Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Победитель Хвостика - Алексей Николаевич Иванов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И я говорю:

«Спасибо за эту радость...»

БГ


Алексей Иванов

Победитель Хвостика

Маза и биостанция

Я знаю ваш секрет: вы меня не любите. Да вы и сами-то мне противны так, что я на вас и смотреть не могу.

По такой жаре автобус едет с открытыми люками в крыше и с раздвинутыми стеклами в окнах, вот в окно-то я и уставился. Деревья изнуренно трясутся за придорожными канавами, потому что асфальт на этой дороге лежит буграми и ямами, и шоссе дерга­ется под колесами. За дырявым лиственным сводом по заржавевшему небу подобно утюгу едет тяжелое, бьющее зноем солнце.

Задавленный толпой, я, отвернувшись от всех, стою на задней площадке. Тетрадь, которую я всегда таскаю с собой на пузе, от толчков съехала глубоко в штаны. За последний месяц она изрядно похудела и засалилась. Я начинал писать роман, но каждый раз бросал и выдирал листок. Роман не пишется. А виновата Хвостик.

Почему она меня не любит? Почему, почему, по­чему? Я не могу жить без Хвостика, но почему же она меня не любит? Как я измучился, как я устал находиться в этом безвоздушном пространстве нелюбви! Словно в какой-то иной, противоестествен­ной среде, словно плыть в песке, словно ходить по дну... Но что же мне делать? Мне нестерпимо свое бессилие. В этой невыносимой беде я забрался в та­кие дебри, где сам черт не только ногу сломает, а и руки, шею, позвоночник и хвост, рога поотшибает и зубы выбьет!

Я ведь и вправду умираю. Уж не знаю, как быть. Мне и самому не известно, что мне нужно и чем я недоволен, но в мире нет такой вещи, которая не вы­зывала бы во мне исступленной ненависти. В этой не­нависти прорывается отчаяние, которое давным-дав­но стало основным состоянием моей души. А больше всего я ненавижу Хвостик.

Это ужасно, но разве я виноват? Я совсем не злой. Правда, я скрытный, трусливый и люблю со­врать, но я бываю и веселым, и добрым. Я никогда не жадный. Мне почти ничего не надо. Но у меня нет сил жить, когда меня не любят!

Мимо автобуса, как осужденные, как каторжники солнца, плетутся измочаленные перелески, поля с окаменевшей, прожарившейся, мумифицировавшей­ся рожью, рассохшиеся деревни в окружении бурья­на и помоек, пустыри с торчащими из лопухов ав­томобильными покрышками, котлованы с рыжими, обезвоженными откосами.

В душе сидит такая погань, что я без риска могу есть мухоморы. Сколько можно бродить в этой ди­кой, жадной и липкой крапиве с содранной кожей? Я не в состоянии читать, писать, смотреть кино, ду­мать и даже говорить, потому что в речи есть слова женского рода и они напоминают мне о существовании Хвостика. Этих уродов, которые громоздятся вокруг меня, я ненавижу еще и за то, что у них Хвостика нет. У них есть только груды сумок. Ко­гда автобус останавливается, оседает, безвольно раз­валивает двери, они гурьбой бросаются к выходу, сбиваются в ком в проходе и по одному отлепляют­ся наружу, подолгу дергая свои авоськи. А остав­шиеся, как подрубленные, рушатся на свободные моста.

Неразделенная любовь, конечно, тяжелое переживание, но ведь дело-то не только в этом. Я не умею любить вполсилы, в свободное от работы вре­мя. Я люблю сразу на всю катушку, и поэтому на Хвостике сошлись векторы моих страданий. Теперь меня уже ничто не интересует. Все радости и чудеса мира воплотились в Хвостике. Смена дней и ночей, лета и зимы воплотилась в Хвостике. Все, что нуж­но мне, и все, что я могу сам подарить людям, во­плотилось в Хвостике. А я живу и каждую минуту знаю, что Хвостик обо мне и не думает. И я не на­хожу покоя в этом мире, ограниченном в простран­стве радиусом маршрута электрички, а во време­ни — субботой с воскресеньем. Судьба пережевыва­ет меня, как таракана в будильнике.

