Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эшелон - Олег Павлович Смирнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Завтра придешь, Петер?

— Приду. — сказал я, не очень уверенный в этом. И внезапно со всеохватывающей ясностью ощутил: война кончилась!

Так это все началось у нас с Эриой.

2

Да, в ту ночь я будто впервые осознал, что война в самом доле закончилась. Фактически она окончилась для нас со взятием Кенигсберга. То, что мы прочесывали леса в поисках недобитков или «оборотней», не в счет. Это уже были, если хотите, послевоенные операции. Еще шли бои за Берлин и в Берлине, егпе шли бои в Чехословакии — на нашем же участке всо было завершено. Потом завершилось и там, и было 9 мая — праздник Победы. И мы праздновали: митинговали, бросали вверх шайки, налилп из автоматов и ракетниц — салют, пили спирт и заморские коньяки, пели песни, бродили в обнимку по чужим, затаившимся улицам, солдаты постарше плакали.

Как и все, я радовался, но где-то в глубине сидела мысль: а ну как после этих мирных праздников снова настанут фронтовые будни — марши, бои, смерти? Я войну прошел от звонка до звонка, на фронте четыре годочка, исключая госпитальные лежания, и поэтому вжился в нее, впаялся. В жизни я умел делать понастоящему одно — воевать, и было странным, непривычным, что наступил мир, что придется заниматься чем-то другим. Н я не мог до конца поверить в наступивший мир и в то, что я уцелел в такой войне.

Нужен был какой-то, пусть самый малый, толчок, чтобы полное понимание озарило меня. И этим толчком была близость с Эрной. Четыре года ходил я между жизнью и смертью, любой осколок, любая пуля могли убить меня. И не убили. Я остался живой. Жив — в двадцать три года, и вся жизнь была впереди!

Оговорюсь: иногда, в минуты дурного настроения, я кажусь себе чуть ли не стариком. Но в серединные майские денечки сорок пятого настрой у меня был в принципе отличный — радостный и отчасти беззаботный. Светило солнышко, благоухали сады, каждая мышца у меня играла, я напевал или насвистывал. Хотелось жить. И я жил, и у меня была женщина.

Для меня эта женщина, случайная, немка, играла особую роль. Дело в том, что я, по сутн, был одинок: отец давным-давно умер, мать расстреляли оккупанты, отчима тоже, по-видимому, нет в живых, из родии — двоюродный дядя в Чебоксарах да троюродная сестра где-то в Средней Азии, седьмая вода на киселе. Не было и любимой девушки. Словом, один как перст.

Конечно, были друзья-фронтовики, была надежная мужская привязанность. Но война есть война, и я терял этих ребят. Они падали в бою, на смену им приходили новые, а тех сменяли другие — неумолимый конвейер войны. Если мысленно поставить их всех в шеренгу, это была бы длинная шеренга.

Но за четыре года у меня не было ни одной близкой женщины. Как-то складывалось так, что не находил общего языка ни с фронтовичками — сашшструкторшами, поварихами, связистками, прачками, — ни с освобожденными смолянками, белорусками, литовками, польками, ни с медсестрами и нянечками в госпиталях.

Признаться, дичился женщин. Может, с отвычки? Или характер не весьма общительный, настырностп не хватало?

А с Эрной сложилось все просто и легко. Не то чтобы очень уж просто и легко. Скорей наоборот, сложно и трудно складывалось, ибо подспудно в наших отношениях таились и сознание их временности, и недосказанность, и гибель ее отца и моей матери, — но все-таки было ладно. Я был ошалелый, нетерпеливый, и Эрна теребила меня за вихор:

— Ты сумасшедший, Петья!

Раньше она звала меня Петер, теперь — Петья, то есть Петя, я научил ее произносить свое нмя на русский манер. Она никогда не улыбалась. Когда бывала весела, то резко, гортанно смеялась, когда печалилась либо сердилась, ее черты словно увядали. Если в эти мгновения я целовал ее, лицо оживало, светлело, как окропленное живой водою.

С утра преследовали неудачи. У меня всегда так: или весь день удачи, пли весь день неудачи. Нынешний денек никак не отнесешь к удачным. Начальное звено в этой цепи — утренний осмотр роты. Старшина Колбаковский, прищурившись, как бы прицеливаясь, обходил строй спереди и сзади — походка крадущаяся, животик обтянут гимнастеркой, нижняя губа отвисла, мясистая и неизменно мокрая. Не скрою: мпе старшина неприятен. Он платит той же монетой: откровенно меня недолюбливает, иптепдантская душа, складская крыса. Еще бы не крыса: в войну заведовал складом ПФС [Продовольственно-фуражное снабжение. ], в январе сорок пятого только и вытянуло на передовую. А он меня, знаю, кличет "ветродуй,), а вот за что — не знаю. Почему ветродуй?

