Да, она часто ему об этом говорила, но как бы жалуясь, и никогда еще у нее не было такого умиротворенного, такого счастливого лица, как сейчас. Доктор догадывался, что язычок этого пламени не тянется больше к небу, что оно уже не горит понапрасну, а нашло себе пищу где-то здесь, на земле, но что это за пища, он не знал. Он не мог удержаться и довольно язвительным тоном заметил, что, хоть она и не видится с этими дамами, зато видится иногда с этими господами. Почувствовал, что краснеет, разговор, кажется, принимал тот оборот, которого он так жаждал, и действительно, Мария смеясь спросила:
— Ах, вот оно что, доктор! Вы ревнуете? Подумать только! Он делает мне сцену ревности! Нет, нет, успокойтесь, я шучу, — поспешила она добавить, — я знаю, какой вы человек.
Можно ли было сомневаться, что она и в самом деле хотела только пошутить и даже не могла вообразить себе, что доктор питает подобное чувство? Она озабоченно смотрела на него.
— Я вас не обидела?
— Да, Мария, вы меня обидели.
Но она не поняла, о какой обиде идет речь, она оправдывалась, заверяла в своем уважении, в своем благоговении перед ним: разве он не снизошел к ней? Разве ему не угодно было иногда возвышать ее до себя? Порывистым жестом, таким же фальшивым, как эта последняя фраза, она схватила его руку и поднесла к губам. Он резко ее отдернул. Уязвленная, Мария Кросс встала, подошла к окну и стала смотреть на затопленный сад. Доктор тоже поднялся. Она сказала, не оборачиваясь:
— Подождите, пока кончится ливень.
Он остался стоять в сумрачной гостиной. Человек последовательный, он воспользовался этой горькой минутой, чтобы вырвать из своего сердца всякие желания, всякую надежду. Ладно, с этим покончено, все, что связано с этой женщиной, больше его не касается, он вышел из игры. Он взмахнул рукой, словно что-то отметая. Мария обернулась и резко сказала:
— Дождь перестал.
И так как он не двигался с места, прибавила, что вовсе не выставляет его за дверь, но хорошо бы ему воспользоваться затишьем. Она предложила ему зонтик, и он было хотел взять, но потом отказался, подосадовав на себя за мелькнувшую мысль: «Зонтик придется вернуть, это будет поводом прийти еще раз».
Он не страдал. Он упивался грозой, шедшей уже на убыль, и думал о себе, вернее, о какой-то части своего существа, как думают об умершем друге, утешая себя тем, что тот больше не страдает. Партия была сыграна, и он проиграл, возвращаться к ней бессмысленна Отныне он будет жить только своей работой. Вчера из лаборатории ему позвонили, что сдохла собака, которой удалили поджелудочную железу. Сможет ли Робинсон раздобыть другую? Шли трамваи, переполненные усталой и возбужденной публикой, но доктору нравилось идти пешком через это предместье, заросшее сиренью, где после грозы, в наступающих сумерках, воздух был по-деревенски свеж и душист. Хватит страдать, хватит биться головой об стенку, как сумасшедший в карцере. Та всемогущая сила, что исходит от женского существа и что с детства влекла его к себе, была теперь подавлена, загнана в самую глубь его души. Полное самоотречение. Несмотря на рекламные щиты, блестящие трамвайные рельсы, на велосипедистов, припавших к рулям, украшенным букетами поникшей сирени, это предместье Бордо казалось ему настоящей деревней: на месте баров он видел харчевни, где сидят погонщики мулов, — при лунном свете они снова пустятся в дорогу и будут катить всю ночь, лежа, словно мертвецы, в своих тележках лицом к звездам. На порогах домов детишки, совсем как деревенские, возились с уснувшими майскими жуками. Перестать биться головой об стенку. Сколько лет уже он изводит себя этим безнадежным занятием! Он вспоминает, как однажды утром, — это было почти полвека тому назад, — перед началом нового учебного года рыдал у постели матери, а она кричала на него: «И не стыдно тебе