Отправился Бухарбай странствовать по степи, из аула в аул, от одного колодца к другому. Где завидит в табуне белую лошадь, так у него сердце и упадет. Подъедет, посмотрит — нет, не Ак-Бозат. И опять дальше, точно кто его гонит.
Когда вечером Бухарбай ложился спать, ему каждый раз слышался топот Ак-Бозат. Да, он слышал, как она делала широкий круг, а близко не подходила. О, это была она, Ак-Бозат… Бухарбай весь трепетал и молился Аллаху. С каждым днем Ак-Бозат делала круги все меньше и меньше. Бухарбай перестал есть и похудел, как скелет.
«Скоро уж…» — говорил он самому себе.
А в степи между тем разнеслась весть, что бродит сумасшедший джигит и все ищет какую-то белую лошадь. Матери начали пугать им своих детей, а большие побаивались ночной встречи. Его видали разом в нескольких местах.
Собрались степные джигиты вместе и пробовали ловить Бухарбая; но он каждый раз уходил от них.
Наконец совсем обессилел Бухарбай и целых три дня лежит у степного колодца. У него не было сил подняться на лошадь, а как наступала ночь, опять являлась Ак-Бозат и начинала делать свои круги. Теперь она была уже совсем близко, и Бухарбай только не мог открыть глаз, чтобы посмотреть на лошадь.
Однажды, — это была четвертая ночь у колодца, — он лежал как мертвый. Вдруг топот уже совсем близко, тут… Бухарбай открывает глаза, а над ним стоит Ак-Бозат. Он хотел крикнуть, но только застонал…
Степные джигиты нашли Бухарбая мертвым у колодца. Он прижимал окоченевшими руками к груди свою белую войлочную шляпу.
Балабурда
I
В моих скитаниях по Уралу мне случилось раз заехать в трактовую,[7] но глухую деревушку Матвееву, Кунгурского уезда. Пора была летняя, жаркая, и я вперед мечтал о том блаженном моменте, когда на почтовой станции смогу напиться чаю. Мысль по существу довольно скромная, но она заслоняла собой решительно все. Только тот, кто по целым дням глотал накаленную трактовую пыль, поймет это душевное состояние.
— Эвон она, Матвеева-то! — весело проговорил ямщик, когда мы поднялись на гору. — Только, значит, под горку спустимся, через реку на пароме переедем, — тут тебе и самая эта Матвеева.
Дорожные ямщики любят поболтать с проезжающим, а то дурь возьмет сидеть истуканом три-четыре часа.
Наш экипаж начал осторожно спускаться под гору. Место было глухое, лесное, но красивое дикой красотой не тронутого еще цивилизацией далекого угла. Глядя на такие забытые богом и людьми веси,[8] невольно думаешь, что ведь и тут люди живут, у них свои заботы, огорчения, радости и надежды, и что вот эти не ведомые никому люди не променяют своего насиженного места ни на какие блага. Человек — раб привычки.
По мере спуска с горы, Матвеева выступала во всем своем великолепии, то есть на другом высоком берегу обрисовывались ряды крепких изб, гумна, огороды, разная другая хозяйственная городьба. Я только сейчас заметил, что в полугоре, с правой стороны нашего спуска, в ряд вытянулись тоже избы, заметил потому, что от крайней избы с прибитой к коньку елочкой, заменявшей кабацкую вывеску, бежал к нам мужик, размахивал руками и кричал:
— Эй, стой, ядрена канавушка!.. Стой, братцы!
К моему удивлению, ямщик осадил лошадей.
— Что ему нужно? — спросил я.
