МЕДЫКСКАЯ БАЛЛАДА
…Нет, сколько бы лет ни прошло, мне вряд ли забыть случайную встречу с этой женщиной и ее рассказ, — трогательный, доверчивый, проникнутый наивной верой в чудо…
Последний день моего пребывания на древней перемышльской земле выдался погожим: ночью выпал первый снег, и утром, выглянув из гостиничного окна, я увидел обычно тесное и мрачноватое скопище продымленных черепичных крыш словно обновленным, радостно сверкающим под лучами солнца. Искрились деревья, сияли купола церквей. На минуту с души отхлынули заботы, вспомнилось детство. Хотелось, без конца любоваться этой ожившей сказкой. Но открылась дверь, вошел розовый с морозца, неизменно веселый Бронек и напомнил мне о делах. Предстояла поездка вдоль границы: надо было посмотреть места, где проходил восточный рубеж обороны. Едва ли мы вернемся до вечера. А вечером я хотел еще посидеть в библиотеке, порыться в старых книгах, в которых рассказывались всякие любопытные эпизоды из более чем тысячелетней истории Перемышля…
Попетляв по узким улочкам старого города, наш газик выбрался на Львовское шоссе. Отсюда было рукой подать до границы. Дорога шла по заснеженным пологим холмам, а когда машина поднималась на вершину холма, то открывался широкий вид на приграничье с его полосатыми будочками и розовым домиком таможни у переезда. В одном месте мы увидели вынырнувший из-за поворота польский пограничный наряд — трех «жолнеров», и бегущую впереди на поводке собаку. Солдаты громко разговаривали, смеялись, их веселые голоса были далеко слышны. Вокруг стояла умиротворенная тишина. И я невольно вспомнил рассказы тех, кто сражался здесь, на этой земле, в те июньские дни. Наверное, не было на всем стокилометровом участке обороны боев более жестоких и страшных, чем в Медыке, — восточном предместье Перемышля. Немцы рвались сюда, на Львовское шоссе, которое, как они считали, открывало для них дорогу к сердцу Украины, Киеву… Завязался кровопролитный бой между нашими частями и переправившимися на эту сторону Сана полками гитлеровской легкопехотной дивизии и поддерживающей ее танковой группой. У нас не было ни тяжелых танков, ни бронепоезда, ни обилия других подвижных средств, какие были у противника. Тем не менее захватчики ни в первый, ни в последующие дни не смогли добиться решающего перевеса. Оборона зарывалась все глубже и глубже. Эта земля, рассказывали очевидцы, была вся вдоль и поперек в траншеях, изрыта воронками от снарядов и авиабомб; горели хлеба, воздух сотрясался от грохота…
Но напрасно мой взгляд шарил по холмам, пытаясь отыскать хотя бы одну полузасыпанную траншею или воронку от снаряда. Ничего такого не осталось. Поля мирно розовели под лучами яркого солнца. Тихо струились над крышами поселка прозрачные дымки. Ребятишки, радуясь выпавшему снегу, весело протаптывали первую лыжню…
И вдруг в стороне от дороги я увидел яркое красное пятнышко. Оно алело на снегу, как расплывшаяся капля крови. Что это?
— Здесь когда-то был дот, — сказал Бронек.
Я попросил остановить машину и пошел по направлению к маленькому холмику с алеющим пятном. Подойдя ближе, увидел на снегу крупную пунцовую, видимо совсем недавно положенную сюда, гвоздику. Сам дот, вернее его бывшая боевая рубка, поднимался над землей метра на два. Бойницы были зацементированы, наверное, для того, чтобы ребятишки не лазили внутрь, толстая бронированная дверь схвачена железными заклепками. «Когда-то ты был страшен врагам и твои бойницы дышали смертоносным огнем, — подумалось мне. — А сейчас ты всеми забыт и никому не нужен…» Но тут же поймал себя на слове: «Забыт?» А этот красный цветок? Его положили, наверное, в память о тех, кто здесь сражался когда-то. Но кто, может быть, школьники?
Я огляделся, ища следы на снегу. И увидел, но не несколько пар, как ожидал, а лишь одну пару — следы взрослого человека. Они шли через поле к одному из домиков на краю поселка.
Бронек перехватил мой взгляд.
