Он все еще склонялся к сексуально-романтической отгадке — возможно, потому, что большинство фотографий указывало на внутреннюю напряженность (странно, как мало их запечатлело улыбающегося Филдинга), которая в свою очередь намекала на подавляемую чувственность. Худощавый, бритый, выше среднего роста, видимо, тщательно одевавшийся даже в неофициальной обстановке — Филдинг не мог производить на женщин отталкивающего впечатления. И однажды на несколько минут у сержанта сложилось впечатление, будто ему-таки удалось найти нефть в этой бесплодной пустыне. Он проверял список других людей, об исчезновении которых было заявлено в тот первый уик-энд. Мелкая подробность в одном из дел — секретарши, которая жила с родителями, вест-индскими уроженцами, в Ноттинген-Хилле — словно ударила в набат. Филдинг состоял в правлении страховой компании, в лондонском филиале которой работала эта девушка. Девятнадцатилетняя секретарша, видимо, получила хорошее образование, ее отец был сотрудником службы социального обеспечения. Дженнингсу представился триумф, мечта каждого детектива: Филдинг, который не был пауэллитом[1] перехвачен по пути на совещание, приглашен на какое-то социальное мероприятие от имени ее отца, клюет на черные щечки в обоих смыслах… Воздушные замки! Один-единственный звонок все прояснил: девушку отыскали… а вернее, она сама положила конец всем розыскам через несколько дней после своего исчезновения. Она видела себя певицей и сбежала с гитаристом из Вест-Индского клуба в Бристоле. Сугубо — черное к черному.
От друзей в Сити и парламентских коллег (тex немногих, не уехавших на каникулы) Дженнингс тоже ничего полезного не узнал. Друзья из Сити уважали деловое чутье Филдинга, его юридические познания. Политики, почти как мисс Парсонс, создавали впечатление, что как человек он был лучше их всех — первоклассный представитель сельского избирательного округа, энергичный член партии, всегда прекрасно подготовленный, когда выступал, очень приятный малый, исключительно надежный… равно они не могли даже вообразить, что произошло. Ни один не вспомнил каких-либо признаков надвигающегося нервного срыва. Важнейший психологический ключ к загадке продолжал ускользать от него.
Только один член парламента — независимый лейборист — был чуть откровеннее. Волей случая он за год до этого поддерживал с Филдингом непартийный билль. Между ними завязалось нечто вроде рабочей дружбы, но крайней мере в пределах Парламента. Он объявил, что ничего не знает о жизни Филдинга вне его стен или о причинах, толкнувших его «на самоволку». Но затем он добавил, что вообще-то «это, по-своему, согласуется».
Сержант спросил почему.
— Строго не для протокола?
— Конечно, сэр.
— Ну знаете. Слишком уж держал себя в узде. В тихом омуте и все прочее. Что-нибудь да не могло не лопнуть.
— Я что-то не вполне понял вас, сэр.
— А, бросьте, мой мальчик. Ваша работа должна была вас научить, что никто не совершенен. Во всяком случае, так, как старался наш общий друг. — Он пояснил. — Некоторые тори ханжи, другие своекорыстные сукины дети. А он хотел быть и таким, и таким. Богачом, хватающим, что плывет в руки, и столпом общества. В наш-то век и в наши-то дни. Конечно, это не проходит. Настолько он дураком не был. — Член парламента сухо спросил сержанта: — Вы не задумывались над тем, почему он тут не продвинулся?
— Я этого не знал, сэр.
— Надежный округ. Хорошо управляемый. Никогда не раздражал руководителей своей фракции. Только это все к делу не относится, сынок. Он не мог их надуть в том, что важно. Палата Общин — это как животное. Либо ты навостряешься управляться с ним. Либо нет. А наш взаимный друг понятия не имел как. И знал это. Он однажды сам мне так и сказал.
— Но почему, сэр?
Член парламента от лейбористской партии развел руками.
— Застарелая привычка? Он не умел расслабляться. Все тот же лучший друг мошенника, каким он был раньше. — Он фыркнул. — Иначе говоря, досточтимый консультант по налоговым вопросам.
— Вы имеете в виду, что он каким-то образом сорвался?
— Может быть, в том смысле, что решил сыграть первую хорошую шутку в своей жизни.