плакать, лентяй ты эдакий!» Она не знала, что его отчаяние имело одну-единственную причину — что ему придется расстаться с нею. А после этого... Он опять легонько взмахнул рукой, будто что-то отметал, наводил порядок. «Ну-с, завтра утром посмотрим...» — произнес он и, словно дозу морфия, вогнал в себя повседневные заботы: собака сдохла, надо все начинать сначала. Но разве на сегодняшний день у него не должно было уже накопиться достаточно фактов, чтобы он мог подтвердить свою гипотезу? Сколько времени потеряно! Какой позор! Он, не сомневавшийся в том, что все человечество напряженно следит за каждым его действием в лаборатории, — сколько же дней потратил попусту! Наука требует, чтобы ей отдавались безраздельно, со всей страстью. «Ах, я навсегда останусь дилетантом!» Ему показалось, что меж ветвей вспыхнул огонь — это взошла луна. Впереди замаячили деревья, за ними прятался дом, под крышей которого собрались все те, о ком он с полным правом мог сказать: «мои». Сколько раз уже изменял он клятве, которую теперь снова оживил в своем сердце: «С этой минуты я сделаю все, чтобы Люси была счастлива!» И доктор прибавил шагу, спеша убедиться, что на сей раз не оскользнется. Он заставил себя вспомнить их первую встречу в Аркашонском саду — ему было тогда двадцать пять лет, — устроенную одним из его коллег. Но внутренним взором видел не юную невесту тех далеких дней, не эту выцветшую, блеклую фотографию, а совсем другой образ — молодую женщину в полутрауре, ликующую оттого, что он запоздал, и радостно устремившуюся к другому — к кому? Доктор почувствовал острую боль в груди, на секунду остановился и вдруг бросился бежать, чтоб увеличить расстояние между собой и тем человеком, которого любила Мария Кросс. Он и в самом деле испытывал облегчение, не подозревая, что с каждым шагом приближается к своему неведомому сопернику... Именно в тот вечер, в столовой, когда Раймон сцепился с Баском, доктору бросилась в глаза разительная перемена в сыне — он вдруг увидел, как нежданно расцвел и возмужал этот незнакомый ему человек, которого он произвел на свет.
Поднялись из-за стола. Дети подставили лбы под рассеянные поцелуи взрослых и отправились по своим комнатам в сопровождении матери, бабушки и прабабушки. Раймон подошел к застекленной двери в сад. Доктора поразило, с какой привычной уверенностью его сын взял из кожаного портсигара сигарету, размял ее пальцами и закурил. В петлице у него красовался бутон розы, складка на брюках была безупречно отглажена. «Удивительно, — подумал доктор, — до чего он похож на моего покойного отца...» Да, это была копия хирурга Куррежа, который чуть ли не до семидесяти лет растрачивал на женщин состояние, нажитое им благодаря его врачебному искусству. Он первым в Бордо воспользовался благами антисептики. Никогда он не обращал ни малейшего внимания на своего сына и называл его не иначе как «малыш», словно не мог вспомнить его имя.
Однажды вечером его привела домой незнакомая женщина: рот у него был перекошен и сочился слюной; при нем не оказалось ни часов, ни бумажника, ни бриллиантового перстня на мизинце. «Я унаследовал от него только сердце, подверженное страстям, но не способность нравиться... она досталась его внуку».
Доктор наблюдал за Раймоном, глядевшим в сад, — тот молодой человек был его сыном. После всего пережитого сегодня ему хотелось расчувствоваться, излить душу, хотелось спросить мальчика: «Почему мы никогда не говорим друг с другом? Думаешь, я не смогу тебя понять? Так ли уж велико расстояние между отцом и сыном? Неужели двадцать пять лет, разделяющие нас, имеют такое большое значение? У меня все то же сердце, что и в двадцать лет, а ты — плоть от моей плоти, — вполне возможно, что у нас с тобой одинаковые склонности, вкусы, искушения... Кто первым прервет затянувшееся между нами молчание?»