Без Хвостика мне ничего не сделать, у меня ниче­го не получается! Все вываливается из рук. Пропадают друзья. Преследуют неудачи. Я совершаю глу­пости.

Зачем я отделился от недоумков и взял отпуск в августе? Ведь все равно я еду к ним. Зачем я разругался со своим начальником Пальцевым? Зачем я сделал то, зачем сё, зачем так, почему эдак?.. Я давно заметил, что во мне все взаимосвязано, од­но от другого неотделимо. И плюсы с минусами одновременно не совмещаются. Вот и теперь: Хвос­тик меня не любит и вся моя жизнь рассыпалась на бессмысленные куски.

А самое главное, что без Хвостика не пишется роман! Я не знаю — почему?! Я начинаю писать, потом перечитаю да как раскипячусь, и листок до­лой. Рву, рву, рву... Тетрадка худеет, и ничего в ней нет. Ведь все чего-то пишут, и Внуков пишет, и Николай Марков, и Ричард, говорят, пишет, и Пузан, и даже — вот чудеса! — сам Толстая Гряз­ная Свинья сочинил стихотворение, и нормально! Я чувствую, что где-то там, в ином измерении, где я живу в иной ипостаси, нагнетается давление мо­их невысказанных слов, растет, пухнет и уже при­ближается к критической массе. Надо чего-то пи­сать, иначе я взорвусь. Мир вокруг меня гипер­трофируется так, что этот ненаписанный роман породит чудовищ.

Роман свой я не хочу посвящать Хвостику, и ка­кая власть дана Хвостику над ним, я не понимаю. Я знаю, что ту чепуху, которую бы я настрочил, я и сам бы никогда не перечитал, но так ведь это и необязательно. Ведь там, в ином измерении, мой роман, мой мир, он останется по-прежнему настоя­щим, он будет продолжать жить, в нем все будет радостным и просторным, а мы бессмертными. Я хотел написать про себя и про злобных недоумков. Пусть там мы будем всегда такими, как сейчас, и пусть у нас будет столько любви, что мы вытво­ряли бы с ней что угодно, и столько времени, что мы века тратили бы на пустяки и никуда никогда ни за что не спешили. В конце концов, я хотя бы успокоюсь, ибо ту энергию, которую я получил для сотворения этого мира, я не потратил на создание чудовищ.

— На Багаряке выходишь? — тормошит меня ка­кой-то мужик.

Он смотрит мне прямо в глаза, в мозг; он своими буркалами делает мне трепанацию черепа, кесарево сечение головы только для того, чтобы узнать: сойду ли я на Багаряке? Уроды, уроды... И сам я урод.

— Выхожу, — говорю я.

Из этого мира можно убежать только к злобным недоумкам. Больше некуда. Там свой космос, и я спасусь. Они, злобные недоумки, самые лучшие. Са­мые умные, самые добрые, самые веселые. Самые красивые. Они — мои друзья. Они меня спасут и от Хвостика, и от судьбы. Они должны меня спасти. М не знаю, за что я их люблю. Они такие дураки! Но я бегу к ним.

Почему они должны меня спасти, я тоже не знаю. Я же им все вру. Да-да, вру. Они и не подо­зревают, как я живу. Я им говорю, что Хвостик меня любит, а я пишу роман. Уже много написал. Зачем я вру? Сложно объяснить. Сочувственного сопенья мне от них не надо. Просто я думаю, что если то, чего еще нету, хоть косвенно в чем-то воплотится, то воплотиться в целом у него будет больше шансов. То есть если мои лучшие друзья будут верить, что Хвостик меня любит, а я пишу роман, то, быть может, Хвостик меня и вправду по­любит, а я начну писать? Не знаю, так ли это, но мне хочется верить, что так.