Дженнингс улыбнулся и изобразил наивность.
— Позвольте мне уточнить, сэр. Вы думаете, он разочаровался в политике тори?
— Лейборист насмешливо фыркнул.
— Теперь вы нацелились на человеческое чувство. Не думаю, что их у него было много. Я бы сказал: просто ему надоело. Весь этот чертов балаган. Парламент, Сити, разыгрывать щедрого благодетеля деревенских олухов. Просто ему захотелось выйти вон. Ну и я желаю ему удачи. Может, его пример окажется заразительным.
— Со всем уважением, сэр, но никто в его семье и среди близких друзей ничего подобного не заметил.
Лейборист улыбнулся.
— Это надо же!
— Они в этом участвовали?
Лейборист иронически искривил рот. Потом подмигнул.
— И не такой уж урод.
— Cherchez la femme[2]?
— У нас тут заключаются пари. Я поставил на Еву. Чистая догадка, учтите.
И это правда была только догадка. Никаких доказательств у него не было. Этот член парламента пользовался куда большей известностью, чем Филдинг, — задиристый шоумен и профессиональный ненавистник тори, но вряд ли надежный наблюдатель. Тем не менее он указал на одну честолюбивую мечту, обернувшуюся фиаско, а враги иногда видят дальше друзей.
Затем Дженнингс встретился с человеком, которого теоретически наметил как ключевого свидетеля — и во многом потому, что он тоже казался врагом, хотя ему полагалось быть другом. Питер, сын. У сержанта был доступ к досье, которое официально не существовало. В нем Питер почти не упоминался, если не считать указания, чей он сын. Он был помечен как «неопределенный Н.Л. (новый левый); интерес скорее эмоциональный, чем интеллектуальный, далеко не закоренелый». Эпитет «временно розовый», на чем упоминание о нем завершалось, нес — в странной манере тех, кто так предан антисоциализму, что готовы во имя его шпионить (то есть притворно выступать за дело, которое ненавидят), — очень четкий душок подлинно марксистского презрения.
Сержант встретился с Питером в найтсбриджской квартире. Он унаследовал что-то от высокого роста и красоты своего отца и словно бы ту же неспособность улыбаться. Он с несколько подчеркнутым пренебрежением относился к роскошной обстановке квартиры и не скрывал раздражения, что вынужден снова повторять надоевшую историю.
Сам Дженнингс был практически вне политики. Он разделял общее (а также его отца) мнение, что полиции легче работать при консервативном правительстве, и презирал Вильсона. Но Хит ему нравился немногим больше. Гораздо сильнее, чем он ненавидел обе партии, ему претили политические игры как таковые: постоянная ложь и затушевывание, мелочное набирание очков. С другой стороны, он не был такой уж фашистской свиньей, какой, как ему вскоре стало ясно, его считал Питер. По идее, он уважал надлежащие процедуры, правосудие, пусть даже оно ни разу не подверглось проверке, и ему активно не нравилась физическая сторона полицейской работы, случаи откровенного насилия, о которых он слышал и которых раза два был очевидцем. В сущности, жизнь представлялась ему игрой: ты играешь в нее главным образом ради себя и лишь случайно из чувства долга. Быть на стороне закона входило в правила, а не являлось нравственным императивом. А потому он сразу же почувствовал антипатию к Питеру не столько по политическим причинам, сколько по всяким неясным — и социальным, и связанным с ведением игры… Так парадоксально ненавидят противника и за нечисто присвоенные преимущества, и за бездарное их использование. Дженнингс выбрал бы тут просто словечко «пустышка». Он не проводил различия между пренебрежением к полиции, заимствованным у левого крыла, и наследственным, классовым. Дженнингс видел только пренебрежение, и в отличие от сидящего напротив него молодого человека умел куда лучше скрывать подобное чувство.
