль. К утру я совсем закоченел, а вода стала в калюжке красная, как кровь. Ехал мимо посессор из Нагорной, так он забрал меня в шарабан и привез в больницу. Перевязали меня там, вылечили, подкормили, а через месяц и на волю пустили. И на кой черт! — воскликнул он со страстной горечью. — В сто раз лучше было бы для меня там и околеть в Волчьем Разлоге!..
Он замолчал и весь согнулся, низко опустив голову. Несколько минут конокрады сидели, не говоря ни слова, не двигаясь. Вдруг Бузыга содрогнулся всем телом, точно просыпаясь от каких-то страшных грез, и шумно вздохнул.
— Что же ты сделал потом с этим немцем? — спросил он сдержанным, но вздрагивающим от злобы голосом.
— А что бы я мог сделать с ним? — печально спросил в свою очередь Козел. — Что бы ты на моем месте сделал?
— Я бы!.. Я бы!.. У-у-у!.. — зарычал Бузыга, яростно царапая пальцами землю. Он задыхался от гнева, и глаза его светились в темноте, как у дикого зверя. — Я бы его сонного зарезал… Я бы ему зубами глотку перервал!.. Я бы…
— Ты-ы бы! — с горькой усмешкой перебил его Козел. — А как бы ты его нашел? Кто он? Где он живет? Как его звать? Может, это и не человек совсем был…
— Брехня! — медленно произнес молчавший до сих пор Аким Шпак. — На свете нема никого — ни бога, ни черта…
— Все одно! — воскликнул Бузыга, стукнув кулаком о землю. — Все одно: я бы тогда стал без разбору всех колонистов подпаливать. Скот бы ихний портил, детей бы ихних калечил… И до самой смерти бы так!..
Козел тихо засмеялся и еще ниже опустил голову.
— Эх, бра-ат, — протянул он с ядовитой укоризной. — Хорошо подпаливать с десятью пальцами… А когда у тебя всего один остался, — старик опять ткнул вперед свои ужасные обрубки, — тогда тебе и дорога одна — на церковную паперть, со слепцами и калеками…
И он вдруг запел старческим, дребезжащим голосом мрачные слова древней нищенской песни:
Ой, лыхо мини, лыхо, уб-о-о-гому…
Сотворите милостыню, Христа ра-а-а-ди…
Благодетели вы иа-а-ши…
Ой, сидим мы, безногие, безру-у-у-кие,
Калики злосчастные, край доро-о-ози-и…
Он мучительным криком, фальшиво оборвал песню, уткнул голову между поднятыми вверх коленями и глухо зарыдал.
Никто не произнес больше ни слова. На реке, в траве и в кустах, точно силясь перегнать и заглушить друг друга, неумолчно кричали лягушки. Полукруглый месяц стоял среди неба — ясный, одинокий и печальный. Старые ветлы, зловеще темневшие на ночном небе, с молчаливой скорбью подымали вверх свои узловатые, иссохшие руки…
Тяжелые, частые шаги послышались в лозняке, с той стороны, откуда недавно пришли Бузыга с Акимом. Кто-то торопливо бежал через чащу, шлепая без разбора по воде и ломая на своем пути сухие ветки. Конокрады насторожились. Аким Шпак стал на колени. Бузыга оперся руками о землю, готовый каждую секунду вскочить и броситься вперед.
— Кто это? — шепотом спросил Василь.
Никто ему не ответил. Грузные шаги раздавались все ближе. Среди всплесков воды и треска ветвей уже слышалось чье-то сильное, хриплое и свистящее дыхание. Бузыга быстро сунул руку за голенище, и перед глазами Василя блеснула сталь ножа.
Шум шагов внезапно прекратился. Наступил момент удивительной, глубокой тишины. Даже всполошенные лягушки перестали кричать. Что-то огромное, тяжеловесное затопталось в кустах, свирепо фыркнуло и засопело.
— Эге, да это кабан, — сказал Бузыга, и все вздрогнули от его громкого голоса. — До воды пришел.
— И то правда, — согласился Шпак, спокойно валясь на землю.
Кабан еще раз негодующе фыркнул и кинулся назад. Долго было слышно, как хрустел он кустами в своем могучем беге. Потом все стихло. Лягушки, точно раздраженные минутной помехой, закричали с удвоенной силой.
— Когда пойдешь, Бузыга? — спросил старик.
Бузыга поднял голову и внимательно посмотрел на небо.