Автобус катится мимо железнодорожного пере­езда, мимо ответвления дороги и тормозит у ржа­во-зеленой будки на обочине. На будке виднеются следы сто лет назад стершейся надписи «Багаряк». Двери автобуса с шипеньем сжимаются гармошкой, и я прыгаю в вязкую вечернюю жару, красную и тягучую. И вот я уже бреду, разгребая ее со­бой, а сзади меня нагоняет облако пыли от уезжа­ющего автобуса. Я выбрался из города, как муха из клея.

Я иду по дороге вглубь леса и погружаюсь в див­ную тишину биостанции. Тихо-тихо, ужасно тихо, беспредельно тихо, только пинькает какая-то птич­ка да по инерции, замедляясь, что-то еще вращает­ся в моей голове, гудит, жужжит и поскрипывает. Передо мной неторопливым взлетом подымается холм, а лес над ним высокий, как геостационарная орбита, и в лесу этом никогда не ступала, не сидела, не лежала нога человека.

Я взбираюсь на холм и спускаюсь с него, миную просеку ЛЭП и снова всхожу на холм, и запахи бу­доражат меня, и я не могу поверить, что биостан­ция есть на самом деле, что я ее не придумал, что ее не украли и не снесли. Но с вершины холма я взглядом охватываю всю панораму — и луг с реч­кой, и перелесок, и домики за ними, и гребень плотины, и далеко-далеко сверкающую гладь водохрана. Какое-то сотрясение проходит по остовам и ру-инам моей души, и вот я уже мчусь вниз по дороге и сердце - бам! бам! бам! - бренчит у меня в груди, и на таком еще огромном расстоянии я уже вижу, как две фигурки - Ричард и Пузан - перелезают заборчик вокруг биостанции, и слышу, как они кричат:

— Маза, Маза приехал!..

Злобные недоумки

А пока Маза бежит к биостанции, есть несколько минут, чтобы кое-что сообщить.

Биостанция принадлежала Научно-исследователь­скому институту леса, поля и луга, и сейчас, в ав­густе, здесь находилось несколько рабочих групп, занимавшихся пустяковыми исследованиями типа «Оценка популяции полевки серой» или «Особен­ности развития клоповника мусорного в вегетацион­ный период девятьсот такого-то года». Биостанция располагалась между сизым асфальтовым шоссе и узкой вертлявой речкой, заросшей ивами и сиренью. Вода в речке всегда была черной, с тусклыми искра­ми. На берегу стояли баня и столовка, которая одним боком уходила в ивняк. Рядом на поляне высились домики, где жили научные работники и были обо­рудованы лаборатории. Стены домиков выцвели и облупились, приняв неопределенную окраску. Боль­шие окна без занавесок затягивала марля. В лабо­раториях на подоконниках торчали микроскопы и банки с дохлыми жуками и мухами. По периметру биостанцию охватывал заборчик — ветхий и места­ми поваленный. В центре возвышался шест с выгоревшим желто-розовым, как пятка, флагом, кото­рый от слабого ветра вздрагивал, подобно собачьему языку.

Всего на биостанции проживало человек два­дцать, включая и сторожа Тимофея Улыбку. Боль­шую часть составляли лаборанты. Лаборантами яв­лялись и все друзья Мазы, поименованные «злоб­ными недоумками», и сам Маза. Правда, сейчас он был в отпуске, а остальные — при исполнении слу­жебных обязанностей, но дела это не меняло. Все они, за исключением Внукова, который оказался кем-то там другим, занимались ботаникой под об­щим руководством кандидата наук Пальцева.

А тем временем Маза и Пузан уже появились в столовой, только теперь вместе с ними был не Ри­чард, который отправился искать тарелку и пропал, а Толстая Грязная Свинья.