Трения у нас пошли с того часа, когда я обрезал Колбаковского. Да и как было не обрезать? Сказанул мне: "Ты, лейтенант, не мудри…" Этак он разговаривает с командирами двух других взводов — старшие сержанты на офицерских должностях терпят старшинские грубости. А мне зачем терпеть? Теперь он обращается ко мне «вы» и "товарищ лейтенант", но во взоре лед: лейтенантик мальчишка, кто ты супротив кондового, непотопляемого старшины?

Осматривая строй, Колбаковский дольше всех обнюхивал мой взвод, и наперед было известно: придирки будут именно к первому взводу. Так и есть: старшина остановился перед строем, поглубже надвинул фуражку и сказал, шлепая нижней губой:

— Внешний вид роты удовлетворительный. За исключением первого взвода. Там, видать, пренебрегают истиной: война закончилась, а внешний вид остается! Давайте взвесим положение в первом взводе…

И Колбаковский противным тенорком, врастяжку, начал перечислять бойцов, у коих не почищены пуговицы или сапоги, не сменены подворотнички, плохо заправлены гимнастерки. Мы — командир роты и взводные — стояли в сторонке, и ротный сказал с укоризной:

— Надо полагать, товарищ Глушков примет надлежащие меры.

— Надлежащие? Приму, товарищ капитан, — сказал я, натягивая кожу на скулах и стараясь не взглянуть на злонамеренного старшину.

Далее. Подразделение направили на хозяйственные работы, точнее — пилить деревья, обрубать сучья. Вроде бы неплохо это — побыть на природе до обеда. Но я так не могу. Если что-то поручено, надо исполнять без дураков, на совесть. Поскольку же пилой и топором владел худо, то и не показывал личного примера.

Какой там пример! Пилу я тянул куда-то вбок, рывками, напарник, замполит батальона Трушин, щербато ухмылялся:

— Петро, прямей держи, неустойчивый ты элемент! Да не дергай, веди плавно!

Лезвие топора то не дорубало ветки, то с нерасчетливой силой вонзалось в самый ствол. Гвардии старший лейтенант Трушин и тут подтрунивал:

— Аи, Петро, Петро, этак ты нам все бревнышки попортишь!

Я отшучивался, но старался, лез из кожи вон.

Не хотелось ударить лицом в грязь — и перед подчиненными, и перед начальством, перед Трушиным. Удивительные у меня с ним отношения. Конечно, он для меня начальство — заместитель командира батальона по политической части, я всего-навсего взводный. Но мы на «ты», я с ним могу спорить, говорить дерзости и вообще хамить. Как будто мы друзья-приятели. В сущности, мы и являлись таковыми. С тех пор, как втроем околачивались в резерве фронта, три младших лейтенанта — покойный Витя Сырцов, Трушин и я. С Витей я дружил накрепко, парень был изумительной души, к нам примкнул Трушин, подружились и с ним.

Из резерва мы с Витей Сырцовым попали в одну дивизию взводными, Трушин — в гвардейскую. Уже после гибели Вити Сырцова в батальон прибыл Трушин — преуспел на политработе. Обнялись, расцеловались, а назавтра стали лаяться. Выяснилось, что мы с ним довольно разные характерами — за месяц болтания в резерве этого не выяснили! — но он прощал любое нахальство, тянулся ко мне, ну а я вообще отходчив: поругался и забыл, зла не таю. Да, Грушин мужик ничего. Хотя до Вити Сырцова ему как земле до неба. Витя Сырцов — это друг навсегда, даже со смертью.

Жаль, я его редко вспоминаю. У меня вот так: чем дороже человек, тем реже поминаю. А пожалуй, кроме мамы, у меня не было человека ближе, чем Витя Сырцов.