Мужчина и женщина, как ни различны они по своей природе, соединяются в любовном объятье. И даже мать может дотянуться до лба своего взрослого сына и поцеловать его; но вот он, отец, не может ничего, разве только положить руку на плечо мальчику, что и сделал сейчас доктор Курреж. Раймон, вздрогнув, обернулся. Отец отвел взгляд и спросил:
— Дождь все еще идет?
Раймон с порога вытянул руку в темноту.
— Нет, перестал.
Не оборачиваясь, он бросил через плечо: «Пока...» — и звук его шагов вскоре затих вдали.
Госпожа Курреж остолбенела от изумления, когда муж предложил ей пройтись с ним по саду. Она ответила, что только сходит за шалью. Доктор слышал, как она поднимается по лестнице, потом с необычайной поспешностью сбегает вниз.
— Возьми меня под руку, Люси, луна скрылась, тьма кромешная...
— Но на аллее хорошо видно.
Когда она слегка оперлась на его руку, он уловил исходивший от нее запах — все тот же, что и в былые дни, когда они были женихом и невестой и долгими июньскими вечерами сидели рядышком на скамейке... Запах ее кожи и дыхание сумерек — это был знакомый аромат тех далеких дней.
Он спросил у Люси, заметила ли она серьезную перемену в их сыне. Нет, она по-прежнему находила его замкнутым, грубым, упрямым. Доктор возражал: Раймон теперь не так разболтан, лучше владеет собой, к тому же у него появилась потребность заботиться о своей внешности.
— Ах, да, в самом доле, Жюли вчера ворчала, что он заставляет ее два раза в неделю гладить ему брюки.
— Попытайся успокоить Жюли, ведь она знает Раймона с рождения.
— Жюли нам предана, но и преданность имеет своп границы. Мадлена может говорить что угодно, но ведь ее слуги ничего не делают. У Жюли плохой характер, верно, но ведь ее можно понять, если она злится, что ей приходится убирать всю черную лестницу и часть парадной.
Какой-то скупой на песни соловей взял несколько нот и смолк. Они шли под кустами боярышника, благоухавшего горьким миндалем.
Доктор опять вполголоса заговорил:
— Наш маленький Раймон...
— Мы не найдем замену Жюли, об этом не надо забывать. Ты скажешь, что она выживает всех кухарок, но чаще всего она бывает права... Взять хотя бы Леони...
Отчаявшись, он спросил:
— Какую Леони?
— Помнишь, еще такая толстуха... нет, не самая последняя, а та, что прожила у нас всего три месяца, она не желала убирать столовую. А между прочим, Жюли не обязана это делать...
Он заметил:
— Нынешняя прислуга уже не та, что прежде.
Он чувствовал, как спадает в нем поднявшаяся было волна; отлив уносил с собой уже готовые излиться признания, жалобы, слезы.
— Пожалуй, нам лучше вернуться...
— ...Мадлена мне твердит, что кухарка на нее злится!.. Но Жюли тут ни при чем. Эта девка требует прибавки: здесь они не могут так наживаться, как в городе, хотя все-таки и здесь есть на чем выгадать, а то бы они и вовсе не стали у нас жить.
— Я пошел домой.
— Уже?
Она почувствовала, что разочаровала его, что ей бы надо помолчать, дать выговориться ему, и пробормотала:
— Мы так редко говорим друг с другом...
Сквозь пошлые слова, которые накапливались в ней помимо ее воли, сквозь стену, которую изо дня в день воздвигала между ними ее мещанская узость, Люси Курреж слышала глухой призыв заживо погребенного; да, она улавливала крик засыпанного в шахте, и в ней самой — но на какой глубине! — что-то откликалось на этот голос, теплилась робкая нежность.