Надо сказать, что как Пузан на самом деле не был пузаном, так и Толстая Грязная Свинья на самом де­ле не был ни толстой, ни грязной, ни свиньей. Как это ни прозаично, но в миру Свинью звали Антоном Барабановым, а Пузана — Витькой Филимоновым, или, как за глаза утверждали недоумки, Витькой Фиговым-Лимоновым. Свои клички, как и все клич­ки на свете, они получили по пустякам. Так, к при­меру, Пузан, который очень полюбил звать Барабанова Толстой Грязной Свиньей, на пляже у водохрана на поверку оказался и сам застенчиво-толстоват. Конечно, это сразу гипертрофировалось в «Пузана». А сам Барабанов был просто большим, крупным, плечистым, высоким. Термин «толстая» и подразумевал эти габариты, термин «свинья» характеризо­вал его как личность, а термин «грязная» определял степень падения в глазах окружающих и особенно самого Витьки Фигова-Лимонова. Главной отличи­тельной приметой у Пузана были близко поставлен­ные, круглые и тревожные глаза, а у Барабанова — ярко-пшеничная нечесаная грива до плеч, что, по оп­ределению недоумков, придавало Свинье сходство со старой развратной женщиной. Что же касается Мазы, то кличку свою он заработал за то, что свои­ми сутулыми плечами умел обмазаться известкой об любую стену.

—   Вот, Маза, — говорил Барабанов, вынося с кух­ни две тарелки с холодной, слипшейся в ком лап­шой. — Нам с тобой будет чем червяка заморить.

—   Червяка-то, ага, — закряхтел Пузан, сидевший за столом рядом с Мазой. — Червяк-то всем чер­вякам эдакая червячина будет... Целый день его се­годня моришь. Кашами, да супами, да котлетами огромными бомбишь его...

—   Живучий червячишка, — согласился Свинья.

—   Мы тут, Маза, с Николаем Марковым вывели математическую закономерность,— сообщил Пузан.— Что свинская совесть стремится к нулю, а морда — к бесконечности. Обратная пропорциональность.

—   Душно тут... — сказал Маза и помахал на себя ладонями. — Пойдемте с тарелками на улицу.

— Кто ест на улице — подобен собаке, — назида­тельно изрек Барабанов, имевший собственный ин­терес оставаться за столом. — Я попью из твоей кружки...

Барабанов придвинул к себе эмалированную кружку Мазы и налил в нее из большого закопчен­ного чайника.

—  Опять кусочничаешь? — строго спросил Маза.

—  Кофейный напиток, — словно не слыша, отку­шав из кружки, сказал Свинья.— Типически. С ка­кавеллой и фр-косточкой.

—  Пока тебя не было, Маза, Свинья стал совер­шеннейшим образом махровым кусочником, — пове­дал Пузан. — Ходит в чужих тапках, да книги чужие читает, да ест чужими ложками, а если кто справед­ливо протестует, то называет их ктырями. Со сто­роны Николая Маркова имели место быть много­кратные обещания «дать в дыню».

—  Николай Марков — чепуховый человек, горячая голова,— возразил Свинья.— Права морального не имеет.

—  Даст в дыню, вот и все твое моральное право.

—  Вы лучше расскажите, как поживаете, — пред­ложил Маза. — А то с первых-то минут как давай околесицу нести... Где все?

—  Все — везде, — сказал Свинья. — Внуков на сутки ушел за хортобионтами. Николай Марков, навер­ное, игре на гитаре предается, а растворы вместо него Пальцеву Александр Сергеевич Пушкин готовит. Бобриска, толстопятая, у себя сидит. Витька вот перед тобой, если ты не обратил внимания...

—  Да и Свинья перед тобой, — вставил Витька.

—  Пальцев куда-то убежал. Ричард, наверное, у себя на кровати лежит, обижается, что мы тут без него...

—  Так надо его позвать сюда, — заметил Маза.

—  Тогда он еще больше обидится, что мы его раньше не позвали, — сказал Пузан.