Вопрос об ужине вечером в четверг возник словно бы случайно. Питер позвонил отцу около шести сказать, что все-таки не приедет в Холл на уик-энд. Его отец предложил, чтобы они поужинали вечером вместе и чтобы он привел Изобель. Филдинг намеревался лечь пораньше и не собирался оставаться с ними дольше двух часов. Они позвали его в новый кебаб-хаус на Шарлотт-стрит. Ему нравилось иногда «знакомиться с трущобами» в их обществе, так что в подобном ужине ничего необычного не было. Он выглядел совершенно нормально — в своей «обычной роли любезной многоопытности». Спорить о политике они прекратили «давным-давно». Говорили они о семейных делах. Об Уотергейте. По отношению к Никсону его отец принял позицию «Таймс» (что его «несправедливо подвергли импичменту за действия других»), но он не собирался серьезно защищать администрацию Белого Дома. Изобель рассказала про сестру, которая вышла замуж за готового прославиться, но пока обнищалого французского кинорежиссера, и ожидала ребенка. Ужасы родов по ту сторону Ла-Манша позабавили Филдинга. Ни о чем серьезном они не говорили, и не было ни малейшего намека на то, что произошло днем в пятницу. Они ушли все вместе около десяти часов. Его отец взял такси (и поехал сразу домой, согласно свидетельству ночного швейцара), а они пошли на ночной сеанс в кинотеатр на Оксфорд-стрит. Когда они пожелали ему доброй ночи, ничто не указывало, что прощание это было последним.
— Вам когда-нибудь удавалось переубедить вашего отца? В те дни, когда вы еще с ним спорили.
— Нет.
— Он когда-либо колебался в своих убеждениях? В каком-либо смысле устал от политической жизни?
— Хотя это может показаться невероятным, но нет.
— Но он знал, что вы ее презираете?
— Я всего лишь его сын.
— Его единственный сын.
— Я перестал пытаться. Бессмысленно. В результате только возникли новые табу.
— А какие еще табу у него были?
— Пятьдесят тысяч. — Питер скользнул глазами по комнате. — Все что угодно, лишь бы заслониться от реальности.
— Ведь все это когда-нибудь будет вашим?
— Там посмотрим. — Он добавил: — Захочу ли я.
— А были табу в связи с сексом?
— Каким его аспектом?
— Он знал, какие у вас отношения с мисс Доджсон?
— Бога ради!
— Извините, сэр. Я просто пытаюсь выяснить, не завидовал ли он им?
— Мы никогда об этом не говорили.
— И у вас не сложилось никакого впечатления?
— Она ему нравилась. Хотя она не совсем из того ящика и все прочее. И под табу я не подразумевал требование, чтобы его сын…
Сержант поднял ладонь.
— Извините. Вы меня не поняли. Могла ли его привлечь девушка ее возраста?
Питер посмотрел на него, потом перевел взгляд на свои растопыренные ноги.
— У него не было нужной смелости. И воображения.
— Или потребности? Брак ваших родителей был очень счастливым, не так ли?
— Следовательно, вы так не думаете.
— Вовсе нет, сэр. Я просто спрашиваю вас.
Питер снова посмотрел на него долгим взглядом, затем встал и отошел к окну.
— Послушайте… Ну хорошо. Возможно, вы не представляете себе, в какого рода мире я рос. Но главный его принцип — никогда, никогда, никогда не показывать, что ты чувствуешь на самом деле. Думаю, мои мать и отец были счастливы вместе. Но я не знаю. Вполне возможно, что они за сценой уже много лет кричали друг на друга. Возможно, он имел связь с любым числом женщин. Я так не думаю, но я, честно, не знаю. Потому что таков мир, в котором они живут и должен жить я, когда я с ними. Вы же притворяетесь, верно? Вы же не показываете правды, пока мир не ломает ее пополам у вас под ногами. — Он отвернулся от окна. — Расспрашивать меня об отце бессмысленно. Вы можете сказать мне про него что угодно, а я не вправе ответить категорично: это неправда… Я думаю, что он был во всем таким, каким он притворялся внешне. Но поскольку он — то, что он есть и… Я просто не знаю, и все.
Сержант помолчал.
— Ретроспективно… вы думаете, он весь вечер накануне обманывал вас?
— Это же не было полицейское дознание, черт побери! Я не анализировал.
— Ваша мать настояла в очень высоких сферах, чтобы мы продолжали розыски. А у нас для них очень мало материала.
Питер Филдинг испустил глубокий вздох.
— Ну хорошо.
— Идея жизни как притворства — вы когда-нибудь замечали, что ваш отец придерживался этого мнения?
