Тема преемственности знания интересует в эти годы не только производственную фантастику. Герою повести И.Ефремова «Звездные корабли» (1947) помогла обнаружить следы пришельцев из космоса тетрадь его ученика, найденная на поле сражения в сгоревшем танке. Талантливая книга Брагина «В стране дремучих трав» (1948) возвращала читателя, помнившего «Необычайные приключения Карика и Вали» Яна Ларри, в мир растений и насекомых, которые кажутся гигантами для людей, уменьшившихся при помощи фантастического препарата. Занимательность сюжета и доброкачественность энтомологических сведений Брагин сочетал с изображением труда исследователей «Микромира» живой природы до революции и в наше время. В повести Пальмана «Кратер Эршота» (1963) старый ученый, еще до революции невольно заточивший себя в угасшем кратере, где сохранилась реликтовая флора и фауна, приносит Советской родине плоды своих трудов.
«Мысль об открытии потаенной земли в одном из самых глухих закоулков Арктики, мысль, которая безраздельно владела мною и моим другом Звонковым на протяжении целых двадцати лет, была внушена нам — еще в детстве — нашим учителем географии»,[241] — вспоминает герой дилогии Платова «Повести о Ветлугине». Повести, составляющие дилогию («Архипелаг исчезающих островов» и «Страна семи трав»), рассказывают об осуществлении этой мысли. В новый вариант романа «Пылающий остров» (1957) Казанцев ввел линию Бакова — Кленова, отмечая, что путь к открытию приложен был не одним поколением.
История открытия перерастала в биографию научного подвига.
Появляются фантастические романы, близкие научно-художественной биографической литературе. Роман Лукина так и назван: «Судьба открытия» (1951). Научный материал здесь — на грани возможного. О получении пищевых продуктов из минерального сырья говорили еще в 30-е годы, а сегодня дело уже идет о совершенствовании их качества. Писатель рассказал о долгом пути открытия, начатого еще в царской России и завершенного в советское время. Через эту историю раскрывается судьба трех поколений ученых и судьба науки прежде и теперь. Идею романа выражает эпиграф из Д.И.Менделеева: «Посев научный взойдет для жатвы народной». Впоследствии Лукин переработал роман, усилив его гуманистическое звучание.[242]
В производственно-фантастических романах наряду с традиционными профессорами и инженерами, моряками и летчиками, охотниками и детективами более отчетливо обрисованы фигуры техников, мастеров и рабочих. В 30-е годы, за исключением немногих произведений Александра Беляева, рабочий, если появлялся в научно-фантастическом романе, почти не соприкасался с автором фантастического открытия. В повести Сытина «Покорители вечных бурь» отмечена связь труда простых исполнителей с творчеством ученых и инженеров. В большей мере это удалось Гуревичу в «Подземной непогоде».
Все же намерение фантастов непременно ввести фигуру рабочего было формальной данью производственному роману. Претворение в жизнь проекта, который был только наполовину фантастическим, позволяло обходиться наличным разделением труда на простой и сложный, умственный и физический. А ведь в перспективе (ее-то и должен иметь в виду фантаст в первую очередь) труд исполнителя качественно приблизится к творчеству. Показывая старое содружество «головы» с «руками», писатель фиксировал существующее положение вещей — и только, короткий привод к сегодняшней науке и технике лишал, таким образом, фантастический роман и социальной перспективы.
Лишь к концу 50-х годов шаблонное подражание реалистическим жанрам начнет себя изживать. В повести «Первый день творения» (1960) Гуревич покажет рабочих-ученых в полном смысле слова. Многие фантастические романы и повести дадут почувствовать то важное обстоятельство, что в недалеком будущем мужество человека — автор ли он открытий, или простой исполнитель — будет измеряться не только физическим бесстрашием, но и героизмом творческой мысли. Переоценка принципов фантастики определит новые психологические мотивировки и новый тип героя.
Требование «поближе к современности», настойчиво звучавшее в критике в послевоенные годы, выдвинуто было, казалось, самой жизнью. Оно сыграло роль в увеличении числа фантастических романов на производственные темы. Но беда в том, что осуществлялось это требование под знаком «подальше от фантастики». Научно-фантастический роман не столько держал равнение на действительность, сколько пристраивался в кильватер «современному» роману и копировал его зигзаги. Последний же в 40-50-е годы страдал бесконфликтностью и бесхарактерностью, когда индивидуализированный тип вырождался в стандартное амплуа передовика или консерватора. Присущие «современному» производственному роману тусклость языка и вялость сюжета тоже переходили на фантастику. Перенимался худший вид «утепления» положительных персонажей — путем механического добавления общечеловеческих слабостей и недостатков. В рассказе С.Болдырева «Загадка ракеты Игла-2» (1949) летное мастерство одного из персонажей, по мысли автора, должна оттенять «мужественная» невыдержанность, «волевая» недисциплинированность. Мол, таковы уж эти сильные натуры… Автор не замечал небольшой странности: как это лихачу-неврастенику вообще доверили пилотировать ракету. Подобным образом слеплены из взаимоисключающих черточек герои многих произведений В.Немцова — Бабкин и Багрецов.
Научно-производственный фантастический роман являл конгломерат взаимоисключающих начал.
Обращение к установкам «современного» романа имело только ту относительную пользу, что ограничило (хотя вовсе не устранило) начавшийся в фантастике еще в 30-е годы крен к голой фабульности и примитивному детективу. Это можно видеть, сопоставляя, например, рассказ Гуревича «Человек-ракета» (1946) с более поздними его произведениями, роман Казанцева «Мол „Северный”» (1952) с поздней его редакцией, озаглавленной «Полярная мечта» (1956). Во многих произведениях
Когда фантаст добивался известной правды характеров, художественный реализм скрашивал недостатки производственного уклона. Психологизм, бытовая обстановка и т.п. — все это не столько способствовало правдоподобию фантастической идеи, сколько делало ее человечески ближе. Но реалистическое «утепление „имело и оборотную сторону:
Наиболее удачным (хотя, может быть, правильнее сказать наименее неудачным) примером контаминирования фантастических мотивировок и образов с реалистическими было, пожалуй, творчество Гуревича. В повестях и рассказа, собранных в книгах «Прохождение Немезиды» (1961), «Пленники астероида» (1962), «На прозрачной планете» (1963), почти равное внимание уделено реалистической обрисовке человека и схематизму фантастических положений, будничности обыденного и необычности неведомого, бытовой речи и научной. Гуревич стремится не к контрастности, а к примирению, сглаживанию разнородных начал. Его воображение не отличается философской глубиной, как фантастика И.Ефремова, или блеском сюжетно-психологического развертывания остроумных гипотез, как лучшие рассказы Днепрова. Он не пролагал новых путей. Художественно и отчасти тематически он продолжал традицию романов Обручева и таких произведений Александра Беляева, как «Земля горит» и «Подводные земледельцы».