— Гадаете, откуда здесь цветок? Его принесла сюда одна… пани Магдалена. Я знаю ее — она моей матери колежанка, то есть подруга. Была когда-то в молодые годы замужем за русским военным, он погиб или пропал, точно сказать не могу. Словом, сгинул. Но только эта Магдалена стала с тех пор, как мать говорит, какая-то понурая и все поминает своего бывшего мужа — то цветок сюда, на камни, положит, то просто придет и стоит над этим дотом, сумная такая, и думает, думает… А у самой уже давно другая семья — муж, дети.
— Странно, — сказал я, — почему она ходит именно сюда, а не на кладбище, наконец не к памятнику или к вечному огню?
Бронек пожал плечами.
— Такая у нее причуда.
«Вряд ли, — подумалось мне, — это просто причуда. Скорее всего, с этим дотом у нее что-то связано…»
— Может, мы зайдем к ней на минутку, — предложил я. — Если это удобно?
— Что ж здесь неудобного? — Бронек усмехнулся. — Не на блины идете, по делу.
И он направился к домику.
Дверь открыла женщина в наспех наброшенном платке.
— К вам можно?
— Прошу, Панове…
Хозяйка немного растерялась. Она посторонилась, пропуская нас в тесную прихожую, освещенную тусклой лампочкой. После яркого солнца и слепящего белизной снега мы почувствовали себя как в склепе. Это впечатление усиливалось закрытыми ставнями на окнах и тишиной, нарушаемой лишь тиканьем ходиков на кухне.
Хозяйка вопросительно смотрела на нас. В сумерках прихожей ее глаза, окруженные густой тенью, казались усталыми и испуганными.
Бронек сказал ей, кто я, и спросил, разговаривает ли она по-русски.
— Да, да, конечно… И понимаю, и могу даже сама помовить… поговорить. Только зачем я понадобилась пану?.. — Она смутилась. — Это я по-нашему вас так называю. В Советском Союзе, я знаю, надо говорить «товарищу».
Я хотел сразу перейти к делу и спросить, действительно ли она положила цветок на заброшенный дот? Однако сейчас, глядя на лицо женщины, еще не старое и не потерявшее привлекательности, но бледное и грустное, почему-то не решился произнести заученную фразу.
— Видите ли… нас привели к вашему дому следы на снегу… И мы решили, что это, может быть, ваши следы…
Женщина печально улыбнулась и закивала головой.
— Да, это я ходила. Сегодня ведь первое декабря, я всегда туда хожу первого и семнадцатого числа каждого месяца.
Мне стало понятно, что означает «туда», но меня заинтересовало, почему она ходит к доту именно в эти дни. Женщина вздохнула.
— Потому что их я запомнила очень хорошо. Одно из них было для меня когда-то самым счастливым, второе — самым несчастным.
И вдруг, как бы спохватившись, замолчала.
Я смотрел на ее лицо, строгое, почти суровое, с тонким прямым носом и немигающим взглядом печальных глаз. В то же время была в облике этой женщины странная, почти неуловимая нежность — в длинных пушистых ресницах, в мягкой округлой линии подбородка, в девически стройной шее. Женщина стояла, прислонившись к стене, и словно ждала, когда мы уйдем. А я уже понимал, что задуманное мной короткое интервью мне ничего не даст. За словами женщины угадывалась какая-то непростая, может быть, даже загадочная история. Но захочет ли она нам ее рассказать?
Я спросил об этом прямо, почти уверенный, что она откажет. И не ошибся.
— По цо? — сказала она, пожав плечами. И добавила, чтобы не обидеть меня: — Зараз нет настроения, может, в другой раз.
Но Бронек, которого эта история интересовала, повидимому, не меньше чем меня, поспешил мне на помощь.
Подойдя к женщине вплотную, он что-то быстро зашептал ей на ухо. Я догадался, что говорил мой энергичный «гид», какие доводы приводил. «Другого раза не будет, товарищ завтра уезжает к себе на родину…» До меня доносились отдельные, понятные мне, слова. Но женщина продолжала печально и упрямо повторять: «Ни-ни. Не для цего».
Я уже сделал шаг к двери, сожалея о том, что своими вопросами затронул в душе хозяйки какую-то больную струну. Бронек, кажется, тоже потерял терпение. Он двинулся было за мной, раздосадованный, что привел меня к этой странной, непонятной, упрямой женщине, но в последний момент, подойдя к ней, что-то сказал.