— Рано еще, — сказал он, зевая. — Пойду перед утром. К заре мужики спят, как куры…
Сон понемногу охватывал Василя. Земля заколыхалась под ним вверх и вниз и медленно поплыла куда-то в сторону. На мгновение мальчик увидел, с трудом открывая глаза, темные фигуры трех людей, безмолвно сидевших друг возле друга, но он уже не знал, кто они и зачем они сидят так близко около него. Из кустов, где теснились, гневно сопя и фыркая, дикие кабаны, вдруг вышел сын церковного старосты — Зинька, засмеялся и сказал: «Василько, вот лошади, поедем». И они сели вдвоем на маленькие санки и понеслись с приятной быстротой в темноте, по узкой, белой, беззвучной дорожке, между высокими соснами. Сзади бежал дедушка, он махал своими обрубленными руками и не мог их догнать, и это было необыкновенно смешно и радостно. В гривы и в хвосты лошадей были вплетены бубенчики, и на ветках темных сосен висели бубенчики — со всех сторон доносился их однообразный, торопливый и веселый звон… Потом Василь с размаху быстро въехал в какую-то темную, мягкую стену — и все исчезло…
Он проснулся от холодной сырости, которая забралась ему под одежду и трясла его тело. Стало темнее, и поднялся ветер. Все странно изменилось за это время. По небу быстро и низко мчались большие, пухлые, черные тучи, с растрепанными и расщипанными белыми краями. Верхушки лозняка, спутанные ветром, суетливо гнулись и вздрагивали, а старые ветлы, вздевшие кверху тощие руки, тревожно наклонялись в разные стороны, точно они старались и не могли передать друг другу какую-то страшную весть.
Конокрады неподвижно лежали, головами внутрь, слабо и плоско чернея своими телами в темноте. У кого-то из них рдела во рту трубка. Она то погасала, то опять вспыхивала на секунду, и красный свет, вперемежку с длинными косыми тенями, бегал по бронзовым лицам. От холода и прерванного сна мальчиком овладела усталость и длительная равнодушная скука. Он без интереса вслушивался в тихий разговор конокрадов и с тупой обидой чувствовал, что им нет до него никакого дела, как не было до него дела этим огромным, быстро несущимся молчаливым тучам и этим встревоженным ветлам. И то, к чему он готовился в эту ночь и что прежде наполняло его душу волнением и гордостью, показалось ему вдруг ненужной, мелкой и скучной выдумкой.
— Ты все свое. Истинный ты Козел! — с досадой говорил Бузыга. — Куда мне твой соловый жеребенок, к черту? Его же в каждом селе знают, как облупленного. В позапрошлом году угнал я верхового коня у бухгалтера с сахарного завода. Весь гнедой, сукин сын, без отметины, а левая передняя нога, шут ее дери, белая. Я с ним туда, я с ним сюда — все с меня смеются, как с дурня. «Мы, говорят, с глузду еще не съехали. Такого коня и в Ровном не продашь, он по всей губернии известен». Ты не знаешь, Козел, за что я его продал? За кувшин кислого молока. Что свистишь? Верно тебе говорю. Волька Фишкин купил. Увидел, шибенник, что я от жары язык высунул, и зовет меня: «Слухайте, Бузыга, а ну, зайдите трошки до меня, кислого молока выпить». Зашел я, а он мне потом говорит: «Послушайте, Бузыга, мне с вами всегда приятно иметь дело, но этого коня у вас купит только дурень. Все равно вы его вечером бросите куда попало. Лучше бы вы его отдали мне, а я его отведу назад, на завод. Может быть, заработаю сколько-нибудь грошей на чай?» Я ему и отдал лошадь, а он ее потом в Подольской губернии, на Ярмолинецкой ярмарке, продал за сто тридцать карбованцев. Так вот что значит, Козел, таких коней уводить.
— Н-на… это так, — в раздумье протянул старик и почавкал беззубым ртом. — А вот тоже хороши караковые коньки у Викентия Сироты… И подвести легко…
— У Викентия… да, оно, конечно… — нерешительно согласился Бузыга. Викентий, это верно… Только, знаешь, Козел, жалко мне Викентия обижать. Небогатый он мужик и всегда такой ласковый… Сколько раз, бывало, голова трещит, как котел, — скажешь ему: «Опохмели, Викентий», — сейчас постарается. Нет, жаль мне Викентия…
— Ерунда! Никого не жаль, — злобно сказал Аким Шпак.
— Нет, Викентия ты оставь, — твердо приказал Бузыга. — Говори других.
— Кто же еще? Микола Грач разве?
— Микола Грач, это — другой табак. Только хитрый, дьявол. Ну, да все одно — Грача будем помнить на всякий случай.