В лучших произведениях Гуревича — в повести «Подземная непогода», рассказах «Лунные будни» (1955), «Функция Шорина» (1962), «Пленники астероида» (1962), в большой повести о коммунизме «Мы — из Солнечной системы» (1966) — нельзя не отметить чувства меры, с каким писатель сочетал образность и тематику «современной» реалистической литературы с задачами и художественными средствами научной фантастики. Гуревича нельзя целиком отнести ни к фантастам-приключенцам, ни к адептам фантастики «ближнего действия»: он преодолевал приземленность научной тематики и эклектичность литературной формы.
Повесть В.Немцова «Осколок Солнца» (1947) открывалась декларацией: «В это лето ни один межпланетный корабль не покидал Землю. По железным дорогам страны ходили обыкновенные поезда без атомных котлов. Арктика оставалась холодной. Человек еще не научился управлять погодой, добывать хлеб из воздуха и жить до трехсот лет. Марсиане не прилетали. Запись экскурсантов на Луну не объявлялась.
Ничего этого не было просто потому, что наш рассказ относится к событиям сегодняшнего дня, который нам дорог не меньше завтрашнего. И пусть читатели простят автора за то, что он не захотел оторваться от нашего времени и от нашей планеты».[243]
Почти каждая книжка плодовитого автора (а в 50-е годы Немцов побил к тому же и все тиражные рекорды фантастики) начиналась такими вот саркастическими выпадами против тех, кто якобы отрывался от сегодняшней земной действительности. А в это самое время готовился старт нашего первого спутника, проектировался атомоход «Ленин» и читатели — те, кого автор с завидной горячностью убеждал, что на Луне неинтересно — записывались в первый отряд космических «экскурсантов». И все это, между прочим, стало возможным потому, что они, читатели, не противопоставляли высокомерно практицизма сегодняшнего дня романтике дня завтрашнего. Они сознавали, что в настоящем нам все-таки дороже всего наше завтра.
Даже популяризаторская фантастика шла дальше Немцова: в 1954г. в специальном номере журнала «Знание — сила» (№10) ученые, инженеры, писатели рассказали, как о свершившемся, о полете на Луну в 1974г.[244] (и, между прочим, все-таки ошиблись: высадка человека на Луну произошла раньше — 21 июля 1969г.).
Но не успел первый советский спутник выйти на орбиту, как Немцов изменил «клятве» не покидать Землю. В 1959г. вышел его роман «Последний полустанок». Писатель командировал своих низменных героев Бабкина и Багрецова на «Унион» — летающую лабораторию для исследования космического пространства. Но даже здесь Немцов остался верен своему намерению, как он выразился в предисловии, «попридержать мечту». И вот что из этого вышло.
Первым делом Бабкин и Багрецов поймали американского диверсанта-автомата (в виде… орла, привязанного к летающему баллону). А в предисловии автор «предупреждал, что в книге нет… шпионов и уголовников, как не было этого в первых книгах».[245] Автомат ведь не в счет. Персонажи этого сорта были, однако, и прежде — в несколько замаскированном виде. Здесь же Немцов уже не смог удержаться «поближе к Земле»: в то время нашумела американская программа запуска воздушных шаров-шпионов…
По какой-то очередной случайности (излюбленный ход «ближних» фантастов) «Унион» испортился и унес любимых героев автора в стратосферу. Последний полустанок оказался очередной неудачей, и исследование космоса было прервано на неопределенное время — в романе, разумеется. Не успел «Последний полустанок» выйти из печати, как советская космическая лаборатория удачно сфотографировала Луну с обратной стороны, а через несколько лет автоматическая «Луна-9» осуществила мягкую посадку.
Писатель, клявшийся преданностью Земле, не просто ошибся в чем-то: все, решительно все получилось наоборот, испытания «Униона» не достигли цели — «Восток-1» полностью выполнил программу. Экипаж «Униона» боялся фотографировать Землю (чтобы западная пресса не обвинила в космическом шпионаже!) — Герман Титов опубликовал превосходные снимки. Великое событие (пусть наполовину удавшееся) в «Последнем полустанке» скрывают от печати — о Юрии Гагарине весь мир узнал в первые минуты после старта. У Немцова космонавтов накануне полета искусственно усыпляют (нервы!) — Гагарин прекрасно спал без посторонней помощи (здоровье!). И так далее, и так далее и в большом и в малом.
Реальность обгоняла куцую фантастику. Некоторые ученые стали даже иронизировать: мол, нынешние фантасты плетутся в хвосте…
Разительней всего разошлись с жизнью впечатления немцовских героев от космоса. «Я-то не особенно восхищался, — желчно резюмировал „романтический” Багрецов. — Вода, пустыни, туман… Не видели мы (на Земле, — А.Б.) самого главного, что сделали руки человеческие. Не видели городов, каналов, возделанных полей. Мертвая планета» (с.494). А вот Юрий Гагарин восхищался и видел! Видел нежный голубой ореол нашей планеты — тот самый, что пригрезился поэту:
Чтобы угадать неведомое, вероятно, не обязательно видеть в натуре, из иллюминатора космического корабля. Но в данном случае дело даже не в поэтическом таланте. Чтобы «увидеть» с «Униона» и поля, и города — дела рук человеческих, достаточно было прикинуть на логарифмической линейке разрешающую способность самой примитивной оптики.
Своих «реалистических» персонажей Немцов наделил довольно странным образом мысли. В ответ на вопрос, не хотел бы он побывать на Марсе, Багрецов разглагольствует: «Только для познания и славы?» Другие побуждения в его голове не укладываются. А так как положительный Багрецов, разумеется, не за славой гонится, решение предельно просто: «Не хочу! Вот если бы я знал, что, возвратившись с Марса, мог бы открыть на Земле новые богатства, вывести для тундры полезные растения…» (с.111). Но ведь от науки нигде и никогда, ни на Земле и ни в космосе, ни вчера и ни сегодня не ожидали сиюминутной пользы.