— Ну, возможно, в смысле правил вежливости. Иногда. Все эти нестерпимые любители разглагольствовать, общество которых ему приходилось терпеть. Пустая болтовня. Но гораздо чаще он получал от этого большое удовольствие.
— Он никогда не давал понять, что предпочел бы жизнь свободную от этого?
— Без людей, которых можно использовать? Вы шутите.
— Он никогда не казался разочарованным, что его политическая карьера не достигла большей высоты?
— Тоже табу.
— Он намекнул на что-то подобное кое-кому в Палате Общин.
— Я же не сказал, что это маловероятно. Он часто пускал в ход фразу, что заднескамеечники — это становой хребет Парламента. Меня она не убеждала. — Он вернулся и снова сел напротив сержанта. — Вам не понять. У меня всю жизнь было так. Личины, которые ты надеваешь. Для встреч с избирателями. Для влиятельных людей, от которых тебе что-то нужно. Для старых приятелей. Для семьи. С тем же успехом можно расспрашивать про актера, которого я видел только на сцене. Я не знаю.
— И у вас нет теории о последней личине?
— Только три «ура!». Если он действительно сбежал от всего этого.
— Но вы не верите?
— Статистическая вероятность — сумма английского истеблишмента против одного. Я бы на это не поставил. На вашем месте.
— Ваша мать, насколько я понимаю, такое мнение не разделяет?
— У моей матери мнений нет. Только соблюдение декорума.
— Могу ли я спросить, ваши две сестры разделяют ваши политические взгляды хотя бы отчасти?
— На всю семью только одна красная овца.
Сержант улыбнулся ему одними губами. Он продолжал задавать вопросы и получал те же самые ответы — наполовину сердитые, наполовину равнодушные, — как будто прояснение личной позиции отвечающего важнее раскрытия тайны. Дженнингс был достаточно проницателен и догадывался, что что-то скрывается — весьма вероятно, какое-то горе, погребенная любовь; что, быть может, Питер расщепился: одна половинка желала того, что лучше всего устроило бы его предположительно независимую личность — эффектной поломки жизни, основанной на притворстве, — а вторая предпочла бы, чтобы все продолжалось как прежде. Если он был, как выглядело весьма вероятным, временно розовым, то предположительный прыжок его отца в неизвестность, которая, по мнению общества, пусть и не политически, была эквивалентна перманентно-красному, не мог не унизить его в собственных глазах. Отец словно сказал: «Если ты правда намерен плюнуть в лицо своему миру, так вот, как это делается».
Когда сержант встал, чтобы уйти, он упомянул, что хотел бы увидеть его подругу, Изобель Доджсон, когда она вернется в Лондон. Она была во Франции, в Париже, куда уехала дней через десять после исчезновения. Выглядело это вполне невинно. Ее сестра как раз родила ожидавшегося младенца, и визит ее как будто был оговорен заранее. Тем не менее (чья-то еще иллюзия великолепного установления истины) за мисс Доджсон и передвижениями ее довольно-таки нестрого набора французских свойственников несколько дней велось наблюдение — и они скучно доказали свою полную ни к чему непричастность. Питер Филдинг не сказал ничего определенного о том, когда именно она должна вернуться. Он полагал, что не раньше следующей недели, когда ей надо будет снова приступить к выполнению своих обязанностей в издательстве.
— И она не сможет сказать вам ничего сверх того, что вы слышали уже десять раз.
— Мне просто надо немножко поговорить с ней, сэр.
И Дженнингс ушел, опять практически ничего не приобретя за свои труды, если не считать мыслей но поводу гак и не разрешившегося Эдипова комплекса.
Затем, заранее предупредив, он прибыл в Тетбери-Холл, хотя, прежде чем доставить себе удовольствие посозерцать историческую красоту тяжелых балок и рва, он нанес визиты отобранной горстке соседей. Тут он обнаружил несколько иной взгляд на предмет своих изысканий и странное единство мнений, что произошло нечто крайне мерзкое — хотя и не уточненное. Опять безудержные похвалы жертве, так, будто De mortuus[3] было выгравировано на каждом сердце в графстве. Филдинг был таким замечательным организатором лисьей травли… то есть был бы, если бы не его частые неизбежные отсутствия; так «заботился о деревне», был так широко популярен (в отличие от предыдущего члена Парламента). Сержант пытался объяснять, что политическое убийство без всяких тому доказательств, а тем более без трупа, это не убийство и не политическое, но у него сложилось впечатление, что, по мнению его слушателей, он просто выдавал свою полную неосведомленность в нынешней городской действительности. Как он обнаружил, никто ни на секунду не поверил, будто Филдинг был способен сознательно покинуть здешний мир перед самым началом сезона охоты.