— Можно еще Андрееву кобылу подвести, белую. Ничего кобылка…
— К черту белую! — сердито воскликнул Бузыга. — И стара, и волосы везде налезут. Первая примета… Помнишь, как Жгун с белой лошадью вляпался?.. Тес… Помолчи-ка, Козел, — махнул он рукой на старика. — Что это с нашим хлопчиком?
Василь корчился на земле, изо всех сил стараясь съежиться таким образом, чтобы в него как можно меньше проникала холодная болотная сырость. Зубы его громко стучали друг о друга.
— Что, хлопец, проняло тебя? — услышал он вдруг над своей головой густой голос, звучавший с непривычной мягкостью.
Мальчик открыл глаза и увидел склонившееся над ним большое лицо Бузыги.
— Постой-ка, я тебя укрою, — говорил конокрад, снимая с себя пиджак. Что же ты раньше-то не сказал, дурной, что тебе холодно? Повернись трошки… Вот так…
Бузыга заботливо подтыкал полы пиджака под бока мальчику, а сам сел подле него и положил ему на плечо свою широкую, тяжелую руку. Чувство невыразимого удовольствия и благодарности задрожало у Василя в груди, волной подкатилось к горлу и защипало глаза. Пиджак был большой и очень толстый, еще теплый от тела Бузыги и пахнувший запахом здорового пота и махорки. Мальчик быстро стал согреваться под ним. Съежившись в комочек и плотно зажмурив глаза, он ощупью отыскал большую, приятно тяжелую руку Бузыги и ласково прикоснулся к ней кончиками пальцев. И уже опять в его затуманившемся сознании побежала через темный лес белая длинная дорога.
Он заснул так крепко, что ему показалось, будто он только на миг закрыл глаза и тотчас же открыл их. Но когда открыл их, то повсюду уже был разлит тонкий, неверный полусвет, в котором кусты и деревья выделялись серыми, холодными пятнами. Ветер усилился. По-прежнему нагибались верхушки лозняка и раскачивались старые ветлы, но в этом уже не было ничего тревожного и страшного. Над рекой поднялся туман. Разорванными косыми клочьями, наклоненными в одну и ту же сторону, он быстро несся по воде, дыша сыростью.
Бузыга с посиневшим от холода, но веселым лицом легонько толкал Василя в плечо и говорил нараспев, подражая колокольному звону:
По-оп Ма-а-ртын,
Спи-ишь ли-и ты?
Звонят в колокольню…
— Вставай, хлопчик, — сказал он, встретив улыбающийся взгляд Василя. Время идти.
Козел глухо кашлял старческим, утренним, затяжным кашлем, закрывая рот рукавом и так давясь горлом, как будто его рвало. Лицо у него было серо-зеленое, точно у трупа. Он долго и беспомощно махал своими культяпками по направлению Василя, но кашель мешал ему заговорить. Наконец, справившись и тяжело переводя дух, он сказал.
— Так ты, Василь, проводишь Бузыгу через Маринкино болото до Переброда…
— Знаю я, — нетерпеливо прервал его мальчик.
— А ты, щенок, помолчи! — сердито крикнул старик и опять надолго закашлялся. — Смотри, чтобы вам в казенном лесу в окно не провалиться. Там трясина…
— Да знаю же я… Говорил ты…
— Дай досказать… Помни, мимо млина не идите, лучше попод горой пройти — на млине работники рано встают. Возле панских прясел человек будет держать четырех лошадей. Так двух Бузыга возьмет в повод, а на одну ты садись и езжай за ним до Крешева. Ты слушай, что тебе Бузыга будет говорить. Ничего не бойся. Пойдешь назад, — если тебя спросят, куда ходил? — говори: ходили с дедом в казенный лес лыки драть… Ты только не бойся, Василь…
— Ну тебя к черту! Ничего я не боюсь, — небрежно огрызнулся Василь, отворачиваясь от старика. — Бузыга, пойдем, что ли…
— Ах ты, капшук. Какой сердитый! — радостно засмеялся Бузыга. — Так его, так, старого пса… Ну, айда. Иди вперед.
Аким Шпак вдруг засопел и затоптался на одном месте. Его хмурое лицо было измято бессонной ночью и казалось еще больше свороченным набок: белки черных глаз были желтые, с кровавыми жилками и точно налитые какой-то грязной слизью.
— Деньги пополам, Бузыга, — сказал он мрачно. — Мы тебя не обижаем. Половина тебе, а половина нам троим: мне, Козлу и Кубику… Так чтобы без обмана. Мы все равно потом узнаем…
— Ладно! — крикнул беспечно Бузыга. — Прощайте!
— С богом! — сказал Козел.
