— Потом медленно, чуть дрожа, взять ее руку. Не так, мельче дрожи, и руку левую, ну!.. Вот.
Свинья расстегнул рубашку и принялся с жаром бегать вокруг. Бобриска улыбалась. Немного в стороне встал Николай Марков с задумчиво-недовольным лицом.
- Теперь гладь руку, гладь!.. Смотри на руку!.. Теперь лицо подними и посмотри на нее тоскующе!.. Тоски во взгляде побольше, побольше!.. Да что за бездарь!.. А руку продолжай гладить!..
- Не,— негромко сказал Николай Марков.— Гладить больше не надо.
- Теперь говори тихо, с придыханием: я давно хотел — пауза — сказать тебе...
- Я давно хотел, — прошептал Маза и мигнул, — сказать тебе, Ирочка...
- «Ирочка» не надо! — крикнул Свинья.
- Надо, — твердо возразил Николай.
- Не надо, не надо, замолчи, не вмешивайся, понял?.. Дальше говори: что я... тебя...
- Что я... тебя...
— А теперь одними губами: люблю...
— Люблю...
— Не шепчи, дурак, а вообще без звука!..
«Люблю»,
- А теперь порывисто обнимай и целуй в щечку!..
— Нет!.. Нет, погоди, Маза! — закричал Николай— Надо целовать руку!..
- Да что ж ты встреваешь-то всю дорогу, проклятый тупица!..— возмутился Свинья.
Маза облизнулся.
- Целуй!! - хором закричали Свинья с Николаем, а затем, разбившись на два голоса, стали давать взаимоисключающие команды.
— Встань на одно колено, целуй ручку! — кричал Николай.
— Целуй в щечку, глубже дыши, глаза закрой! — орал Свинья.
Николай рассвирепел и оттолкнул Барабанова, и они сцепились. Градом посыпались разные «дам в дыню», «щетиноголовые акселераты», «кабаны-альбиносы», «цир-кулеобразные имбецилы», «белобрысые боровы», «ничтожные стихоплеты», потом какие-то «Витьконенавистники» и «Витькопоклонники» и, наконец, совершенно неизвестные «бараны с мокрыми носами».
Тут Бобриска соскочила с бревен и бросилась бежать.
- Стой!..— завопили Николай, Свинья и Маза и кинулись вдогонку.
Они обежали домик и устремились на луг, и их, как снегом, занесло солнечным светом.
Маза и зелье
Прибор для изготовления приворотного зелья напоминает тривиальный самогонный аппарат. Я так и говорю Таньке, а она отвечает:
- Дурак, я взяла его в лаборатории, надежная машина. А ты дурак.
Я не спорю. Я тащу эту штуку на спине, обвязав ее бельевой веревкой. Из-под веревки то и дело выпаливаются какие-то резиновые трубки, и Танька оправляет их обратно. В одной руке она несет авоську с двухлитровой банкой изумрудной жидкости,— первичным экстрактом из собранных мною грав, настоянным на рассветном солнце. Идем мы не на Багаряк, а на ЛЭП, где Николай Марков наломал для меня семилетнего сухостоя. Ночь вокруг хрустальная, граненая, черная-черная, без тени синены. Над верхушками деревьев изъеденный лунный плуг вспахивает небесную целину и засевает ее сверкающими зернами.
— Ну-ка погоди... — вдруг шепчет Танька, хватая меня за рукав и прислушиваясь, а потом толкает в придорожные кусты.
Недовольно ворча, я залезаю туда, ставлю перегонный куб на землю и сажусь на него.
Танька поднимает с обочины камень и на корточках прячется в бурьяне.
Не проходит и десяти секунд, как из-за бугра выныривает пучок света, и вслед за ним на вершину холма выкатывает злополучный троллейбус. Танька пулей вылетает ему навстречу и заносит камень над головой. Троллейбус, взвизгнув, тормозит, глядя на Таньку фарами.
— Чего надо? — грозно спрашивает Танька. — Чего ездишь? Чего вынюхиваешь?