Может быть, автор не согласен со своим героем? Может быть, это только для Багрецова «Земля — центр Вселенной. Вокруг Земли кружится и Солнце и все планеты» (с.444)? Но ведь единственный окрыленный призыв: «Покажите нам захватывающие картины будущего… Раскройте тайны Галактики!» (с.111), вложен в уста отъявленного негодяя. Ну, а уж коли жизнь все-таки вынудила Немцова оторвать «Унион» от Земли, пусть он хотя бы делом занимается в этом космосе. И писатель поручает исследовательской лаборатории, стоящей миллионы и миллионы, заряжать в космическом пространстве… колхозные аккумуляторы. Хорошо писали об этом Ильф и Петров: «головотяпство со взломом».
В обоснование этого практицизма автор изобрел для своих героев философию неизбежности. Когда Багрецова спрашивают, не влечет ли его в космос и романтика, он с жаром принимается доказывать, что ничего такого нет, что надо же кому-то работать и «в пустоте, в самой отвратительной среде» (с.445). Спускается же, мол, шахтер в шахту, хотя сидеть, скажем, за рулем трактора, на свежем воздухе не в пример приятней. Багрецову и невдомек, что шахтер рискует заболеть силикозом, потому что любит свое дело. И, между прочим, потому и отдает больше, чем тот, кто полез бы в «отвратительную среду» без романтического водушевления своей профессией. Устами инфантильно-положительных багрецовых писатель, по сути, развенчал высший смысл того самого рядового труда, который сам же так шумно защищал. Ведь практицизм, понуждаемый унылой неизбежностью, неспособен быть чем-либо иным, кроме бесплодного делячества.
В духе Немцова оценивал научную фантастику критик С.Иванов. Он усматривал, например, достоинство книг Охотникова «В мире исканий» (1949) и «Дороги вглубь», (1950) не в том, что они открывали романтику фантастического — близкого, а в том, что якобы отвращали от дальнего воображения: «Автору чужды космические дали и сверхъестественные изобретения… местом действия служит
Эта похвала писана, казалось, духовным собратом Иванова из повести Яна Ларри «Страна счастливых»: «Нечего на звезды смотреть, на Земле работы много…».
К счастью, эти литературные директивы не распространились на конструкторов «Востоков» и «Союзов». Но декретирование принципа «ближних» фантастов — Немцова, Сытина, Сапарина, Охотникова — несомненно затормозило развитие советского научно-фантастического романа.
Вот как переделывал Казанцев свой роман «Мол „Северный”» в «Полярную мечту». В первом автор писал об отеплении приарктического района с помощью искусственного мола. Гигантская ледяная дамба должна была отгородить прибрежье от холодных вод Ледовитого океана. Критика с цифрами в руках, словно речь шла об инженерном расчете, а не о художественном произведении, доказала, что это не достигнет цели: природного тепла не хватит.[247] Во втором варианте писатель, выправляя дело, погрузил в океан ядерное солнце. Атомная «печка» должна была пополнить недостачу природного тепла.
Цифры приблизились к реальным, а мечта реальней не стала. Ведь по арифметической логике вроде бы рановато было тратить драгоценное ядерное топливо на разогрев Арктического бассейна. А главное, — к чему бы это повело?
В повести «Черные звезды» (1960) В.Савченко, касаясь возможности искусственно поднять температуру арктических вод, предупреждает о последствиях нарушения климатического равновесия. В связи с общим потеплением климата на земном шаре в первой половине нашего века угрожающе обмелел Каспий. Интенсивное же таянье арктических льдов может привести к затоплению густонаселенных районов. Проект Казанцева ничего этого не предусматривал (узость кругозора).
Непродуманность «практицизма» восполнялась эмоциями. Герои повести Сытина «Покорители вечных бурь» (1952) отстаивают оригинальный проект ветросиловой электростанции на аэростате. Высотная ветроустановка не зависела бы от капризов погоды у поверхности Земли. Можно посочувствовать энтузиастам, когда противники этого не понимают. Можно не придираться к тому, что Сытин не пошел дальше популяризации частной инженерной задачи. Но причем здесь «во имя будущего»,[248] когда как раз для будущего энергия ветра мало перспективна? Причем здесь «научная идея, мечта, фантазия, если хотите! Но научная… научная» (93), когда ничего принципиально нового в науку стратосферная электростанция не вносила и вопрос был в ее рентабельности.
Да, науку «нельзя приземлять с помощью экономических выкладок» (с.93), да, «рентабельность науки — это не то же самое, что рентабельность, скажем, мыловаренного завода» (с.93). Но, когда герои Сытина, изобретая нечто вроде нового способа мыловарения, стараются разжалобить читателя: «…убить мечту словом „нерентабельность”!» (с.92), хочется узнать, почему они так упорно отказываются подсчитать, во сколько обошлась бы их мечта? Или все дело в том, что повесть была адресована подросткам, — для детей, мол, сойдет?
Установки «ближних» фантастов вели к ликвидации фантастики как таковой. Теоретики вроде С.Иванова поучали писателей, чтобы те изображали не какие-то дали, а непременно ближайший завтрашний день — «именно завтрашний, отделенный от наших дней одним-двумя десятками лет, а может быть, даже просто годами».[249] Этот регламент взят был из «исторических» указаний «о полезащитных лесных полосах, рассчитанных на пятнадцатилетний срок…».[250] Приземлению, которое научно-фантастический роман начал испытывать со второй половины 30-х годов, дано было, наконец, авторитетное обоснование…
Отклонение от этих сроков квалифицировалось как отход к буржуазной фантастике. Писатель Л.Успенский объявлен был «поклонником западноевропейской фантастики» (!) за то, что «яростно (!) доказывал необходимость писать о том, что будет через сто и даже двести лет».[251] Даже такие темы, как освоение космоса, служили предлогом для обвинения в космополитизме. «Некоторые авторы, — писали в „Комсомольской правде” Г.Ершов и В.Тельпугов, — страдают космополитизмом, увлекаются проблемами, далекими от насущных вопросов современной жизни, витают в межпланетных пространствах…».[252]
Естественно, при такой «теории» невозможно было разумное решение существенного (но вовсе не кардинального для научной фантастики) вопроса, насколько распространяется на художественный метод фантаста предостережение марксизма о невозможности научно предвидеть конкретный облик будущего. Вопрос этот в общем уже решен современным советским научно-фантастическим романом, исходя из того, что, как говорил Ленин, «осуществленная мечта — социализм — открывает новые грандиозные перспективы самых смелых мечтаний».[253] Самых смелых!