Только один человек представил Филдинга чуть по-иному — молодой человек в костюме из твида, управлявший фермой в его отсутствие. Это был мир, абсолютно Дженнингсу незнакомый, но ему понравилась лаконичная деловитость тридцатилетнего управляющего. Он ощутил определенную общность с собственным отношением к Филдингу, смесь раздражения с уважением. Раздражение управляющего явно возникало из ощущения, что он был слишком ограничен в свободе действий. Филдинг любил, «чтобы с ним обо всем советовались», и все строилось на «бухгалтерских основаниях» — управляющий иногда удивлялся, почему они не обзавелись компьютером. Но он признался, что, постоянно держа ухо востро, научился очень многому. Под нажимом сержанта он прибегнул к термину «психологические перегородки»: у него было ощущение, что в Филдинге прятались два разных человека. Один безжалостно настаивал на максимальной доходности фермы, второй был «очень приятным в общении, очень чутким, без следа снобизма». Всего за полмесяца до «трюка с исчезновением» у него было с Филдингом подробнейшее обсуждение планов на будущее. И без малейшего намека, что владелец фермы не увидит воплощение того, что они наметили. В заключение и очень тактично сержант коснулся миссис Филдинг — возможности, что она могла пробудить в муже ревность.
— Меньше всего. Во всяком случае, здесь. Через десять минут знала бы вся деревня.
В самой миссис Филдинг ничто не опровергало неправдоподобие. Хотя сержант не доверял Питеру, он не мог не оценить шпильки, касавшейся «соблюдения декорума». Ей тактично объяснили, что Дженнингс, вопреки своему нынешнему чину, был «одним из лучших наших людей» и принимал полное участие в расследовании с самого начала — весьма многообещающий детектив. Он принял свою манеру выпускника престижной школы, дал что понять, что находится в своей стихии и что рад случаю встретиться с ней лично.
Рассказав ей некоторые подробности своих расследований, он начал с гипотез мисс Парсонс и лейбориста, не сообщая, чьи они. Идею, будто ее муж мог осознать, что совершил, и покончить с собой или укрываться от позора, миссис Филдинг сочла немыслимой. Его заботили бы только мысль о тревоге и опасениях, причиной которых он стал, и желание как можно скорее положить им конец. Она признала, что неизбежная огласка могла бы бесповоротно положить конец его политической карьере — но ведь у него «есть еще столько всего, ради чего стоит жить».
Точно так же она отказалась допустить, что он был разочарован политически. Он меньше всего походил на романтичного мечтателя, он давно признал, что лишен целеустремленности и особых талантов, абсолютно необходимых министру. Он не был искусен в фехтовальных приемах парламентских дебатов и слишком много времени посвящал другим сторонам своей жизни, а потому никогда не рассчитывал попасть кандидатом в очередной список Даунинг-стрит, десять[4]. Она не скрыла от него, что Маркус был так мало честолюбив или глупо оптимистичен, что серьезно подумывал снять свою кандидатуру на следующих выборах. Но, настаивала она, не из-за утраты иллюзий, а просто из ощущения, что он выполнил все свои обязательства. Сержант не стал возражать. Он спросил у миссис Филдинг, не пришла ли она к каким-нибудь гипотетическим выводам за последние полмесяца.
— Ни о чем другом как будто не говорилось, но… — Она сделала изящный и, видимо, хорошо отработанный жест безнадежности.
— По крайней мере вы чувствуете, что он жив? — И поспешно добавил: — Как и следует.
— Сержант, я в полном вакууме. Одну минуту я жду, что он вот-вот войдет в дверь, а в следующую… — Она повторила тот же жест.
— Если он прячется, он способен сам о себе заботиться? Например, готовить еду?
Она улыбнулась, не разжимая губ.