Троллейбус, взвыв двигателем, неожиданно кидается назад, и Танька молниеносно швыряет булыжник. Трещины звездой брызгают но правой половине лобового стекла, и троллейбус останавливается, с грохотом роняя на землю свои рога-усы. Немного постояв, Танька медленно подходит к нему, трогает трещину пальцами и спрашивает:
— Больно?..
Усы на земле дергаются.
— Прости... — просит Танька и гладит троллейбус по морде. — Ну, я не хотела... Ты прятался, прятался... Боялся?
Троллейбус, кивая, покачивается на рессорах.
— Это Тимофей тебя напугал? Обещал усы оборвать и в парк сообщить? Так он ругался, ты не обращай внимания... Ему, наверное, уже миллион лет... Ты гуляй, где хочешь, только договорись с нашими... А то в прошлом году один «жигуленок» украл все запахи с Бабкиного луга... Ну, не плачь, не плачь...— Троллейбус водит дождевиком по разбитому стеклу. — Не обижайся, ладно?.. Ладно? И не прячься больше, договорились?
Танька отступает, давая троллейбусу дорогу.
До ЛЭП мы идем молча.
Костер разгорается быстро, сноровисто, словно где-то в ином измерении долго ждал, когда же его начнут разжигать, и вот дождался. Пока огонек маленький, мы устанавливаем над ним наш аппарат на четырех покосившихся ножках, расправляем шланги и пристраиваем на валун резервуар. Из кучи дров начинают вылезать мощные огненные гребни. Дрова Грещаяг, проваливаются, сыплют искрами. Перечеркивая созвездия, к небу поднимается хвост волокнистого дыма.
Танька осторожно отдирает с банки тугую полиэтиленовую крышку и не спеша выливает мерцающий экстракт в зев аппарата. Затем она вытаскивает из кармана скальпель, завернутый в тряпочку, и бинт. Лезвие, как кровью, сверкает отраженным огнем, и я испытываю неприятное предощущение боли.
- Давай руку, — негромко, как-то буднично говорит Танька. — Нож заговоренный, больно не будет... Рукав засучи.
Скальпель входит в вену так плавно, что я и вправду ничего не чувствую. Кровь вдруг бежит по руке широкой черной шелковой лентой. Покачнувшись, я сворачиваю дрожащую руку порезом вниз, и Танька подставляет банку.
Крови набирается немного — одно донце, но Танька уже отодвигает меня. Она выливает ее в экстракт, перемешивает скальпелем, отряхивает с лезвия капли и туго завинчивает крышку аппарата. Банку она с силой швыряет в темноту.
Перебинтовывая мне руку, Танька говорит:
— Зелья получится прилично, миллилитров шестьсот—семьсот. Оно жидкое, как вода, только розовое, даже светится, и запах у него гипнотический, незабываемый, чуть с горечью... Ты его налей в бутылку и капни красного вина... Хотя нет, ты, дурак, превратишь его в какой-нибудь лимонад и загубишь... Я лучше тебе сама сделаю.
Танька замолкает. Красное пятно упорно проступает и расползается на бинте. В аппарате что-то подвывает. Меня мутит.
- Тань... — спрашиваю я, — а чего ты мне помогать взялась?..
Танька раздумывает.
— Понимаешь, дурак ты, Маза, — говорит она, - любви помогать не надо, но зачастую люди идут на тягчайшее преступление — они ее убивают. Сам понимаешь, любить тяжело. Вот и я, глядя на тебя...
— А-а... — перебиваю я Таньку. — Я понял, Тань.
И тут мы слышим, как в резервуар на валуне, словно апрельская капель, упала первая влага приворотного зелья для Хвостика.
И вдруг мне становится так хорошо, так спокойно и надежно, радостно и легко, так уверенно, словно во мне что-то росло, пробиваясь сквозь землю, и вот прорвалось и обрушило последние пласты, вытянулось вверх и распустилось. И ярко-черное небо вдруг дрогнуло, покатились круги, звезды сдвинулись со своих мест, плавно смешиваясь и путаясь, и в сверкающих россыпях я вижу дивное созвездие Спящего Хвостика — одна ладошка под щекой, рука протянута над головой, глаза закрыты, а губы улыбаются, волосы сияют, струятся и словно дышат, а линии тела великолепны, точно обводы клипера.