Аким Шпак неуклюже, всем туловищем повернулся к старику, поглядел на него с ненавистью и крепко сплюнул.
— Тьфу, нищ-щий, — прошипел он сквозь стиснутые зубы.
Онисим Козел жил со своим внуком на краю села, около моста, в покосившейся набок и глубоко вросшей в землю хатенке, у которой давным-давно развалилась труба, белая наружная обмазка отпала извилистыми кусками, оголив внутренний слой желтой глины, а стекла, кое-где замененные толстыми тряпками, стали от времени зелено-матовыми и отливали радужными цветами. Кроме их двоих, здесь жила еще Прохоровна — глухая, столетняя, выжившая из ума одинокая старуха. Все трое пользовались жильем бесплатно, из милости односельчан, тем более что в эту же вымороченную хату, по распоряжению начальства, свозили со всей волости, для вскрытия, удавленников, утопленников, скоропостижно умерших и убитых в драке крестьян. Тот самый стол, на котором обыкновенно обедали трое отщепенцев деревенской жизни, служил в этих случаях для помещения трупов.
Василь вернулся домой усталый и встревоженный (Козел пришел раньше и уже лежал на печке, прикрывшись с головой рваным зимним кожухом). Мальчику удалось благополучно проводить Бузыгу до Переброда. С мельницы их, кажется, не заметили, хотя там уже копошились люди и стояли телеги. Они нашли в указанном месте, у панских прясел, четырех привязанных лошадей, но Кубика при них не было. Это обстоятельство так сильно обеспокоило Бузыгу, что он взял с собой только двух коней, какие были получше, остальных же бросил привязанными, а мальчику велел немедля бежать домой, и бежать не по дороге, а напрямик через Маринкино болото и через казенный лес.
— Испугался Бузыга? — торопливо спросил Козел.
— Испугался — нет, — ответил Василь, тяжело переводя дыхание. — А рассердился крепко. Кубика грозился зарезать… И на меня рассердился… Я ему говорю: «Все равно, Бузыга, я не боюсь, возьмем всех коней и поедем»… Как он закричит и на меня! Я думал, прибьет… Побежал я от него…
— А мне? Мне он ничего не велел сказать?
— Велел. Скажи, говорит, старику, чтобы весь день сидел дома и никуда чтобы не рыпался. А если будут тебя спрашивать про Бузыгу и про коней, то чтобы ты отвечал, что ничего не знаешь и ничего не слыхал…
— Господи, царица небесная, что же это такое… — плаксиво и беспомощно воскликнул Козел.
Василь жадно, большими глотками, пил из деревянного ковша воду.
— Должно быть, за Бузыгой погнались, — сказал он, отрывая на минуту от ковша вспотевшее лицо. — Я, когда болотом бежал, слышал: много народу по шляху поскакало. Верхом и на телегах…
Старик растерянно моргал своими красными, точно вывороченными, слезящимися веками. Лицо у него от страха перекосилось, и один угол рта задергался.
— Ложись, Василь, ложись скорей на лавку! — лепетал он срывающимся голосом. — Ложись скорей. Ой, горе наше, господи, господи!.. Чьих лошадей он увел? Ты не видал? Ох, да ложись же ты!..
— Одну я не знаю, а другая наша, Кузьмы Сотника чалая кобылка…
— Кузьмы? О, господи!.. Что же теперь будет? Как ведь просил я Бузыгу: не трогай из нашего села коней — на тебе! — вздыхал Козел, возясь у себя на печке. — Василь, ты помни, если будут спрашивать, куда ходили, — говори — в казенный лес за лыками. А лыки, скажи, лесник отнял. Слышишь?
— Ну тебя, слышу! — сурово отозвался мальчик.
— Святители и чудотворцы наши, угодники божий! — продолжал причитать Козел. — Не может же это быть, чтобы Кубик донес: не такой он хлопец. А все Бузыга — чугунная голова!.. На кой ему черт было двух коней угонять? Ты говоришь, много народу скакало? Господи, господи!.. И всегда он так: своей головы ему не жаль, так и на чужую наплевать. Ведь сам видит, подлец, что дело дрянь, ну, и утекал бы скорей, — нет, ему надо гусара доказать, перед мальчишкой ему стыдно… Господи, господи!.. Василь, ты спишь?