Критерий временных, пространственных или любых других пределов научно-художественного воображения достаточно широк. Он обусловлен, в частности, видом фантазии. Писатель может останавливаться на почти реалистическом изображении тенденций сегодняшнего дня, но тогда он не должен создавать видимость, будто это и есть предел мечты, и он может улететь в сказочную даль, но тогда читатель должен понимать, что перед ним мечта-сказка.
Правда, творчески мыслящий художник может найти некоторые существенные черты коммунистического будущего в нашей социалистической действительности. В отдаленности и детализации фантазии его лимитирует в основном собственный талант, личная способность обобщить представления современников о своем завтра.
Желание общества увидеть облик своего завтрашнего дня неодинаково в разные периоды, но всегда соразмерно потребности развития — она и задает тон мечте. И когда народ хочет заглянуть в свое будущее не только через 10-15 лет, из каких соображений, кроме догматической нетерпимости, можно противопоставлять фантастику дальнюю — ближней?
Что касается ближайшего будущего, то практика показала, что здесь не требуется сюжетной художественной фантастики. С задачей ближайшего прогнозирования едва ли не лучше справляется научно-художественный очерк. Неплохие образцы этого жанра дали В.Захарченко в «Путешествии в завтра» (1952), Б.Ляпунов в книге «Мечте навстречу» (1957), М.Васильев и С.Гущев в «Репортаже из XXI века» (1957), Г.Добров и А.Голян-Никольский в «Веке великих надежд» (1964), И.Лада и О.Писаржевский в «Контурах грядущего» (1965). Такая фантастика может быть художественной по форме, а по методу относится к конкретной прогностике, недавно оформившейся в научную дисциплину.
В художественной же литературе принцип «на грани возможного» привел к довольно скучноватому описательству открытий и изобретений, которые с большой натяжкой можно было назвать фантастическими. И, даже когда на книгу бывал спрос, «почти всегда, по отзывам библиотечных работников, читательское мнение формулировалось так: — Книжка интересная. Только почему она называется научно-фантастической?».[254]
Речь шла о книге Охотникова «Первые дерзания» (1953). Автор, крупный инженер, сумел увлекательно рассказать, как пытливые ребята ремесленники делают первые шаги от неуверенных рационализаторских начинаний к серьезному изобретательству. Но лишь в конце повести они принимаются за свою «звукокопательную» машину, в действительности еще не существующую. А на последней странице взрослые признают, что модель — «весьма примитивная и несовершенная». Фантастики не получилось. Первые дерзания остановились у порога. В сборнике рассказов Охотникова «История одного взрыва» (1953) читатель, интересующийся прикладной физикой, тоже находил пищу своей любознательности, но не воображению.
О книге Немцова «Три желания» (1948) критик С.Полтавский писал: «Все время видна борьба между чувством необычного, которое есть у автора и проявляется в выборе темы, и опасением перешагнуть через грань возможного, останавливающим авторское перо как раз там, где должна начаться специфика жанра».[255] Опасливость побеждала. «Последний полустанок» назван был уже просто романом — без упоминания о науке и фантастике. Сетуя в предисловии на то, что «жизнь часто обгоняет мечту» (с.3), Немцов так сформулировал свою позицию: «Автор не берется угадывать, какой будет техника через сто лет», и поэтому «решил попридержать мечту» (с.3).
Теория предела возникла из крайне однобокого представления, будто чуть ли не единственная задача научной фантастики — строить прогнозы, и, следовательно, ее реализм измеряется точностью гадания. Сторонники этой обедненной фантастики оказались несостоятельными перед установленными для себя же правилами. Не успевала просохнуть типографская краска на страницах очередного романа, как «предвидение» шло в архив с пометкой: запоздало, не оправдалось, опровергнуто жизнью — и куда реже: осуществлено.
Фиаско с пророчествами неизбежно следовало из отказа от дальних предвидений. «Ближним» фантастам казалось, что на короткой дистанции меньше опасность ошибиться. Это чистая иллюзия. Попадание в цель прямо пропорционально широте взгляда в будущее. Известный ученый и писатель-фантаст А.Кларк так озаглавил один из разделов своей книги «Черты будущего» (М.: Изд. Мир, 1966): «Пророки могут ошибаться, когда им изменяет способность к воображению». Даже крупные специалисты обнаруживают фантастическую близорукость, когда дело идет о ближайших перспективах и практическом приложении открытия. А фантасты-художники бывают поразительно прозорливы, смело перешагивают через «грань возможного». В статье «Физика и экономические прогнозы в тридцатые годы и сейчас» проф. Б.Кузнецов писал: «Чем конкретнее и точнее прогноз, тем он менее достоверен, и наоборот».[256]
Здесь действуют факторы двоякого рода. Ускорение научно-технического прогресса сводит на нет предвидения, основанные на старых закономерностях науки и техники. Это выяснилось сравнительно недавно. Но давным-давно известно, что верней угадываются общие очертания будущего, а не его детали. Конкретизация затемняет ведущие тенденции. Детализируя, фантаст к тому же лишает себя преимуществ обобщенного воображения, когда требуется, например, заменить недостающее логическое звено образной ассоциацией. С другой стороны, фантаст-предельщик вынужден пускаться в домысел там, где уже требуется точный расчет. Установка на ближайшее будущее неизбежно разменивает предвидение на частности. Ведь на незначительном отрезке времени трудно проследить принципиальные сдвиги в каком-либо процессе. Сокращение дистанции предвидения, создавая иллюзию связи с жизнью, вело в порочный круг.