И я понимаю, что все равно буду с Хвостиком. Треснут от старости и развалятся пирамиды, сфинк-сы утонут в песках, погрузятся в моря старые континенты и поднимутся новые, перекочуют полюса И Млечная река иссякнет, а я буду с Хвостиком. Я знаю, что самое большое, что человек может дать или получить, — это любовь. А теперь у нас есть миллион лет, и мы живем для вечности. Столетья будут сыпаться с нас, как листва с деревьев по осени. Мы проживем с Хвостиком столько жизней, сколько рыб в океане. Мы будем каждый раз знакомиться заново, влюбляться, злиться, радоваться, ломать руки и ноги, возможно, даже шеи, мы будем всегда удивляться и поражаться друг другу. Мы будем неисчерпаемы и едины в стольких лицах, сколько их будет обращено к плывущей за облаками луне, пока Земля несется по эклиптике. Мы будем Самыми главными в мироздании, потому что единственный способ изменить что-либо — человека или целую вселенную — это любовь, единственный способ, других нет и не надо. Только такому вмешательству подвержено мироздание.
А впрочем, мне уже достаточно понимания принципа: чтобы любили -- люби сам. А способ только один — добро. Оно поможет, надо только быть рядом, ведь любовь почти вся — это умение хранить. И внезапно почувствуешь, что в мире не изменилось ничего, кроме того, что тебя уже любят.
— Тань... — зову я. — А помнишь, я тебе давал роман свой почитать?..
— Забудешь такое, как же! — фыркает Танька.
— А ведь я его не написал, — говорю.
— Почему же не написал? — Танька пожимает плечами. — Написал. Последняя глава осталась.
И вдруг мне и вправду кажется, что я его написал, что уже пишу и напишу и что это будет просто замечательный роман. И мне становится ясно все, кроме того, как всем нам вернуться на первую страницу, где мы удивлялись новизне того, что существует уже миллион лет, и прощались с тем, чего нам никогда не лишиться. Я говорю вам: послушайтесь, о, не печальтесь, о, не скорбите безмерно о вашей потере — ибо я помню, что где-то на пятой странице вы успокоитесь и все равно обретете. Я говорю вам: не следует так убиваться, о, погодите, увидите, все обойдется, ибо я помню, что где-то страниц через десять вы напеваете некий мотивчик веселый. Я говорю вам: не надо заламывать руки, хоть вам и кажется небо сегодня с овчину, — ибо я помню, что где-то на сотой странице вы улыбаетесь, как ничего не бывало. Я говорю вам: я в этом могу поручиться, я говорю вам: ручаюсь моей головою, ибо воистину ведаю все, что случится следом за тою и следом за этой главою. Я говорю себе: будут и горше страницы, будут горчайшие, будут последние строки, чтобы печалиться, чтобы заламывать руки, — да и ведь и это всего до страницы такой-то...
Я не могу понять, землетрясение, что ли, началось, почему меня шатает и дергает?.. Но это Танька толкает меня в плечо и говорит:
- Ну, чего заснул!.. Эй, ты!.. Маза, черт возьми!.. Ну!.. Готово же!..
Я ничего не понимаю и гляжу на нее бессмысленными глазами, а костер догорает, созвездие Спящего Хвостика восходит все выше, сияет все ярче, и Танька пихает мне в руки тяжелую теплую бутылку, источающую благоухание и розовое свечение.
Утро
Время в памяти Мазы разрывается на вереницу трудносостыкуемых картин, и он с трудом уясняет себе их очередность, даже не пытаясь понять, что, куда и как его увлекает.
Вот прохладный, неземной, сводящий с ума нектар мерцающего утреннего воздуха, заполнивший весь объем лугов и речной поймы. И весь лес, и каждое дерево, и любой листик неподвижны. И небо точно ветхая кровля, за которой мир, полный хрустального пламени. И созвездия переливаются, покосившись к горизонту. И парит луна - ощутимо круглый шар с неясными очертаниями своих океанов. И росистые поля мохнатые и мягкие, потому что травы светятся иголочками огня.