— Как что?.. Да это Балабурда…
Такой рекомендации было совершенно достаточно. Балабурда был легендарный человек, известный на три губернии, как сказочный богатырь. Я о нем много слышал и теперь смотрел с любопытством неисправимого туриста. Первое впечатление было не в пользу богатыря: издали он казался самым обыкновенным мужиком, рослым и сутулым, каких на Урале встретить не редкость. Почему-то все силачи отличаются сутулостью, длинными руками и особенно развитой нижней челюстью. Когда Балабурда подошел совсем близко к экипажу, впечатление получилось другое: это был действительно богатырь, один из тех богатырей, каких рисуют только на лубочных картинках. Больше всего поражало его громадное лицо с мясистым носом и какими-то детскими серыми глазами. Одет он был по-крестьянски — в синюю пястрядевую рубаху, такие же штаны и в чекмень из домашнего сукна. Особенный эффект производили лапти, — в Сибири и на Урале лаптей не носят по той простой причине, что нет липы. Кунгурский уезд в этом отношении представлял исключение, и, как мне показалось, именно лапти больше всего шли этому русскому деревенскому богатырю, а сапоги испортили бы впечатление.
— Здравствуй, ядрена канавушка, — добродушно забасил Балабурда, протягивая мне свою руку.
Рука Балабурды представляла по величине что-то невероятное, и моя в ней казалась ручонкой ребенка. Вот это так богатырь!
— Ты, Вася, вот что… — заговорил ямщик. — Того, значит… На козлы я тебя не посажу, еще как раз грешным делом ось сломается, а ты на задке приспособься.
— Ладно, ладно, ядрена канавушка…
Богатырь взмостился на заднюю ось, уперся руками в спинку экипажа, и мы отправились дальше, к перевозу. Я чувствовал, как экипаж начал раскачиваться с подозрительной любезностью, — вот-вот дроги лопнут.
— Эй, ты, шевели бородой, ядрена канавушка! — покрикивал Балабурда на кучера.
Перевоз был пуст. Балабурда схватил канат и так принялся его раскачивать, что из сторожки выскочил перепуганный перевозчик.
— Васька, разбойник, да ты столбы выворотишь! — отчаянно вопил он.
— А ты не спи, ядрена канавушка…
Пока мы переправлялись на другую сторону, перевозчик не переставал ругаться.
— Навяжется же этакое чадушко, прости господи!.. А канат бы оборвал, тогда что?.. Одно слово — медведь…
— Ну, перестань… Будет.
— Знаем мы твои-то художества, Вася…
В голосе перевозчика послышалась уже любовная нота. Мне нравилось, что односельчане звали своего богатыря этим детским именем: Вася. Именно Вася, и больше ничего. Такого уж бог уродил, и ничего с ним не поделаешь, а все-таки любопытно.
Через пять минут мы были уже на станции, то есть в простой крестьянской избе, поставленной из прекрасного леса с такой крепостью, как умеют строиться только в лесных трущобах, где лес нипочем.
II
— Барин, а ведь мы про водку-то и забыли, ядрена канавушка! — заявил Балабурда, входя за мной в избу.
— Как же быть?
— А я живой рукой оберну… Рукой подать до кабака-то. — Балабурда взял деньги и трусцой полетел под гору, к перевозу.
— Эко, как водка-то человека гонит, — наставительно заметил седой старик, содержавший разгон.[9] — Ох, грехи наши тяжкие!..
— А что он делает у вас, Балабурда? — спросил я.
— Да что ему делать-то? Ничего не делает… Сидит день-деньской в кабаке и дожидается проезжающего. Ну, господам любопытно, сейчас ему водки… На, пей. Только и всего ремесла. По веснам на сплав уходит на Чусовую. Ну, там что заработает, то и пропьет. Главная у него ошибка выходит, когда он в Пермь попадет… Тут уж ему лафа, потому как купцы до полусмерти запоят. Так из кабака в кабак и ходит с месяц, поколь всякий образ не потеряет. Значит, пора домой… И удивительные эти самые городские купцы: водкой хоть обливайся, а чтобы настоящего — ну там из одежи что, али деньгами — ни-ни. Конечно, Вася слабый человек и придет с работы в чем ушел.
— Жена у него есть?
— Как же, есть…
— Такая же большая?
— Нет, совсем обыкновенная бабенка.
— А дети?
— Ну, детьми господь миловал… Куда им с детьми? Жена же и кормит Васю, а он только попашет да покосит… Какие уж тут дети.