—  Ричард совсем скурвился, — продолжил Бара­банов. — Начал писать рассказы из своей жизни. Стал невыносим. Страдает. Надысь беда с ним приклю­чилась. Бобриска-то ведь в столовку почти не хо­дит, диетой открещивается, худеет. А как-то раз Ри­чард заприметил ее здесь и говорит: что, мол, Бобриска, кончились сухари под матрасом? Пошутил то есть.

Бобриска, как водится, взор потупила, да вздохнула кротко, да отвернулась, да прошептала: «О господи!..» Что тут с Ричардом было!.. Побелел, да почернел, да снова побелел, да глазами как сверкнет, да как завере­щит тонким голосом: «Шуток не понимаешь, дура!..» Дернул углом рта, да бежать в полумрак.

Тут и Свинья, и Пузан, и Маза почувствовали, что где-то рядом с ними находится зона такой гро­бовой тишины, что даже ветер дунул туда, как в вакуум. Они оглянулись — в дверях столовки стоял Ричард.

Это был миниатюрный молодой человек с малень­кими усиками, шапкой черных растрепанных кудрей и глазами, полными безмерного трагизма. В руке он держал тарелку, словно просил в нее милостыню. Кудрявый чуб упал на бровь, лицо окаменело, а глаза уставились в пустоту.

— Да что же это такое, а?.. — спросил Ричард, развернулся и, пошатнувшись, вышел вон.

Свинья помолчал и смущенно потер глазик, ско­сив другой на Мазу.

—   Ричард сейчас о Барабанове и слышать не мо­жет, — сказал Витька. — Свинья-то учудил, из бота­ники-то давай параллели проводить и говорит про Ричарда, что тот является мужским заростком...

—   Так оно и было, — авторитетно согласился Сви­нья.— Еще было мною сказано, что он — настоящий, но маленький мужчина. Ричард-то лыко в строку, да к ножу. Еле я ноги унес. И остальные части тела.

—   А как Николай Марков? — спросил Маза.

—   Николай Марков?.. — Барабанов почесал гри­ву. — Николай Марков пишет поэму. Называется «Песнь о Свинье». Рассматривает разнообразные аспекты моей деградации. Всюду ходит в пиджаке на голое тело. Надысь опять же Пальцев отлавливает его и вопрос ему в лоб: «А почему это вы, Николай, так одеваетесь?»

—   А он что? — спросил Маза.

—   А Николай Марков в ответ: «Потому что я молодежь». Пальцев-то ничего не отразил. С Паль­цевым-то беда. Внуков с ним в конфронтацию всту­пил, даром что тот ему ни сват ни брат. Намедни сидим мы в лабе, букеты определяем. Пальцев подобно мыши в справочник зарылся, листал, да со­пел, да палец слюнявил, пыхтел чего-то, за голову хватался. Внуков наблюдал-наблюдал да не выдер­жал, рукой на него махнул да говорит: «Ничего не соображает!»

- Факт, ничего не соображает, — согласился Маза.

 — Да что ж такое-то!.. — неожиданно закричал Витька.— Что ж ты творишь-то, свинья проклятая!..

- Я нечаянно, — быстро сказал Свинья, отодви­гая Витьке его кружку, из которой кусочничал. — И вообще, Витька... Если бы у меня были такие же мерзкие рыбьи глазки, я бы ни за какие коврижки их так не выпучивал...

—  Пр-р-роклятая свинья!.. — зарычал обомлев­ший Витька.

—  Да ладно, Витька, — перебивая Пузана, прими­рительно сказал Маза, ибо знал, что иначе Свинья и Пузан моментально скатятся на неразрешимую, как квадратура круга, проблему: кто из них двоих явля­ется дураком. — Чего ты раскипятился... Реагируешь подобно больному психической болезнью...

—   Какой еще болезнью? — спросил злой Витька.

—   Манией ничтожества.

- Вот ты какой, Маза, на поверку-то! — торже­ственно объявил Витька и разочарованно закрях­тел: — Э-эх-хе-хе!.