Вот на бревнах у корта сидит с гитарой Николай Марков, и Маза слушает его, и так они беседуют чужими словами и понимают все. И песня будоражит, и ее чудесная душа с трудом рвется из теснин крепко сколоченных слов.
Вот Маза идет по плотине вдоль водохрана, а в мире тихо-тихо и пусто. И все, что властвовало здесь ночью, расползлось по своим щелям и норам, по ямам и оврагам, по дырам и болотам, а все, что будет властвовать днем, ожидает восхода. И мир тонет в серебристой ясности, неподвижный и влажный, и невесомые волны катятся по долине. И во-дохран отражает небесную мглу, и гладь его словно отшлифована, и кругом стоит глубочайшая тишина, миллион тонн безмолвия.
Вот Маза от усталости лежит на асфальте, и им владеет странное чувство покоя, потому что усилия, порождающие усталость такой величины, всегда достигают цели. И разве человеческие слова, так быстро гаснущие в воздухе, и разве человеческие дела, так быстро гаснущие в памяти, могут сравниться со властью трав, чьи корни в земле иных миров, с властью знания, рожденного, когда Источник Времени был еще прозрачен? Слова можно не услышать или не поверить им, дела можно не понять или осмеять, но, глотнув зелья, уже никуда не деться от чужой крови, ворвавшейся в сердце.
Вот заря восходит над водохраном, и по бликующей амальгаме растекается алое свечение. И крыло яркого света поднимается из-за горизонта в лучистое, стеклянное, астрономически-синее небо, и над лесом всплывает багряный фрегат светила.
Вот Маза снова бредет по шоссе и столбенеет от изумления, потому что в травах посреди луга пасется троллейбус со вставшими дыбом рогами, а в нем сидят Витька Пузан, Внуков, Толстая Грязная Свинья, Бобриска, Ричард, Николай Марков, ведьма Танька и Александр Сергеевич Пушкин, сидят и смотрят на Мазу. И вдруг троллейбус гудит и стремительно мчится через луг, вылетает поперек дороги перед шарахнувшимся Мазой и замирает, с грохотом растопырив двери и отдуваясь.
— Маза, Маза!.. — хохоча, кричат все. — Давай заходи!
С неба падают яркие искры, и Мазу всем миром вдергивают в салон, а он машет руками с бутылкой в одной и тетрадью в другой.
Вот луг бросается под колеса, и трава с гулом ложится вокруг, и волны расходятся по всей долине, и в окошки врывается ветер, пахнущий самогоном. Троллейбус носится как сумасшедший, то по прямой, то зигзагами, то кругами, воет и свистит, истает на дыбы. Набрав дикую скорость, по скату плотины, точно по трамплину, он взмывает в воздух и некоторое время летит, а потом с треском и стуком обрушивается на валуны вдоль водохрана. Выбросив щебень из-под колес, он врезается в воду и останавливается, волнами так нарушив гладь водохрана, что небо колыхается, а солнце рассыпается мозаикой.
— Поплыли! Поплыли! — кричат все, но троллейбус ерзает и фыркает, оставаясь на месте.
И Маза вдруг бежит к передней дверце со своего места, и лицо его бледное-бледное, и в душе его первобытный ужас пополам с восторгом. Он высовывается из двери, повиснув на поручне, размахивается и, как бутылку шампанского о форштевень нового корабля, разбивает о бампер троллейбуса бутылку приворотного зелья. И радужная звезда вспыхивает на воде и стреляет лучами во все стороны через весь водохран — к расколотому светилу, к мысу, к плотине, к дальнему берегу. И троллейбус тотчас кидается вперед и выбивает огромный белоснежный фонтан.
Он устремляется в лазурную солнечную дымку, гоня перед собой сверкающий бурун, а злобные недоумки один за другим сыплются из его дверей и плывут рядом, держась за его усы, лихо свесившиеся на одну сторону, и водохран принимает их всех на ладони.
А на полуденном солнце Маза просушил свою тетрадь и в первой строчке на первом листе написал первую фразу своего романа: «Я знаю ваш секрет: вы меня не любите...»
* В повести использованы тексты Ю. Левитанского, Т. Сыровой, Э. Поленц, А. Внукова.