Она склонила голову, будто хотела положить ее мужу на плечо, угадывая во тьме его напряженную фигуру, его замкнутое лицо, но вдруг бросила взгляд на окна дома и не удержалась:
— Опять ты оставил свет в кабинете.
И тут же пожалела о своих словах. Он прибавил шагу, торопясь от нее уйти, взбежал на крыльцо, облегченно вздохнул при виде пустой гостиной и, никого не встретив, поднялся к себе в кабинет. Оставшись наконец один, он опустился в кресло у стола и принялся разглаживать свое измученное лицо, потом опять решительно взмахнул рукой... Жалко, что собака сдохла, другую будет не так-то легко достать. Но он и сам виноват: из-за всей этой идиотской истории не проследил за ходом опыта. «Я слишком полагался на Робинсона... Он, по-видимому, неправильно рассчитал срок последней инъекции». Придется пойти на новые расходы и начать все сначала... А впредь пусть Робинсон только измеряет собаке температуру и делает анализы мочи — больше ничего.
Из-за перерыва тока трамваи остановились и неподвижно вытянулись вдоль бульваров, похожие на вереницу походных гусениц. Понадобилась эта маленькая авария, чтобы Раймон Курреж и Мария Кросс наконец-то подали друг другу знак. После того воскресенья, когда их обычная встреча не состоялась, обоих снедала тревога, что они могут никогда больше не встретиться, и каждый решил сделать первый шаг. Но она видела в нем неискушенного школьника, способного оскорбиться из-за пустяка, а он — как мог он осмелиться заговорить с женщиной? Он скорее угадал, чем увидел ее среди пассажиров, набившихся в трамвай, хотя на ней в первый раз было светлое платье. А она, слегка близорукая, заметила его издали, потому что в тот день из-за какой-то церемонии в коллеже ему пришлось надеть форму, и на плечи у него была небрежно накинута пелерина, не завязанная у шеи (в подражание курсантам Морского медицинского училища). Одни пассажиры садились в трамвай, решив дождаться, пока он пойдет; многие, наоборот, сходили и шли пешком. Раймон и Мария одновременно оказались у выхода. Не глядя на него, чтобы он не подумал, будто она обращается именно к нему, она вполголоса сказала:
— В конце концов мне не так уж далеко идти...
А он, чуть отвернувшись, — щеки у него горели, — подхватил:
— Разок даже приятно пройтись пешком.
Тогда она осмелилась взглянуть ему в лицо, — она еще никогда не видела его так близко.
— Уж раз мы с вами все время возвращаемся вместе, не будем нарушать эту привычку.
Некоторое время они шли молча. Она украдкой рассматривала его пылающую щеку, его слишком юную, нежную кожу, пораненную бритвой. Совсем еще по-детски, обеими руками, он поддерживал на спине набитый книгами ранец, и она утвердилась в мысли, что он почти ребенок, — мысль эта наполнила ее неясным чувством, в котором смешивались сомнение, стыд и радость. А он был скован робостью, связан по рукам и ногам, как еще недавно, когда перешагнуть через порог какой-нибудь лавки казалось ему сверхчеловеческим подвигом. Он был поражен, что ростом выше ее; розовато-лиловая соломенная шляпа закрывала ей почти все лицо, но ему была видна ее обнаженная шея и чуть приоткрытое плечо. Он пришел в ужас оттого, что не найдет слов, чтобы прервать молчание, и драгоценная минута будет упущена.
— Вы, кажется, в самом деле живете недалеко.
— Да, Таланская церковь в десяти минутах ходьбы от бульвара.
Вытащив из кармана носовой платок, испачканный чернилами, он вытер лоб, потом заметил чернила и сунул платок обратно.
— Но вам, мосье, может быть, гораздо дальше...
— О нет, моя остановка сразу после церкви. — И он поспешил добавить: — Я младший Курреж.