Весь репертуар жизни богатыря Васи был налицо. Мне было грустно думать, что этой громадной силе не нашлось другого приложения, как пропадать по кабакам и утешать пьяных купцов. И обидно, и жаль, и ничего не поделаешь. Вся беда Васи заключалась в том, что он родился немного поздно, а родись он лет пятьсот назад, — наверное попал бы в цикл былинных богатырей. В самом деле, все эти Ильи Муромцы, Микулы Селяниновичи и остальная богатырская братия кажутся вымыслом народной фантазии и достоянием разных хрестоматий и академических изданий, а тут налицо живой былинный богатырь, которому, как настоящему русскому богатырю, и деваться-то некуда с своей силушкой богатырской. В своем роде тоже лишний человек…
— А отец у него какой из себя?
— Отец и мать обыкновенные, а вот сестра была так дерево деревом, вся в братца родного… Так уж божецкое произволение. Сперва-то Вася жил справно, как следовает хрестьянину, ну, а потом как попал на сплавы да в Пермь, ну и потерял себя. В Питер ведь его возили, да, сказывают, рылом не вышел и спина горбом, — там прямых человеков надобно.
Хорошо, что Балабурда не попал к какому-нибудь антрепренеру, который повез бы этого богатыря по всем европейским городам, как диковинку. Я лично не могу видеть этого живого товара, который выставляется по балаганам и циркам. Пусть уж лучше сидит у себя в Матвеевском кабаке и выжидает проезжающих.
Балабурда явился с водкой, когда самовар был уже на столе. Он с какой-то жадностью выпил первый стакан.
— Ты бы, Вася, дал отдохнуть вину-то, — укоризненно заметил ворчливый старик хозяин. — Все одно, всей водки не перепьешь…
Богатырь только покрутил своей кудрявой русой головой. Эх, дескать, уж что тут говорить!.. В одной рубахе и без шапки он казался еще больше, и жаль, что не было художника, который мог бы его срисовать для какой-нибудь картины из богатырского эпоса. Пока я пил чай, Балабурда успел выпить всю водку и как-то сразу захмелел. Глаза сделались мутные, он весь как-то осунулся и тяжело дышал.
— Ах, ядрена канавушка!.. — бессмысленно повторял он свою поговорку. — Еще бы, барин, а?
— Довольно, Василий…
— И то довольно… Ну ее, эту самую водку! Плевать мне на нее…
— Да тебя, идола, разве напоишь? — ворчал старик. — Другому, правильному человеку, водка впрок, а в тебя как в прорву…
Лошади уже были заложены, и новый ямщик, сын хозяина, лихо выкатил на улицу. Мы вышли. Балабурда, покачиваясь, счел своим долгом проводить меня. Он сильно пошатывался и бормотал что-то бессвязное. Когда я уже сидел в экипаже, подошли двое парней с балалайкой. Завидев пьяного Балабурду, парень с балалайкой заиграл плясовую. Богатырь повел могучими плечами и пустился плясать, грузно притоптывая своими крестьянскими лапотками. На меня эта картина произвела еще более грустное впечатление.
— Эх, ты! да эх, ты!.. — выкрикивал Балабурда, размахивая своими длинными руками, и потом хрипло запел:
Глядевший в окно старик только качал строго головой и наставительно повторял:
— Винцо пляшет, винцо песенки поет…
Когда экипаж тронулся, Балабурда ринулся за нами и крикнул:
— Эй, барин, ежели выворотишься, так я, значит, завсегда там… в кабаке!..
III
Дорогой мы разговорились с ямщиком. Это был молодой парень с настоящей ямщицкой ухваткой. От него так и веяло молодой удалью. Когда застоявшиеся лошади прошлись, он повернулся ко мне и заговорил:
— И что это старикам Вася дался?.. Поедом едят. А разве кому он зло делает, окромя себя? Мухи не пошевелит, — вот какой человек он есть… К вину действительно припадошен, так это опять же его дело. Жаль, конечно, а так хороший мужик.
— Как он на сплав попал?