Женщина снова изменилась в лице. Но теперь в ее глазах мелькнуло недоверие, смешанное с надеждой. Губы дрогнули и раскрылись, щеки порозовели, словно она, находившаяся до сих пор в полусне, проснулась и теперь смотрела на меня уже с другим, чуть ли не молитвенным, выражением.
— Хорошо, хорошо, — поспешно заговорила Магдалена, — я расскажу… Только куда бы мне вас провести?
Хозяйка приоткрыла дверь в одну из комнат: там было совсем темно, лишь в дальнем углу светился глазок ночника и поблескивало что-то на стене — то ли рамка картины, то ли распятие. — Здесь еще спят, здесь тоже. Дети, у меня их трое, учатся в школе в вечернюю смену, ложатся поздно, я им даю поспать. Впрочем, можно разбудить…
— Нет, нет, не надо, — запротестовали мы.
— Тогда вам придется немного подождать, пока я приберу в нашей спальне.
Она скрылась в дальней комнате, оставив нас одних.
Я недоумевал: что случилось с хозяйкой? И что сказал ей Бронек? В ответ на мой вопрос он загадочно улыбнулся. «Пообещал, что вы напишите про нее, и тогда о ней узнают все в вашей стране». Мне этот довод показался неубедительным. Женщина не выглядела тщеславной, скорее здесь было что-то другое…
Ожидая ее, мы разглядывали скромное убранство прихожей: вешалку с тремя детскими пальтецами и мужским брезентовым плащом с капюшоном, круглый столик с грудой каких-то старых журналов, овальное зеркало в золоченой потрескавшейся раме. Под вешалкой, у самой двери, на резиновом коврике стояли болотные сапоги с длинными голенищами и фонарь в металлической оправе с разноцветными стеклами…
— Проходите, панове, прошу, — сказала женщина, появляясь в дверях.
Мы разделись и прошли за ней. В небольшой комнате, наполовину заставленной двумя широкими деревянными кроватями, была еще кушетка, застланная клетчатым пледом. Хозяйка посадила нас на нее, а сама уселась на низкий стульчик, стоявший у старенького трельяжа.
— С чего же мне начать? — тихо сказала она, словно спрашивая у самой себя. — Начну, пожалуй, с того довоенного времени, когда впервые встретилась с ним… Было мне тогда восемнадцать лет, я только что окончила школу и поступила работать в швейную мастерскую. В эту осень произошли большие события: Красная Армия пришла к нам в Перемышль, и границу установили по Сану. Не скажу, чтобы новая власть всем понравилась: люди побогаче боялись потерять свои дома, магазины, сеяли слухи, что большевики будут отбирать у местных жителей имущество, а их самих отправят на каторжные работы на восток. Бедняки, наоборот, приветствовали Советскую власть, которая дала им землю и работу. Мои родители находились где-то посередине: отец мой служил кладовщиком на лесном складе, имели мы вот эту каменичку, домик, где сейчас находимся, была я у них единственная дочь, и они заботились, чтобы я выучилась у хорошего мастера и стала модной портнихой, заботились и о том, чтобы удачно устроилась моя личная жизнь. За мной ухаживал один молодой человек — подробнее я скажу вам о нем после, звали его Вацек, был он из хорошей семьи — отец его работал техником на железной дороге, и сам Вацек тоже решил пойти по стопам отца и поступил во Львовское железнодорожное училище. И хотя теперь мы жили в разных городах, но Вацек каждое воскресенье приезжал домой в Перемышль, чтобы повидаться с родителями и, как он говорил, со мной. Я ему верила — верила, что он любит меня, но не могла ответить ему тем же. — Женщина замолчала и тихо, почти неуловимо улыбнулась, впервые за все время. — У каждой девушки, наверное, есть своя мрия — заветная мечта, так? Была она и у меня: встретить человека, которого рисовало мое воображение — похожего на героев моих любимых книг. Я зачитывалась тогда историческими романами Сенкевича, Жеромского и других писателей, описывающих жизнь, совсем не похожую на ту, какой мы жили в нашем городе…
Пани Магдалена подошла к двери, прислушалась, плотнее прикрыла створки и вернулась на место.