Полбеды, что жизнь смеялась над миллиметровыми пророчествами. Беда в том, что мельчился предмет научной фантастики: «предельщики» принципиально связывали свое воображение с открытиями, основанными на уже известных принципах, тогда как научно-технический прогресс давно шел по линии обновления самих принципов. В научно-производственном фантастическом романе сложилось положение, сходное с тем, что было в 30-е годы в планировании энергетики. «Проектируемый физический эксперимент часто были склонны объявлять функцией производства и направлять его на удовлетворение производственных нужд, вытекающих из старой техники, на поиски того, что соответствовало устоявшейся технике… Наука (а она создает новую технику, — А.Б.) не рассматривалась как активная сила».[257] В экономических прогнозах атомная энергия, например, была учтена лишь
Обыгрывание какого-нибудь карманного фонарика, непрерывно горящего неделями (рассказ Немцова «Тень под землей»), создавало впечатление, будто самая фантастическая задача изобретателей — разработка разных сверхъемких батареек. Случайная находка на свалке какой-нибудь пуговицы из случайно полученной в артели необыкновенной пластмассы («Осколок Солнца») рисовалась чуть ли не магистральным путем научного поиска. «Ближние» фантасты просто не задумывались над тем, например, о чем писал позднее Савченко в повести «Черные звезды»: «Нет, это открытие не имеет никакого отношения к его величеству Случаю: оно было трудным, было выстрадано, и оно будет надолго».[258]
Нехватка больших идей, подмеченная А.Беляевым в романах 30-х годов, в 40-50-е разрослась в мировоззренческий изъян. Сворачивая на боковые тропки случая, чуть ли не курьеза, мысль писателя скользила мимо того главного, что определяло воздействие науки и техники на человека и общество. Неспособность перейти на новый уровень знания обрывала в конце концов нерв между научно-технической и социальной тематикой, т.е. обедняла научную фантастику и художественно.
Сапарин рассказывает о необыкновенном синтетическом веществе Если набрать это вещество на кончик трубки, как пену при пускании мыльных пузырей, и вдувать легкий газ, получится воздушный шар с удивительной легкой и прочной оболочкой. Какие замечательные материалы может дать химия полимеров! Вот, собственно, единственная мысль рассказа «Летун».[259] И чтобы фабула не выглядела в самом деле мыльным пузырем, автор наскоро придумал приключения с милицией, следствием и т.п.
Герои Немцова изобретают аппарат, просвечивающий Землю, стены и т.п. На экране видны скрытые в глубине металлические предметы. Несколько недоразумений в связи с чудесными видениями — и сюжет исчерпан. «Мне не удалось добиться, чтобы радиолуч проникал глубоко в Землю»,[260] — меланхолически заключает изобретатель. Писатель побоялся подарить героям полную удачу — ведь радиоволны действительно не проникают глубоко в землю…
Здесь мы сталкиваемая с характерной для «ближней» фантастики сюжетно-психологической фигурой: произведение нередко строилось как своего рода
Открыв рассказ Охотникова «Электрические снаряды», ожидаешь, что речь пойдет о новом оружии. В самом деле, аспирантка Ленинградского политехнического института сообщает нашему командованию, что ее установка засекла полет немецких снарядов, несущих мощный электрический заряд. А в конце рассказа генерал-артиллерист объясняет: то были самые обыкновенные снаряды, только сильно наэлектризованные трением о воздух. Трудно понять, что же хотел сказать автор: что существует статическое электричество (это известно из школьного учебника) или что ничего нового уже не может быть под Луной?
Большая тайна неведомого превращалась в заурядный ребус. Вырабатывался прием дефантастизации. В рассказе он более выпукл. Но и романы Немцова (тот же «Последний полустанок») построены на подобных «разоблачениях»: загадок космоса, романтики ракетоплавания и вообще неведомого как такового. Разновидность дефантастизации — прием
Позабыты оказались истинные научно-фантастические приемы — парадоксы. Те, например, что в свое время разрабатывал К.Циолковский (если допустить то-то, то может получиться следующее). «Ближние» фантасты чурались парадоксов: в них им виделись не живые противоречия ищущей мысли, а чуть ли не злонамеренные лженаучные заблуждения.
Искусственное расщепление древа науки на прикладные элементы порождало и элементарные литературные решения. Писатель был озабочен главным образом тем, чтобы половчее нанизать популярные объяснения и описания на приключенческий стержень. Широкое поле научного поиска пропадало как цель именно романа — жанра, охватывающего жизнь наиболее широко и целостно. Не случайно основным жанром «ближних» фантастов был научно-популярный очерк, с помощью приключенческих приемов (и антиприемов) беллетризуемый в рассказ. Из таких рассказо-очерков механически собирались более крупные постройки. Эти «блочные» романы были рыхлы, им не хватало сквозной объединяющей мысли.
Немцов пытался сцементировать свои романы и повести «сквозной» парой Бабкин — Багрецов. Автор бросает приятелей из произведения в произведение. Они совершают непрерывную «экскурсию» с препятствиями. (Подобным приемом пытался организовать фабулу своих поздних, малоудачных романов А.Беляев.) Бабкин и Багрецов появляются то в лаборатории, работающей над преобразованием солнечной радиации в электроэнергию («Осколок Солнца»), то на экспериментальном космическом корабле («Последний полустанок»), то в подмосковном колхозе («Семь цветов радуги»). Чтобы как-то наполнить это приключенческое перемещение идейно-психологическим содержанием, Немцов перемежает тайны и антитайны морализаторством.
В предисловии к «Последнему полустанку» автором заявлено о намерении «помечтать о чистых сердцах и о том, как бы сделать всех людей счастливыми» (с.3). Что же за мечту предлагает автор? Багрецов так жаждет перевоспитать тунеядцев вроде Аскольдика, что они ему дороже — ни много ни мало — «всех Галактик Вселенной» (с.455)! Это — на словах (ибо никаких воспитательных действий Багрецов не предпринимает). А вот на деле: Афанасий Гаврилович, персонаж, по мнению автора, очень положительный, не мудрствуя лукаво, отказывает первоклассному токарю: не начитан, видите ли, в художественной литературе, а обслуживать «Унион» должны культурные люди. Декламация на моральные темы (за счет них пухлые романы Немцова еще больше распухают), даже в тех редких случаях, когда они правильны, поразительно не соответствуют поведению самых образцовых персонажей.
В романе «Семь цветов радуги» автор откомандировал неразлучных Бабкина и Багрецова в подмосковный колхоз «Девичья Поляна». Друзья ахнули: и лампы дневного света в подземных (?!) теплицах, и дистанционно управляемые трактора, и ледяная окрошка в колхозном «Метрополе»… В столицу, откуда они прибыли, выходит, еще не дошло, что под боком, в деревне — почти что коммунизм. За обедом Бабкин и Багрецов размечтались, какой же он будет полный, и заговорили стихами Маяковского.