Пил и топоров всем не хватило, многие полеживали на травке, посиживали на бревнах, покуривали, сыпали анекдотами, в том числе ротный и старшие сержанты, те самые врио командира взвода. Капитан задумчиво поглядывал в безоблачное, густо синеющее небо, щелчком стряхивал пепел с папиросы. Старшие сержанты позевывали, похохатывали, удивительно похожие — большелобые и большеротые, белобрысые, курносые, с усиками. Впрочем, усы едва ли не у всех: фронтовая мода, гвардейский шик! Правда, паша дивизия не гвардейская, но носит наименование Оршанской, награждена орденами Суворова и Красного Знамени. Боевая дивизия!

А вот я усов не завел. Из принципа. Замполит Трушин посмеивался:

— Что. Петро, стремишься этим выделиться? Утвердить свою самостоятельность, независимость от людей?

Я отвечал: точно, мол, утверждаю самостоятельность. Он подмпгивал, подкручивал взращенные любовно усики-стрелки.

Поперву мои бойцы подходили ко мне:

— Товарищ лейтенант, дозвольте подменить?

Я не дозволял, и они перестали подходить. Трушин работал пграючи, наслаждаясь, я же с топором, с пилой замаялся. Взмок, сбросил гимнастерку. Поясница ныла, на ладонях натер волдыри. Один из них лопнул, ранка засаднила. Работничек!

Трушин схитрил:

— Подустал я маленько, передохнем.

Меня щаднл. Я сказал:

— Комиссар, не выдумывай, я еще не выдохся.

— Как знаешь.

Я рванул пилу на себя, желтые сырые опилки брызнули на мои сапоги. Они, опилки, пахли скипидаром, и в памяти мелькнуло: пацаном простыл, мама натирает мне грудь скипидаром, от него режет глаза и щиплет в носу.

А в довершение, когда стали строиться, выяснилось: пет Кулагина, автоматчика из третьего отделения. Я к отделенному:

— Где?

— Не могу знать, товарищ лейтенант. Вроде крутился здесь.

— Вроде Володи, — сыронизировал я достаточно бессмысленно.

На меня смотрел ротный, смотрели старшие сержанты-близнецы; старшипа Колбаковский брякнул:

— Самовольная отлучка?

— Никуда не денется. Может, по нужде отлучился.

Когда рота выходила из лесу, объявился Кулагин, сутулый, сухотелый солдатик неопределенного возраста, с разноцветными глазами: карий смотрел виновато, серый — нагло.

— Где был?

— Там… — Кулагин неопределенно повел рукой.

Я учуял запах самогона и рявкнул:

— Не виляй! Где был?

Серый, наглый глаз:

— Ну, у колхозников…

— Не нукай! Как стоишь перед офицером? Распустился!..

Кто тебе разрешил уйти на хутор?

Карий, винящийся глаз:

— Та я думал, товарищ лейтенант… управлюсь быстренько…

Землячков повидать…

— Повидал! Самогону хлебнул?

— Трохи, товарищ лейтенант! Земляки же, белорусские, про артельное хозяйство покалякали, я ж бывший звеньевой, полевод…

А пилы да топора все равно не было свободных!

Экий ты, бывший полевод, нерасторопный малый, а твоему взводному топорик и пилочка достались. Зато насчет хутора ты оказался расторопным. Этот хутор, где обосновалась группа колхозников из Белоруссии, у наших командиров сидел в печенках.

Одноногий председатель колхоза из-под Барановпчей и два пожилых бригадира выявляли по округе и собирали в гурты угнанный немцами скот, а погопщпцы, отборные, кровь с молоком девчата, больше крутили с солдатами, угощали пх первачком, вон и Кулагин повадился. Здесь я подумал: "Ты, лейтенант Глушков, крутишь любовь, а им нельзя? Они ведь не хуже тебя понимают, что войне капут!"

— Значит, нарушаешь воинскую дисциплину. Кулагин?

— Трошки, товарищ лейтенант…

— Нехорошо это!

Теперь оба глаза — и серый, и карий — виноватые: — Нехорошо, товарищ лейтенант… Я что ж? Я ж ничего ж…

Исправлюсь…

Ротная колонна во главе с капитаном вытягивается на шоссе, уходит, а я все разбираюсь с автоматчиком Кулагиным. Говорю проникновенно:

— Посадить бы тебя на «губу», Кулагин. На полную катушку!

— Я готовый, коли заслужил…

Припоминаю, что на передовой гауптвахты не было в помине, нет ее покуда и нынче, в мирной жптухе. Думает об этом, видимо, и автоматчик Кулагин, ибо оба глаза у него уже нахальные: зазря лаешься, лейтенант, отвязался бы, ей-богу!

— Догоняй строй! — приказываю.