— Нет, не подумайте, что Вацек был мне противен, я питала к нему симпатию, которая, может быть, со временем переросла бы в любовь, если бы однажды не произошло событие, повернувшее мою жизнь. Как-то вечером за мной зашла подруга и пригласила меня в дансинг. Мы отправились в клуб, куда по вечерам собиралась местная молодежь, но мы с Вацеком обычно туда не ходили, а гуляли по улицам или сидели дома, потому что Вацек был по характеру хлопец тихий, домашний, танцевать не любил и вообще сторонился всяких шумных компаний. Моя же подружка всегда меня корила за то, что я, по ее словам, живу, как монашка, и нет-нет вытаскивала меня «в свет» — на пикник, на вечеринку, разумеется, когда не было Вацека. Вот и тогда, кажется это была суббота, Вацек еще не успел приехать, и мы пошли в клуб. Там мне понравилось; сначала артисты давали концерт, пели модные песенки, показывали фокусы, потом заиграл оркестр и начались танцы. Мою подружку здесь многие знали, и она танцевала без устали — то с одним кавалером, то с другим. Я же стояла скромно у стены и смотрела на танцующих.
И вдруг почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Обернулась и увидела высокого, красивого советского офицера, который стоял в группе своих товарищей — военных и смотрел в мою сторону. Я почему-то страшно смутилась и спряталась за колонну. Но заиграли вальс, и офицер нашел меня за колонной и пригласил на танец.
Мы выбрались из толпы в круг. Офицер что-то мне говорил, но я тогда плохо понимала по-русски, к тому же его слова заглушала музыка. И вообще, все было как сон. Танцевал мой партнер необыкновенно легко и сам был ладный: высокого роста, широкоплечий, смуглый, как цыган, с черной, густой чуприной, с огневыми черными глазами. Когда танец закончился, офицер отвел меня на место, к колонне, и спросил, одна ли я здесь. Я сказала, что с подругой, и та, как бы в подтверждение моих слов, тут же подбежала и стала кокетничать с офицером, но тот, когда снова заиграла музыка, опять пригласил меня… Так мы с ним протанцевали весь вечер — никогда в жизни я, наверное, столько не танцевала, а когда танцы закончились, офицер попросил разрешения проводить меня до дома. И здесь я не посмела, или не захотела, ему отказать — такие у него были глаза, что их взгляд, казалось, проникал в самую душу. Когда мы шли с ним по темным улицам, он крепко сжимал мою руку и говорил: «Магдалена, милая, мы обязательно должны еще где-то встретиться». Он пригласил меня погулять в парке на Замковой горе. «Через два дня вечером я буду ждать вас у старой башни», — сказал он на прощанье. Я не обещала. Но и не отказала. Офицер мне понравился — так понравился, что даже стыдно было признаться самой себе. Что я о нем знала? Только то, что его зовут Николаем… Но его черные глаза и смуглое лицо, смелый и ясный взгляд виделись мне в моих мечтах — и в ту ночь, которую я провела почти без сна, и на следующий день… Пришел Вацек, привез мне из Львова какой-то подарок, но я даже не поблагодарила его. «Что с тобой? — тревожно спросил он. — Ты заболела?» Мне стыдно было обманывать моего друга. Да и врать я никогда не умела — ни тогда, ни теперь… Я попросила, чтобы он сейчас ни о чем меня не расспрашивал. «Когда-нибудь ты все узнаешь», — сказала я ему. Мне показалось, что он понял: у него стало такое грустное-грустное лицо… Я чуть не заплакала от жалости к бедному Вацеку: как мне хотелось в ту минуту любить его. Но у меня перед глазами неотступно стоял русский офицер. И когда Вацек наконец ушел, я почувствовала облегчение. И еще почувствовала, что не смогу не пойти на свидание к Николаю. Ничего подобного со мной никогда не случалось — по-видимому пришла моя пора и появился тот человек, которого мне было суждено полюбить…
Я едва дождалась дня свидания. Помню, бежала на Замковую гору, не замечая никого и ничего вокруг. Он уже ждал меня, ходил у подножия башни, поглядывая на дорогу. Увидев его, я спряталась за дерево, достала зеркальце, поправила прическу, успокоилась, только потом вышла ему навстречу. «А я уже думал, что вы не придете! — сказал он, весь сияя от радости. И взял меня под руку. — Можно, я буду звать вас просто Лена?»