Но главная поэзия — в «ледовитой прелести» окрошки, в котлете с куриной ножкой, она «так аппетитно сочилась маслом, обжаренная в сухарях…»,[261] в том, как наши романтики «жмурятся от удовольствия», «гладят себя по груди», «от удовольствия закрывают глаза», смакуют «деликатесные корнишоны» (надо же — в деревне!) и столовые вина (к рыбному — «белое холодненькое, а к мясному — красное»).[262]
Не это ли чавканье имел в виду С.Иванов, уверяя, что «научно-фантастические произведения Вл. Немцова накрепко связаны с жизнью советского народа, они рассказывают о будущем, прекрасном и величественном»?[263] В 1947-1950гг., когда писался роман, этот лукуллов пир был «смелым» отступлением от принципа «ближней» фантастики. Какой будет техника через 100 лет, автор не брался гадать, а вот что через годок-другой куриную котлету всенепременно и повсеместно будут запивать тонкими винами, — это знал наверняка. Здесь никакие пределы мечте не ставились и уж автор сам, без помощи Маяковского, возвышался к поэтическому вдохновению.
В годы гражданской войны, когда страна не меньше страдала от материальной нужды, В.Итин видел задачу своей коммунистической утопии «Страна Гонгури» в том, чтобы увлечь читателя духовными ценностями, дать «„высокие переживания” как новый импульс энергии на тяжелом пути в Страну Будущего».[264] В романе Немцова «семь цветов» будущего сведены к серому тону потребительства. И дело не только в гипертрофии «идеала» сытости. Немцов поэтизирует и вульгарные представления о «легком» труде.
Не надо быть Жюлем Верном, чтобы предвидеть управляемый на расстоянии трактор. Несколько трудней было «угадать», что автоматизация в сельском хозяйстве не обязательно должна идти этим «очевидным» путем: он не соответствует коммунистическому идеалу труда, а специфика сельскохозяйственных работ не позволяет в обозримом будущем (о нем ведь беспокоился Немцов) снять человека с трактора. Да это и не нужно пятнадцать лет спустя (как раз тот срок, за который «ближние» фантасты ручались в своих прогнозах) директор Научно-исследовательского тракторного института В.Каргополов писал, что дело не в том, чтобы автоматы ликвидировали профессию тракториста, а в том, чтобы они освободили человека «от ежесекундной привязанности к рычагам и педалям».[265]
Как раз этого Немцов и не предусматривал. В «Семи цветах Радуги» тяжелые рычаги заменены «легкими» кнопками, но выигрыш в физических усилиях с лихвой перекрывается механическим однообразием, а главное — распылением внимания между девятью машинами. Главная идея Немцова в том, чтобы автоматизация позволила дистанционно управлять несколькими тракторами. Так сказать, тракторист-многостаночник. Задача же в том, говорит Каргополов, чтобы целиком переложить механическую часть управления на плечи автоматов. За трактористом должна остаться функция контроля. Творческая. Раскрепощающая высшие запросы и как раз этим открывающая перспективу повышения производительности труда.
Немцов обо всем этом просто не думал. Он лишь механически приспособил технику к простому облегчению труда. Техническую фантазию направили примитивные представления о коммунизме как легкой жизни. Пройдет немало лет, прежде чем научно-фантастический роман о будущем вернется к той идее, что коммунизм не только многое даст, но и многое потребует от человека.
К середине 50-х годов научно-фантастический роман забуксовал у «грани возможного». Техника, которую создавали, обслуживали, вокруг которой конфликтовали его герои, недалеко ушла от той, что была освоена научно-фантастическим романом еще в 30-х годах. Энергию по старинке ищут под Землей и в облаках, и лишь по капризу критики автор «Полярной мечты», догадался зажечь ядерное Солнце, да и то неудачно.
В каждом отдельном случае можно понять, почему и в «Моле „Северном”», и в «Горячей земле», и в «Подземной непогоде», и в «Новом Гольфстриме», и в «Повестях о Ветлугине», и в «Острове Таусена», и в «Кратере Эршота» действие переносится в Арктику, в далекие уголки страны. Но в целом создавалось впечатление, что писатели прячутся в эти глубинные шахты, недра вулканов, пустыни, на дальние острова от животрепещущих проблем. Декларируя свою приверженность будущему, они на деле цеплялись за твердь современности, потому что отказались от больших ориентиров и просто побаивались туманной неизвестности будущего.
Лишь к концу 50-х годов, когда уже летал первый советский спутник и многое переменилось в научной атмосфере, фантасты оставляяют в покое Арктику, выбираются из-под земли и обращают взор к полузабытым звездам дальней фантазии. Но и тогда еще не решаются приблизиться, скажем, к кибернетической «думающей» машине, хотя она к тому времени вторглась в жизнь, т.е. была уже по сю сторону пресловутой «грани возможного». Ведь «буржуазная лженаука» Норберта Винера совсем недавно служила предметом ожесточенных философских опровержений, молекулярная биология еще помнилась под именем реакционного менделизма-морганизма. «Идеализм» таких гипотез, как антивещество и антипространство, парадокс времени — все это тоже преграждало доступ в научную фантастику новым идеям.
Темы повторялись, кочевали от одного фантаста к другому. Многие авторы занялись переделкой своих старых романов, иногда — под новым заглавием. Роман Казанцева «Мол „Северный”», перепевавший тему романа Адамова «Изгнание владыки» (1946), в 1955-1956 гг. был переписан под названием «Полярная мечта». Автор устранил детективный зачин, расширил производственные мотивы, но вялый сюжет, построенный на экспозиции технических достижений, не изменился. Ни ординарные персонажи этого, по определению автора, «романа-мечты», ни скучновато изложенные их замыслы мечтать-то и не вдохновляли. Писатель не внес заметных улучшений и в переделанные в 50-х годах «Арктический мост» и «Пылающий остров».
Владко в 1957г. издал новую редакцию «Аргонавтов Вселенной», Долгушин в 1960г. — подновил «Генератор чудес», Гребнев в 1957г. — «Арктанию» (под названием «Тайна подводной скалы»). Текстуальные изменения, порой значительные, не улучшили заметно новых редакций. Долгушин, например, изменил лишь детективную линию, не главную для романа. У Гребнева в «Тайне подводной скалы» коммунистическое будущее еще больше отодвинулось в тень приключенческой фабулы. В таком же плане была написана Гребневым и фантастическая повесть «Мир иной» (1961).