Мальчик сердито промолчал. Старик долго еще копошился на печке, кряхтя, и охая, и разговаривая сам с собой быстрым, испуганным шепотом. Он хотел уверить себя, что никакой опасности нет, что отсутствие Кубика объяснится со временем какой-нибудь пустой случайностью, что верховые по дороге просто померещились мальчику от страха, и хотя ему удавалось на короткие минуты обмануть свой ум, но в глубине души он ясно и безошибочно видел, как на него надвигалась грозная, неотвратимая смерть. Порою он прерывал свой бессмысленный шепот и напряженно прислушивался. Каждый шорох, каждый отдаленный стук или голос заставляли его вздрагивать и замирать. Один раз, когда под самым окном оглушительно заорал и захлопал крыльями чей-то соседский петух, — старый нищий почувствовал, как вся кровь отхлынула у него от головы к затрепетавшему сердцу и мгновенно ослабевшее тело покрылось горячей, колючей испариной.
Так прошло около часа. Из-за желтых полей, по ту сторону моста, поднялось солнце. В темную закопченную хату, пропитанную запахом овчины и вчерашних щей, хлынули через два окна два воздушные столба веселого золотого света, в которых радостно заплясали бесчисленные пылинки. Козел вдруг быстро сбросил с себя кожух и сел на печке. Его старческие бесцветные глаза широко раскрылись с выражением безумного ужаса. Посиневшие губы криво шевелились, не произнося ни звука.
— Ид…дут! — наконец проговорил он, заикаясь и тряся головой. В-васи-иль, идут… Смерть наша… Василь…
Мальчик уже давно слышал неясный, глухой и низкий гул, который, как раскачавшиеся волны, то подымался, то падал, становясь с каждой минутой все страшнее и понятнее. Но, казалось, какая-то отдаленная твердая преграда еще сдерживала его. И вот эта невидимая стена внезапно раздвинулась, и долго сдерживаемые звуки хлынули из-за нее с ужасающей силой.
— К нам повернули. Убьют нас, Василь! — дико вскрикнул Козел.
— Теперь стало слышно, как по улице бежала, тяжело громыхая подкованными сапогами и яростно рыча, огромная толпа, обезумевшая и ослепшая от жестокого, не знающего пределов, беспощадного мужицкого гнева.
— Тащи их сюда! Ломай двери! — заревел под окном чей-то голос, в котором не было ничего человеческого.
Незапертая дверь, сорванная с клямки, распахнулась, оглушительно хлопнув о стену, и в яркий просвет, образованный ею, ворвалась черная кричащая толпа. С исковерканными злобою лицами, давя и толкая друг друга и сами не замечая этого, в хату стремительно ввергались, теснимые сзади, десятки потерявших рассудок людей. Растрепанные, волосатые, озверелые лица нагромоздились снаружи по окнам, загородив собою золотые пыльные столбы света и затемнив комнату.
Василь сидел, не шевелясь, плотно прижавшись спиной к стене, бледный и дрожащий, но не испуганный. Он видел, как сначала слетел с печки дедушкин кожух и как потом свалился оттуда, беспомощно мелькнув над головами толпы, и сам Козел. Старый нищий что-то кричал, широко разевая беззубый рот, с бесстыдными гримасами ужаса и подобострастия, отвратительными на его старом, изъеденном морщинами лице, потрясал своими поднятыми кверху обрубками, показывал ими на образ, торопливо крестился и с размаху бил себя ими в грудь. А на него лезли со всех сторон налившиеся кровью, остеклевшие от гнева глаза, искривленные бешеным криком губы, его сжимали жаркие, потные тела, под натиском которых старик вертелся, как щепка, попавшая в водоворот.
— Бей его, бей, злодия!.. Что? Врешь, сук-кип сын! Цыпенюк, дай ему раза!.. На улицу его, хлопцы, волоките на улицу! Ты у нас давно, как чирей, сидишь. В землю живого закопаем… Бей! — вырывались из общего рева отдельные восклицания.
— Господа громада!.. Ей-богу!.. Вот как перед богом! — выкрикивал визгливо Козел. — Нехай меня бог убьет на этом месте, нехай меня болячка задавит!.. Чтоб мне, как той собаке, подохнуть без святого причастия!..
Вдруг, покрывая сразу эту бурю проклятий, божбы и ругани, раздался громадный голос Кузьмы Сотника, который, возвышаясь но плечи над толпою, кричал, побагровев от напряжения:
— Стой, братцы!.. Надо это дело обследовать. Тащите его до Бузыги!
— Тащи!.. У-у-у!.. Бери!.. Всем им конец сделаем!..
С той же стихийной стремительностью, с какой эта толпа вторгалась в хату, она кинулась на улицу. Кто-то схватил Василя сзади и швырнул его в кучу барахтающихся тел, и, стиснутый со всех сторон, оглушенный, измятый в дверях кулаками и локтями, он был выброшен общим потоком наружу.