— Опять не его причина… Мы тут займуемся рубкой леса, ну из казенной дачи, скажем, воруем да по своей реке сплавляем. Хорошо. Только наезжает главный лесничий по зиме. Объездчик везет его по лесу. Глядят: дерево срублено, а конного следу нет. А это Вася срубит бревно, на плечо, да и волокет… Ох, здоров он, барин! Ну, лесничий-то вызвал его, подивился и даже протоколу не составил. А потом взял да увез на пристань, как диковинку. Ну, там Вася еще в лучшем виде себя показал. Знаешь чугунные бабы, которыми сваи забивают? В каждой верных двадцать пудов будет. Ну, бурлачки две таких-то бабы и тащили из амбара на барку. Галдят, орут, замаялись… Вася посмотрел-посмотрел, да и говорит: «Ну-ко я вам помогу, братцы!» Взял одну бабу одной рукой, другую другой да и унес на барку, точно два пуда. Тут уж его и вызнали, каков таков есть Балабурда… Тут уж ему честь пошла и от караванного, и от лесничего, и от бурлаков, потому как всем любопытно.
— А Балабурда — это фамилия или прозвище?
— Да так все говорят: Балабурда да Балабурда. Значит, сызмальства, когда еще ребята придумали. А сам-то Василий это не любит… Вот, поди ты, не ндравится слово. Как-то у нас в Матвеевой пристал к нему пьяный мужичонко. Жужжит около него мухой: «Балабурда, Балабурда». Ведь озлил-таки Васю… Сначала все глядел на мужичонка, а потом взял с него шапку, вышел из кабака, одной рукой поднял три венца, значит три верхних ряда бревен, вместе с крышей, да в паз и засунул шапку. На, получай… Потом-то чуть не всей деревней выстреливали эти самые три венца и едва шапку добыли. В другой раз так же вот к Васе пьяный чиновник в Перми привязался на рынке. Терпел он, терпел, а потом, как котенка, поднял одной рукой за шиворот, плюнул ему в морду и бросил в грязь. Невероятная в нем сила, барин, и ежели бы при такой силе да злость, так всю деревню по бревнышку разнес бы. Смирен, уж нечего сказать… На барках он за шестерых управляется.
В Матвеевой я был потом лет через семь. Оказалось, что былинный богатырь приказал долго жить. Отчего он умер, — я не мог добраться, но вернее всего — от того зелена вина, от которого извелось так много на Руси богатырей.
В глуши
I
Деревня Шалайка засела в страшной лесной глуши, на высоком берегу реки Чусовой. Колесная дорога кончалась в Шалайке, а дальше уже некуда было и ехать. Да никто и не приезжал в Шалайку, за исключением одного священника, жившего в Боровском заводе, до которого считали тридцать верст. Когда он приезжал, то постоянно удивлялся, что у всей деревни одна фамилия — Шалаевы. Собственно, даже фамилии не было, а только прозвище по деревне.
— Как же я вас буду в книге записывать? — говорил священник.
— Вот в нынешнем году три Ивана Шалаевых умерли и три Ивана Шалаевых родились, а в прошлом году было то же самое с Матренами, — две Матрены умерли и две Матрены родились! Всех перепутаешь как раз.
— Уж так с испокон веку, — объяснял староста, — все Шалаевы, и делу конец! Значит, прадед-то наш прозывался Шалаем, вот и вышли все Шалаевы, по прадеду, значит. От начальства тоже прижимки бывают… Как-то лет с пять назад возил я сдавать в солдаты наших парней, и, как на грех, подвернулись три Сидора и все Иванычи. Воинский начальник даже обиделся…
— Надо бы все-таки фамилии придумывать, — советовал священник. — Оно для вас же удобнее.
— А для чего нам, батюшка, фамилии? Живем в лесу с испокон веку и друг дружку знаем… А покойников на том свете господь-батюшка разберет и без нас, кто чего стоит.