Исправлять апробированные ошибки всегда проще, чем рисковать новыми. Но писателей вынуждала к тому и нетерпимость критики. Не успела увидеть свет новая редакция «Арктического моста», как Л.Рубинштейн, не вникая особо ни в достоинства, ни в недостатки романа, обвинил автора в буржуазном космополитизме.[266] С.Иванов демагогически «заострил» промахи Брагина в талантливой книге для детей «В стране дремучих трав».[267] Подобная участь постигла и «Остров Таусена» А.Палея.[268] Газета «Культура и жизнь» безапелляционно заявила, что рассказ Гуревича и Ясного «Человек-ракета» (1947) «халтура под маркой фантастики»,[269] а издательство поспешило «признать ошибку». Научную фантастику просто боялись печатать без конца консультировались с критиками и специалистами.
Доходило до курьезов (впрочем, нешуточных). Писатель Долгушин вспоминает, как В.Орлов «разбранил неплохую детскую повесть Г.Гуревича»[270] («Тополь стремительный») только за то, что в Лысенковских лесных полосах основной породой предполагался дуб: «Значит и писать Гуревич должен было о дубе, а не о тополе».[271]
В послевоенные годы в научной фантастике развивалось сатирическое направление. Это было время холодной войны против советского государства. Однако источник фантастической сатиры был не только в обострившихся противоречиях. Послевоенная реконструкция давала, например, богатый материал и производственно-фантастическому роману. Но в нем реалистические мотивы и образы спорили с угловато-обобщенным фантастическим стилем; героические и романтические фигуры, перемещаясь из фантастической обстановки в будничную, выглядели слишком уж условно, схематический силуэт фантастического персонажа плохо «смотрелся» на обычной стройплощадке.
Политический же памфлет, напротив, был поэтически родствен фантастике. Гиперболические, гротескные образы получали здесь органическое художественное окружение.
Фантасты это отлично поняли. Переделки старых произведений показывают стремление заострить гротескно-сатирические элементы. «Эта книга — памфлет… — объяснял Казанцев, своеобразие новой редакции „Пылающего острова”. — Все в ней немножко не по-настоящему, чуть увеличено: и лысая голова, и шрам на лице, и атлетические плечи, и преступления перед миром… и подвиг… Но через такое стекло отчетливо виден мир, разделенный на две части, видны и стремления людей, и заблуждения ученых».[272]
Намерение ввести в фантастический сюжет элемент политической сатиры для Казанцева было закономерно: писатель всегда живо откликался на обстановку в мире и умел ее остро схватывать. Уже в довоенном варианте «Пылающего острова», несмотря на недостатки, было все то, что подчеркнул потом писатель. Памфлет в «Пылающей острове» несколько уже, чем, скажем, в романах Лагина. Но у Казанцева он не так навязчив как в романе Иванова «Энергия подвластна нам». Там, например, «голова с лысым черепом» еще и посажена на «длинную, сухую морщинистую шею».[273] Кстати, лысую голову приделал шпиону Горелову еще Адамов в «Тайне двух океанов». Такими внешними приемами отмечена фантастическая сатира во многих послевоенных произведениях.
Казанцев тоже не всегда в меру распоряжается «увеличительным стеклом». Гиперболизация направлена и на тех, кто противостоит людям с «лысой головой» и «шрамом на щеке». Летчик и спортсмен Матросов награжден чересчур крупными мускулами и плечами, а это не самое главное в порученной ему интеллектуальной миссии. Не оттого ли постигла неудача Матросова — разведчика и дипломата? В более позднем романе «Льды возвращаются» мужской экстерьер физика Сергея Бурова тоже затмевает интеллект. А глядя на героиню, Елену Шаховскую, по мнению автора, весьма интеллектуальную, вспоминаешь оценку, которую дает в романе И.Ефремова «Лезвие бритвы» киноактер своей любовнице: «Ее вайтлс („то есть жизненно важные измерения обхвата груди, талии и бедер”)… очень секси…».[274]
Во второй мировой войне фашизм был разбит. В аллегорических картинах фантастической повести С.Беляева «На десятой планете» (1945), рисующих борьбу жителей гипотетической планеты против обезьяноподобных подчеловеков, прозрачно угадывалось крушение расистского «тысячелетнего рейха». В прежних романах «Радио-мозг» и «Истребитель 2Z» С.Беляев безуспешно пытался выразить стандартными приемами детектива и романа тайн советскую современность. В новой повести, тоже не лишенной недостатков, ему удалось найти более подходящий к теме художественный ключ. Объективно «Десятая планета» отразила опыт сатирической фантастики А.Толстого и особенно А.Беляева, владевших искусством превращать сам сюжет в реализованную метафору. Но Беляев вряд ли осознал плодотворность найденного метода.
Вышедший в один год с «Десятой планетой» его роман «Приключения Сэмюэля Пингля», по-своему интересный, тоже оказался подражательным. На этот раз Беляев довольно искусно имитировал английский роман о скитаниях юноши из бедной семьи. История жизни заглавного героя прихотливо сплетена с изумительными опытами биолога Паклингтона по перестройке химической структуры фильтрующихся вирусов и пересадке желез внутренней секреции. На приключенчески-психологическую и бытовую канву нанизан познавательный биологический материал, не новый для фантастики (как, впрочем, и в прежних романах С.Беляева) и весьма относительно фантастический. А главное — внутренне не связанный с судьбой Сэмюэля Пингля и его духовным миром. Правда, о злоключениях Пингля рассказано мастерски. Но эксперименты гениального ученого, к которому юноша поступил в услужение, — лишь интеллектуальная приправа к истории довольно ординарного человека. К тому же роман, построенный на зарубежном материале, лишен был социальной заостренности других произведений писателя.
Писательская судьба Сергея Беляева могла сложиться удачней. Он обладал богатым воображением, умел строить увлекательную фабулу, проявлял подчас интересную интуицию. Например, в 20-е годы в романе «Радио-мозг» С.Беляев приблизился к современным идеям электронного моделирования мышления. Он всегда хотел идти в ногу с жизнью. «Десятая планета» была первой ласточкой послевоенной сатирической фантастики.