У нас, поляков, Лена это Гелена. Но я не стала возражать, раз ему так хочется… В этот вечер мы гуляли, танцевали, потом ушли на дальнюю аллейку, на склон, и там он меня поцеловал. И я его поцеловала. Не думала, хорошо ли это или плохо — целоваться с человеком, которого видишь второй раз в жизни. До того я целовалась очень редко — с Вацеком, но это были другие поцелуи, скорее как у брата с сестрой. С Николаем целовалась совсем не так — каждый поцелуй был словно объяснение в любви. Может быть, неудобно об этом говорить, да еще вам, чужим людям, только ведь, по-моему, надо стыдиться плохих чувств, а то чувство было светлое, вот как сегодняшний день — с солнцем, с первым снегом…
Через несколько дней Николай пришел к нам домой, чтобы познакомиться с моими родителями. Они встретили его вежливо, но сдержанно, когда же Николай сказал, что хочет на мне жениться, отец с матерью, переглянувшись, не ответили, решили сделать вид, что не понимают по-русски… Тогда я им сказала, что люблю этого человека и буду его женой.
Какую бурю мне пришлось выдержать, когда Николай ушел. Отец кричал на меня, топал ногами: «Чем плох для тебя Вацек? Он сын хороших родителей, мы его семью знаем. А кто такой этот русский офицер? Еще увезет тебя в Сибирь!» А мать сокрушалась, плакала, ей было непонятно, как я, ее всегда послушная дочь, вдруг проявляю такое упорство. «Чем он тебя околдовал? Ведь он даже не говорит по-польски, а ты едва знаешь по-русски. И знакомы-то вы всего несколько дней. А для того, чтобы стать мужем и женой, надо хорошо знать друг друга».
Они решили все рассказать Вацеку, чтобы тот со своей стороны повлиял на меня. И бедный Вацек пришел ко мне, но не стал меня отговаривать, только взял мою руку и спросил, посмотрев в глаза: «Скажи, Магдаленка, ты его очень любишь?» Я, глотая слезы, кивнула. Тогда Вацек тихо поцеловал меня в лоб, словно прощаясь навеки. «Что ж, я понимаю тебя. Будь счастлива». И в тот же день он уехал во Львов. Больше я его в Перемышле не встречала до сорок четвертого года. Но об этом потом…
Мы поженились с Николаем в мае сорокового года. В церкви, конечно, не венчались, опять же к неудовольствию моих родителей. Но тут они, кажется, поняли, что советский офицер не может придерживаться старых порядков. Мать, пожалев меня, повесила мне на шею ладанку с девой Марией — хранительницей домашнего очага. «Тому не бывает счастья, кто пошел против родительской воли, — сказала мать. — Но, может быть, судьба будет к тебе милостивой». Николай только посмеялся над суеверием пожилых людей. «Люди сами хозяева своей судьбы!» — говорил он.
Жить я перешла к нему в квартиру в военный городок — вы видели, наверное, большие серые дома на Львовском шоссе, когда ехали сюда. Там у него была комнатка — три шага в ширину, три в длину… Но мы не замечали ни тесноты, ни неудобств. Жили счастливо.
Многое могла бы я вспомнить о том времени, и все хорошее — как мы ходили в Дом Красной Армии на концерты, как учили друг друга языкам — он меня русскому, а я его польскому, как я впервые сварила щи — у нас, поляков, этого кушанья нет, а я желала угодить мужу, но такое наготовила по неопытности, что сама едва могла съесть две-три ложки, но Николай съел целую тарелку и все меня нахваливал… И помню еще птичий щебет по утрам. Под окном у нас росло дерево, на нем всегда было много птиц, и едва начинался рассвет, они поднимали такой шум, так звонко щебетали, что мы просыпались и радовались, как дети, что встает солнце, начинается день — он был для нас словно коробка с подарком…
Весной сорок первого года я родила сына — мы назвали его Владимиром. Теперь нас стало трое. Но прожили мы вместе недолго. В конце мая Николай получил назначение в укрепрайон и перешел жить в цитадель, то есть в дот, как вы его назвали. И находился этот дот неподалеку от каменички моих родителей. Николай сказал мне, что будет лучше, если я с ребенком поселюсь у них — тогда мы сможем чаще видеться, чем если я останусь в городке, который находился за несколько километров от дота.
«Там, смотришь, хоть на полчасика, а вырвусь, чтобы вас повидать», — сказал он.