— Сын доктора?
Он порывисто сказал:
— Его все знают, правда?
Она вскинула голову, чтобы пристально взглянуть на него, и он увидел, что она побледнела. Тем не менее она сказала:
— Поистине, мир тесен... только, пожалуйста, не рассказывайте обо мне отцу.
— Я ему никогда ни о чем не рассказываю, кроме того, я ведь не знаю, кто вы.
— Лучше вам этого и не знать.
Она снова посмотрела на него долгим взглядом: сын доктора! Это, наверное, очень наивный, очень благочестивый мальчик. Услышав ее имя, он в ужасе убежит. Возможно ли, чтобы он его не знал? Маленький Бертран Ларуссель до прошлого года учился в том же коллеже... Там наверняка склонялось имя Марии Кросс...
Он продолжал настаивать, не столько из любопытства, сколько из страха перед молчанием:
— Да, да, назовите мне ваше имя, я же вам свое назвал...
Луч заходящего солнца упал на порог зеленной лавки и зажег огнем апельсины в корзинке. Сады были словно залеплены пылью; вдали виднелся мост, перекинутый через железную дорогу, на которую Раймон еще недавно не мог смотреть без волнения: по ней шли поезда в Испанию. Мария Кросс напряженно думала: «Назвать себя — значит скорее всего потерять его!.. Но разве долг не велит мне его оттолкнуть?» Она страдала и наслаждалась этим спором с собой, действительно страдала, но в то же время испытывала какое-то смутное удовлетворение, заставившее ее прошептать: «Как это трагично...»
— Когда вы узнаете, кто я... — (Невольно ей вспомнился миф о Психее и «Лоэнгрин».)
Он вдруг расхохотался, наконец-то сбросив с себя оковы.
— Все равно мы с вами будем встречаться в трамвае... Вы же заметили, что я нарочно стараюсь сесть именно в этот, шестичасовой трамвай, — не заметили? Да ну? Знаете, я иногда прихожу раньше и мог бы вполне успеть на тот, что отходит без четверти шесть... Но я нарочно его пропускаю — из-за вас. И даже вчера ушел с корриды после четвертого быка, чтобы не прозевать вас, но вас почему-то не было, а говорят, Фуэнтес к концу превзошел себя. Ну. а уж теперь, когда мы с вами заговорили, почему вы придаете такое значение вашему имени? Во-первых, мне на все плевать... С тех пор как я убедился, что вы на меня смотрите...
Эта речь, которую в устах любого другого Мария сочла бы неотесанной и грубой, показалась ей восхитительно непосредственной, и позднее, всякий раз, когда ей случалось переходить дорогу в этом месте, она вспоминала, какие чувства всколыхнулись в ней от этих неуклюжих слов мальчика, школьника, — какая нежность, какое счастье...
— Вы непременно должны назвать мне ваше имя, — в конце концов мне ведь стоит только спросить папу. Это очень просто: дама, которая всегда сходит у Таланской церкви.
— Я вам скажу, но поклянитесь, что вы никогда не будете говорить обо мне с доктором.
Она догадывалась, что теперь он уже не уйдет, даже узнав ее имя, но делала вид, будто еще боится этого. «Положимся па судьбу», — сказала она себе, ибо в глубине души была уверена в победе. Немного не доходя церкви, она потребовала, чтобы дальше он шел один: «Из-за лавочников — они все меня знают и пустят сплетню».
— Хорошо, но только после того, как я узнаю... Не глядя на него, она быстро проговорила:
— Мария Кросс.
— Мария Кросс?
Ковыряя землю зонтиком, она поспешила добавить:
— Сначала узнайте меня получше...