Вместе с тем его романы неглубоки и несамостоятельны. Во «Властелине молний» можно найти все что угодно: от перефразированного заглавия рассказа М.Зуева-Ордынца «Властелин звуков» (1926) до несколько измененных эпизодов с шаровой молнией из рассказа А.Беляева «Золотая гора» (1929), С.Беляев так и не избавился от влияния бульварной фантастики 20-х годов, в духе которой было написано его первое (фантастическое) произведение «Истребитель 17Y», — первоначальный вариант «Истребителя 2Z». Его романы напоминают поделки В.Горчарова, писателя тоже небесталанного, но разменявшего свое дарование на пародирование штампов авантюрного романа. В позднем «Властелине молний», С.Беляев лишь дополнил старую «кошмарную» манеру романа тайн новомодными приемами антитайны и антидетектива.
С именем Л.Лагина, автора замечательной детской повести-сказки «Старик Хоттабыч» (1940), связано в советской литературе становление оригинального жанра, в котором в единое целое соединяются приключенческая фабула, фантастическая идея, но в первую очередь — интеллектуальная политическая сатира. Лагину помогла преодолеть штампы авантюрно-приключенческой литературы незаурядная писательская одаренность. Вместе с тем главный секрет успеха в том, что романы Лагина не приключенческие в своей основе.
Приключенчество, даже сдобренное научно-фантастическим элементом, никогда не позволяло дать сколько-нибудь глубокий разрез социальных явлений. Добиться большой остроты в постановке многих злободневных вопросов помогла Лагину не авантюрная канва сама по себе, как иногда считают,[275] а разоблачительная сила фантастической ситуации. Из фантастической коллизии Лагин и развертывает двойную пружину своего повествования — и приключения, и сатирические гротески.
Вся интрига романа «Атавия Проксима» (1956) — своего рода спираль «бумерангового» казуса. Атавские милитаристы пытались спровоцировать войну Земного шара против Советского Союза — и сами очутились буквально вне Земли. Здесь использован научно-фантастический мотив. В «Острове разочарования» (1950) негрофобия привела ультрарасиста к тому, что остаток жизни ему довелось скоротать в обществе чернокожих рабов. Здесь взята просто фантастическая ситуация. Все приключения в философско-сатирических романах Лагина либо вытекают из таких парадоксов, либо подводят к ним как к центральной метафоре. В «Атавии Проксиме» сатирические эпизоды развертываются в ходе атавско-полигонской войны, но событиям дает начало абсурдный, хотя, в сущности, логичный конфликт между двумя государствами, не только дружественными, но еще и запертыми на одном космическом острове.
Внутренняя логичность вымышленного мира в романах Лагина приводит на память А.Грина. Только у Лагина фантастический мир развертывается не из чуда, а из научной гипотезы или умело мистифицированного допущения. Нелегко представить, что часть суши может быть вырвана из земной тверди. Но мощь ядерной энергии беспредельна, и, если заряды расположить по периметру материка, почему бы куску суши не подняться на орбиту? Офицеру-атавцу приказали произвести атомные взрывы, симулирующие нападение Советского Союза. Он перепутал рубильники. Произошло легкое землетрясение. Прервалась связь с внешним миром. И Атавия вдруг обнаружила, что стала Проксимой, как называют ближайшие к нам светила созвездий.
К подобной научной мистификации прибегнул Жюль Верн в романе «Гектор Сервадак». Комета, чиркнув нашу планету по касательной, выбила в космическое пространство кусок земной коры. Через некоторое время Галлия (так окрестило население свою планетку) по той же орбите возвратилась на свое место, и никто, кроме ее обитателей, не заметил катастрофы. На фоне этих неправдоподобных происшествий Верн сообщает популярные сведения из астрономии, геофизики и т.д. В романе есть также элементы утопии и социальной сатиры. Галлийской колонии противостоит классический ростовщик Исаак Хаккабут. «Казалось бы, очутившись в положении, столь необычайном и непредвиденном, он должен был совершенно измениться… ничего этого не случилось.»[276] Не изменились и претензии «держав», только в игрушечных масштабах захватнические вожделения и национальное чванство выглядят смешно и жалко. Все это — в духе легкого французского юмора.
Лагин создает коллизии трагические, облитые щедринским и свифтовским сарказмом. За бортом Земли оказывается целая система, и на Атавии Проксиме творятся дела пострашнее наивных политических страстей прошлого века. Сравнительно небольшое притяжение атавского астероида не в силах удержать убегающую атмосферу. Чтобы отвлечь людей от вопроса, по чьей вине им предстоит задохнуться, правители принуждают единственного своего соседа на космическом материке, дружественную Полигонию, заключить пакт о… «взаимной войне». Война, говорят они, — самая большая услуга, которую они могут оказать друг другу в сложившихся условиях.
Фантастические обстоятельства обставлены правдоподобными деталями. В правительстве не поверили, что Атавия взлетела в космос, и послали корабли. И вот с одного корабля наблюдают, как второй неожиданно «тонет» — на глазах проваливается за горизонт: так круто закруглился «прилипший» к исподу астероида океан. Подобный эффект описан в «Гекторе Сервадаке».
Несмотря на научную мотивированность некоторых эпизодов, фабула «Атавии Проксимы» основана все же на допущениях, заведомо невозможных. С самого начала ясно, что взрыв, способный вырвать целый материк, не оставил бы на Атавии ничего живого. Критика сожалела, что отсутствуют подробности, объяснившие бы столь «мягкий запуск». Но таких объяснений просто не существует в природе. Никакими оговорками нельзя было бы всерьез уверить читателя, что население целого материка не почувствовало, как взвилось в космос. И Лагин с первых же строк шутливо предупреждал, что отказывается сколько-нибудь вразумительно объяснить приведшие к невероятным обстоятельствам физические явления.
Верн, наоборот, обставил полет и «мягкую посадку» Галлии множеством объяснений. Но чем больше он обосновывал, тем менее правдоподобным выглядело необычайное путешествие с научной точки зрения. Во времена Верна многое в космических явлениях не было известно широкой публике и фантаст мог рассчитывать на условное правдоподобие. Для современного же читателя подробности нередко усугубляют неправдоподобие. Фантасты поэтому «для ясности» стали опускать детали и даже мотивировку в целом. Строгое объяснение и не необходимо, когда научный элемент играет служебную роль, т.е. используется как отправная точка для социальных аллегорий и психологических ситуаций. В романе «Робинзоны космоса» Ф.Карсак, подобно Лагину, уклоняется от пояснений, каким удивительным образом часть земной коры с людьми, деревьями, заводами неожиданно очутилась на чужой планете. Его целью было рассказать об усилиях людей в освоении природы и преодолении на новой родине старых противоречий капиталистической системы.