— Слушаюсь! — отчеканивает и ходко чешет; я с трудом поспеваю за ним, прытким.

И далее. После обеда я шел с ротным командиром и мило беседовал. О чем? Да о том, что личный состав взвода подразболтался и надо бы подтянуть дисциплинку. Капитан выражал такое пожелание, я выражал согласие с этим пожеланием. Сытые, отяжелевшие, мы не спеша шагали по тротуару, обходя воронки.

Обед был вкусный и плотный, по прошел он чопорно, скованно.

Нет, мне это не нравилось: в громадной столовой собирались офицеры полка, во главе стола полковой командир; он садился — все садились, оп отодвигал тарелку с первым — все прекращали хлебать супеи, он вставал — все вставали. Это были так называемые офицерские обеды, строго по этикету. Доходило до нелепого: подполковник брал салфетку, чтобы вытереть губы, — и все хватались за салфетки. Офицерский корпус! Ну, сразу после войны почемуто затеялся великий шум по поводу его традиций, этикета, исключительности. Я это обособление не понимал и не принимал, потому что на фронте варился с солдатами в одном котле, — вот это и есть наша традиция: быть всегда вместе!

Но я отвлекся, прошу извинить. Итак, прогулочным шагом мы с капитаном двигались по солнечной, пыльной, с разбитым асфальтом улице и благопристойно разговаривали. У ротного на висках благородная седина, оп затянут портупеей, изящен, воспитан, отменно вежлив — до поры до времени, потом как врубит — закачаешься. Главное — упредить этот взрыв. Покуда до взрыва далеко. Все мы с воцарением мира стали немного благодушны, так сказать, миролюбивы.

Пожалуй, не все. В этом я убедился пять минут спустя. Навстречу нам. взвихривая пыль, по мостовой прокатил открытый «виллис», на переднем сиденье, рядом с водителем, — подполковник, заместитель начальника политотдела дивизии. Мы с капитаном отдали честь, подполковник козырнул в ответ, машина проехала.

А затем она затормозила, развернулась и догнала нас. Замначподива поманил меня указательным пальцем:

— Подойдите! Вы, вы. лейтенант!

Мы переглянулись с капитаном. Он остался стоять, я подбежал к «виллису». Не выходя из машины, откинувшись на сиденье, подполковник пристально рассматривал меня, морщинил бледное, отечное, тщательно выбритое лицо со шрамом на лбу.

— Та-ак… Лейтенант Глушков, стало быть? Очень приятно!

Верней, совсем неприятно! Должен вам заявить категорически, Глушков: вы спутались с немкой, советский офицер с немкой, с нацисткой… Это недопустимо, это не лезет ни в какие ворота…

Слушая его сбивчивую, какую-то чавкающую речь, я думал:

"Информация добирается по лесенке: замполит батальона сообщает в полк, замполит полка — в политотдел дивизии. Ничего не имею против этой информации. Но надо подбирать выражения!"

— Во-первых, она не нацистка, товарищ подполковник…

— Что? Не рассуждать! Он еще рассуждает! Вы что, Глушков, соскучились по парткомиссии? Так мы вас вызовем, привлечем к партийной ответственности! Ни в какие ворота… Категорически требую: прекратить всякую связь с немкой! Честь мундира советского офицера… Недопустимо… — Лицо подполковника порозовело, лишь шрам на лбу остался бледным. — Вы меня поняли?

— Так точно!

— Исполняйте! Всё! Вы свободны! Шофер, поехали!

Я поглядел вслед навонявшему сизым дымком «виллису». Исполнять? Черта лысого! Я уцелел в военном пекле, мне нравится эта немка, она неплохой человек. И я ей нравлюсь. Так какого же рожна вам надо? Чего вы разорались, товарищ подполковник?

Да еще в присутствии солдата. Вы роняете мое офицерское звание в глазах рядового — шофер-то по званию рядовой. Впрочем, вы больше свое роняете, товарищ подполковник.

Капитан сжал мне локоть.

— Пошли, товарищ Глушков. Не расстраивайтесь. И сделайте правильный вывод.

— Сделаю, — сказал я и подумал: как оп мог, подполковник, разговаривать в таком топе с лучшим комвзвода, да, да, лучшим в полку! Награжденным орденами Красного Знамени, Отечественной войны и Красной Звезды! Которому командующий фронтом генерал Черняховский лично руку жал!



Поделиться книгой:

На главную
Назад