Издали Шалайка была очень красива, особенно если смотреть с реки, — избы стояли на самом солнцепеке, как крепкие зубы, и какие были избы: одна другой лучше, — благо лес был под рукой и обошел деревушку зеленой зубчатой стеной. Пашен было совсем мало, потому что шалаевцы промышляли главным образом лесом, да и в горах лета стоят холодные и земля плохо родила. Вот сено было нужно, и его косили по лесным еланям[10] или по мысам на реке Чусовой и заливным побережьям. Всех дворов в Шалайке насчитывали двадцать семь, и все шалаевцы составляли одну громадную семью, связанную родственными отношениями.
Изба Пимки стояла на самом юру, то есть почти на обрыве. Летом из окошек можно видеть разлив реки Чусовой верст на пять.
Сейчас за рекой шел нескончаемый лес, и никто в Шалайке не знал, где он кончался, точно деревня стояла на краю света.
Пимке шел уже десятый год, и он нигде не бывал и ничего не видал, кроме своей деревни. Нужно сказать, что шалаевцы ужасно любили свою деревню и даже гордились ею. Когда молодых парней сдавали в солдаты, они расставались с родным гнездом с такими слезами, каких, вероятно, не проливают рекруты из Москвы или Петербурга. Можно было подумать, что только и можно было жить на белом свете, как в Шалайке. Пимка помнил, как провожали в солдаты его старшего брата Ефима и других парней, и тоже ревел вместе со всеми.
— Перестаньте вы, глупые! — уговаривал дядя Акинтич, отставной солдат. — О чем вы плачете? Не с волками будет жить, а с добрыми людьми; по крайней мере, всего посмотрит, как другие живут, ну, и поучится на людях. В Шалайке-то всю бы жизнь в лесу прожил… Невелика радость!
Солдату Акинтичу никто не верил. Хорошо было говорить, когда сам отслужил свою службу. Если бы уж было так сладко на чужой стороне, так зачем солдат вернулся опять к себе в Шалайку?
Акинтич жил у отца Пимки, потому что своя семья как-то разошлась: старики примерли, сестры повыходили замуж, а о женатыми братьями солдат не ладил. Пимка ужасно любил солдата Акинтича, который так хорошо рассказывал и знал решительно все, рассказывал даже лучше баушки,[11] Акулины, которая знала только сказки да «про старину». Когда брат Ефим ушел в солдаты, Акинтич занял его место. Семья была хоть и большая, но настоящих работников оставалось всего двое: отец Егор да второй брат Андрей. Был еще дедушка Тит, только он уже не мог идти за работника, потому что жил больше в лесу и домой редко выходил. Бабы в счет не шли. Мать, Авдотья, управлялась по дому, а старшая сестра, Домна, была «не совсем умом». С этой Домной вышел такой случай. Летом бабы пошли за малиной на старый Матюгин курень[12] и Домна с ними. Она была еще подростком и как-то отбилась от партии. Искали-искали ее бабы и не могли найти. Потом целых три дня искали по лесу всей деревней и тоже не нашли. Так и решили, что Домну задрал медведь. Разыскал ее уж на пятый день дедушка Тит. Забилась Домна на сосну, уцепилась и голосу не подает. Едва старик отцепил ее от дерева и привел домой еле живую. С тех пор Домна стала «не совсем умом». Все молчит, что ей ни говорят. Работать работала, когда мать заставляла, а так — все равно что дитя малое. Деревенские ребятишки любили ее дразнить. Обступят гурьбой и кричат:
— Домна, покажи, как лешак хохочет…
Стоило ей сказать это, как Домна принималась дико хохотать, выкатывала глаза и делалась такой страшной. Все говорили, что она видела «лешака» и что он пугал ее своим хохотом. Кроме Домны, были еще ребятишки, но те — совсем малыши и ни в какой счет не шли.
Вся Шалайка промышляла лесной работой, и семья Пимки тоже. Еще дед Тит работал в курене, и отец Егор принял его работу. Другие рубили дрова, вывозили лес на Чусовую, где вязались плоты и сплавлялись бревна на нижние пристани. Работа была не легкая, но все привыкли к ней и ничего лучшего не желали. Да и чего же можно желать, когда человек сыт, одет и в тепле? Пимка тоже знал, что будет работать в курене, и часто говорил отцу:
— Тятя, а когда ты возьмешь меня в курень?