Ошеломленный, он не сводил с нее глаз: «Мария Кросс!» Значит, вот она, та самая женщина, чье имя он впервые услышал в один из летних дней на Аллее Турни, когда публика разъезжалась со скачек... Она проехала в коляске, запряженной парой рысаков, и кто-то рядам с ним сказал: «Вот это женщина, что ни говори!» И еще ему вдруг вспомнилось, как в то время, когда он принимал лечебные души и из-за этого был вынужден в четыре часа уходить из коллежа, он нередко обгонял на улице юного Бертрана Ларусселя, уже полного спеси; длинные ноги в гетрах из рыжей кожи. Иногда его сопровождал слуга, иногда священник в черных перчатках, в сутане с высоким воротником. Из всех «больших» единственно Раймон пользовался у «средних» грозной славой; чистый и набожный Бертран, когда Раймон шел с ним рядом, пожирал глазами этого «порочного типа», не подозревая, что в глазах «порочного» сам он был окутан манящей тайной. В то время еще жива была г-жа Ларуссель, и по городу, да и в коллеже, ходили нелепые слухи: Мария Кросс, говорили одни, желает стать законной женой Ларусселя и требует от своего любовника, чтобы он пустил по миру всех своих домочадцев; другие уверяли, будто она ждет, пока г-жа Ларуссель умрет от рака, чтобы потом обвенчаться в церкви с вдовцом. Но раз Раймон видел в окне кареты рядом с Бертраном бескровное лицо его матери, о которой дамы Курреж и Баск говорили: «Вот страдалица! И с каким достоинством она переносит свои муки! Можно сказать, что она проходит чистилище еще здесь, на земле... Такому мужу я бы с презрением плюнула в лицо и, конечно, бросила бы его». Как-то раз Бертран Ларуссель вышел из школы один. Услышав, что сзади, насвистывая, идет «порочный тип», он прибавил шагу, но Раймон приноровился идти с ним в ногу, не спуская глаз с короткого пальто и фуражки из одинаковой английской материи, необыкновенно красивой. Каким роскошным казалось ему все, что принадлежало этому мальчику! Когда Бертран бросился бежать, из его ранца выпала тетрадь, но прежде, чем он это заметил, Раймон успел ее подобрать. Мальчик вернулся назад, бледный от страха и ненависти:
— Отдай!
Но Раймон, усмехаясь, вполголоса прочитал надпись на обложке: «Мой дневник».
— Дневник юного Ларусселя — это, наверное, интересно.
— Отдай тетрадь!
Раймон вбежал в ворота городского парка и свернул в пустынную аллею; позади он слышал прерывистый жалобный голос: «Отдай, я скажу!» Но «порочный тип», забравшись в гущу кустарника, дразнил Бертрана, который вскоре выбился из сил и, упав на траву, громко рыдал.
— На, держи свою тетрадь, свой дневник, идиот!
Он поднял мальчика, вытер ему глаза, отряхнул пыль с английского пальтишка. Какая неожиданная нежность у этого грубияна! Маленький Ларуссель, казалось, был тронут и даже улыбался Раймону, а тот, поддавшись внезапной жестокой прихоти, спросил:
— Скажи, ты ее когда-нибудь видел, эту Марию Кросс?
Залившись краской, Бертран схватил свой ранец и пустился наутек, но Раймон и не думал его преследовать.
Мария Кросс... Так, значит, это она сейчас пожирает его глазами. Он представлял ее себе более высокой и более загадочной. Эта маленькая женщина в сиреневом платье и есть Мария Кросс. Видя, как растерян Раймон, она почувствовала презрение к себе и смущенно пролепетала:
— Вы не подумайте... Вы только не подумайте...
Она трепетала перед этим судьей, который казался ей ангелоподобным; она не распознала в нем нечистого отрока, не знала, что весна нередко бывает сезоном грязи и что этот подросток может ее просто испачкать. Не в силах вынести презрение, которое виделось ей в глазах мальчика, она едва слышно с ним попрощалась и обратилась в бегство, но он ее догнал:
— Значит, завтра вечером в том же трамвае?
— Вы этого хотите?