Маза и хортобионты

Я сижу около догорающего костра. Подо мной — полено, у ног — груда черных головней в белом во­ротнике пепла, где вяло зажигаются и гаснут руби­новые огни. Вокруг меня высокая луговая трава, в которой стрекочут хортобионты.

Хортобионтами называются обитатели этих са­мых луговых трав. Внуков целые сутки отлавливал их, каждые три часа проверяя ловушки, и рассовывал по пузатым бутылкам темного стекла, которые прозваны морилками. За эти сутки он ужасно устал и, едва пробило полночь, убежал есть и спать. А я остался.

В гости к Внукову я собрался, только когда день уже иссяк и все тонуло в синеве. С холма, откуда я спускался, было видно, как из рощи и кустов на берегу от воды подымается туман. Далеко впереди светлел хребет плотины, заросший желтой травой с розовыми разводьями клевера. У подножия его торчала изгородь, чтобы, видимо, не пробрались шпи­оны. От моих ног до плотины вся долина шевелилась, переливалась в сумерках, а в небе, как удар подковы, засветился белый, теплый месяц. За водохраном черными зубцами стоял лес. Мне было ве­село и жутковато.

Когда я один, я отчетливо понимаю, что занима­юсь чепухой, смеюсь над ерундой, несу чушь и во­обще дурак. А с недоумками все это куда-то пропа­дает. Я ничего не могу поделать, но с ними мне так радостно, что я не помню ни о том, что Хвостик меня не любит, ни о том, что чертов роман не пи­шется. Когда я с ними, все это представляется мне такой мелочью, которую можно поправить одним движением пальца. И после этого еще долго мое от­чаянье и тоска не могут вытеснить из меня легкой грусти и сожаленья, словно я оказался глубоко в своем будущем, откуда на мой сегодняшний день можно смотреть только так.

Внуков похож на старика — весь в каких-то мор­щинах, глаза хитрые, сутулится, говорит глухо да все кряхтит да хехекает. Убегая, он сунул мне лис­точек, где было стихотворение, написанное им за прошедшую ночь. Я достаю его, поворачиваю к ко­стру и с трудом разбираю черные буквы на багровой бумаге:

Приемник ловит мегагерцы невидимых станций. Я верую, что где-то люди не спят, Хотя нелепо думать об этом, Имея возможность обрести пресловутый покой. Наличие странных гипотез рождает Ночных чудовищ леса, Тревожно шумящих в кустах. Луны не видно, — несомненно, она съедена. Звезды абсурдно неизменны, И лишь на одной заметно движение: Подобно двум крестам, шевеление жизни. Конечно, там кто-то умер И силится дать знать об этом Иным мирам. Больше нет никого. Хортобионты мягкими тенями Ползают вокруг меня И поют свои нескладные песни. Ветви бересклета волнующе шепчут мне: «Са-а-адри, мана-а-адри...» Часы исчезли, Ведь будильник нельзя разыскать на лугу. В таких случаях силы Травяной Империи Способны играть со мной злые шутки — Мне недоступно время. Я нащупываю ногой хвоинку И бросаю ее в недра костра — Он удовлетворен переменой в моем настроении... Мир, устав ждать моего сна, не выдерживает И приоткрывает завесу над своими тайнами. Чу! Слышен скрип его оси, Видны все трещины в хрустальной тверди — Не все прекрасно в темноте! Но время на моей стороне — Оно движется.

Да-а, брат Внуков...

Вот сижу я здесь один и рад этому одиночеству. Нежный лепесток яркого света уполз на другую сторону земного шара, и я оказался напротив звезд, напротив мироздания, центром которого Хвостик не является. Жуткая перспектива ледяных тысячелетий помрачает рассудок. Я вижу исполинские зубчатые колеса Вселенной и медленно вращающиеся шестерни галактик...

Схожу с ума, факт. То ли крыша поехала, то ли глюки. Институт — научно-исследовательский, гео­графический пункт — конкретный, время — мос­ковское, а я очутился посреди странной полночной жизни. Кто-то огромный, как слон, ползает в лесу, шевелится, дышит, да башкой трясет, да кустами трещит, да длинными ручищами за верхушки со­сен — цап. А в долине по серебристой траве стре­мительно носятся тени полупрозрачного свойства. На лугу, слепо блестя стеклами, стоит наша банька с биостанции. Луна переливается, словно новогод­няя игрушка, то истаивая до месяца, то расплываясь диском. По шоссе быстро идут два шпиона — ворот­ники подняты, шляпы надвинуты на черные очки, за ручки, подобно кастрюле, несут большую мину, которая громко тикает. В ярко-синем небе медленно и очень высоко проплывает, как рыба, троллейбус со светящимися окнами и грациозно размахиваю­щими усами на крыше. Ай-яй-яй, беда со мною!..

Внезапно темная тень проносится над моей голо­вой, и в кроне тополя у дороги я слышу сильный удар. Ствол вздрагивает, в ветвях громко хрустит, шумит, и на траву тяжело падает девушка, излучаю­щая тонкое голубоватое сияние. Она немедленно вскакивает и принимается прыгать, пока не вцепля­ется руками во что-то запутавшееся в листве. По­виснув, она несколько раз дергает ногами и снова рушится вниз, но теперь уже с бешено вертящейся метлой. Девушка прижимает ее животом к земле, а метла, отчаянно вырываясь, подпрыгивает и ездит взад-вперед.

Я, оказывается, уже бегу к дереву и коленями падаю на елозящее помело.

—  Ведьма, что ли?..— спрашиваю я недоверчиво.

—  Ну, — говорит она.

Я внимательно гляжу на нее. Она усаживается на метлу задом, задирает руку и лижет ссадину на локте длинным и раздвоенным, как у змеи, языком. Кого-то она мне напоминает.

—  Где-то я тебя видел, — говорю.

—  Так я же на биостанции и работаю, препара­тором. А ночью — ведьма.

—  Точно! — вспоминаю я. — Тебя Таней зовут. А меня Мазой. За ненормальность.

—  Сильно ненормальный-то? — интересуется.

- Порядком, — сознаюсь. — А чего ты в дерево врезалась?

— Да метла у меня старая, с норовом. Как взбесилась — так и будь любезен... Ладно, Маза, спать охота. Бери ее, да пойдем.

Мы встаем и крепко хватаем метлу за оба кон­ца. Вброд по мерцающему ночному лугу мы идем к баньке, и та, завидев нас, как-то сжимается и грузно отпрыгивает боком, звякнув стеклом.

- Тпру, гулявая!.. — строго кричит Танька, и мы забираемся внутрь.  

Ваня понуро ползет обратно, приминая траву, тяжело вскарабкивается на склон, из которого одиноко торчат две куриные ноги, и со вздохом садится на них. Танька из дверей выпускает метлу, и та, подобно голубю, уходит в звездный рой.

— Не опаздывай завтра!..— ей вслед кричит Тань­ка и оборачивается ко мне. — Пойдем, Маза, колы­бельную мне споешь.

Она вдруг плавно, неторопливо прыгает с порога и летит вперед над тропинками биостанции. Завидуя и страшась, я так же медленно прыгаю сам. Мое тело словно попадает в тягучий, но легкий поток, и я, раз­гребая синеву позеленевшими руками, плыву за Тань­кой и вижу, как моя бледная тень скользит по траве.

Мы пролетаем мимо лабы, в глубине которой тускло бликуют микроскопы, мимо домиков Пальцева и Тимофея Улыбки и друг за другом ныряем в открытое окошко. Танька опускается на свою кро­вать и натягивает на себя смятое одеяло, а я при­страиваюсь на стул, и на меня незаметно навалива­ется моя обычная тяжесть. Я озабоченно проверяю, не потерял ли я тетрадку, и Танька, видя ее в моих руках, спрашивает, что это.

—   Пишу роман, — говорю.



Поделиться книгой:

На главную
Назад