Пришлось мне уговорить родителей принять меня с Володей. К тому времени они немного поостыли, видимо, привыкли к Николаю, хотя виделись с ним редко — обычно в гости к ним я ходила одна или с ребенком. Николай зла к ним не имел, но был гордый, знал, что они его не жалуют. Теперь же, когда я снова поселилась в родительском доме, моему мужу пришлось часто заглядывать к тестю и теще: прибегал иногда по нескольку раз в день, но на короткое время — каких-нибудь десяток минут. Таков был приказ командования: жить в доте почти неотлучно. Там, в своей цитадели, он и его солдаты и ели, и спали… «Зачем это надо?» — спрашивала я мужа. Николай отшучивался: «Затем, чтобы ты обо мне больше соскучилась». — «И когда же кончится такая жизнь?» — «Скоро», — успокаивал он. Но срока не называл.
Когда я впадала в тоску, отец с матерью смотрели на меня с сожалением. «Привыкай к разлуке, — говорил отец, — не дай бог, может случиться еще хуже».
Понимала ли я, на что он намекал? Не знаю, вернее не помню. В молодости не думаешь о плохом, гонишь от себя страшные мысли. И тосковала я не потому, что меня мучили какие-то мрачные предчувствия, а потому, что хотела быть чаще с моим коханым… А он скучал ли обо мне? Наверное, тоже скучал, но для него, как впрочем для всех вас, русских, главным было другое — служба, дело… Я помню еще спрашивала его: «Почему у нас, поляков, есть два понятия «любить»: одно «кохать» — только для обозначения любви, а другое просто «любить» для всего остального; у русских же — всего одно «любить»: «люблю девушку», «люблю хорошую погоду», «люблю щи и кашу»? Он смеялся, говорил: «До этого я не додумался. Значит, мы, русские, здесь что-то не доработали».
За месяц до начала войны его только два раза отпускали на несколько часов, и встречались мы в нашей комнатке в военном городке. Часы эти пролетали как одно мгновение…
Женщина тихо улыбается, взгляд ее повеселел, словно оттаял, и зеленые глаза (прежде, в темной прихожей, они показались мне карими) молодо светятся из-под опущенных ресниц. И снова я удивляюсь тем странным превращениям, какие происходят иногда в человеке. Еще недавно эта женщина выглядела сумрачной. И вдруг такая откровенность, почти детская доверчивость. Но вот улыбка гаснет, во взгляде появляется тревога. Хозяйка, видимо, спохватилась, вспомнив, что еще не ответила на мой вопрос.
— Тераз… тераз… — говорит она, опустив голову. — Сейчас расскажу об этом.
И, немного помолчав, собираясь с мыслями, продолжает.
— Первый снаряд упал недалеко от нашего дома, возле большого здания, где был какой-то военный склад. Что там хранилось, я не знаю, но только нам, цивильным, близко подходить к нему не разрешалось… Мы, вся наша семья, проснулись, и отец велел нам быстро одеться и спуститься в подвал, который был вырыт во дворе под сараем. Пока мы собирались, в поселке разорвалось еще несколько снарядов и всё в районе склада. Уже опускаясь в подвал, я услышала гул самолетов, затем послышались глухие взрывы такой силы, что наш подвал задрожал, посыпалась земля. Мне стало страшно — и за себя, и за моих близких, но я еще не понимала, что это война. А когда поняла — подумала о моем муже. Не о ребенке, нет, он был у меня на руках. А Николай — где-то там, в поле, в своем каменном мешке, и это на него сыпались снаряды и бомбы. Мой отец, когда стрельба утихала, выходил из подвала посмотреть, что творится вокруг, и от него мы узнали, что поле, где проходила полоса укреплений, все изрыто воронками. Немецкие самолеты, сбросив бомбы, улетали и вскоре снова возвращались… Было невыносимо сидеть в убежище, ничего не зная об участи мужа. Его дот был недалеко отсюда, я увидела бы, если бы в него попала бомба, и все хотела выйти из подвала. Но родители не выпускали меня, отец кричал: «Глупая, подумай о своем ребенке!»
Конечно, я все равно не смогла бы ничем помочь моему Николаю. А в воображении рисовались картины: вот его ранило и он ползет по полю, истекая кровью, вот, с черным, обгоревшим лицом идет, спотыкаясь, протянув вперед руки, ищет дорогу к дому…
Однако все это было лишь начало. В полдень стрельба вдруг прекратилась. Мы немного успокоились, отец снова вышел из подвала, но вернулся еще более испуганный, чем раньше, и сказал, что в поселке немцы.
«Что теперь с нами будет, что будет?» — запричитала мать. Отца тоже трясло, как в лихорадке: от мысли, что немцы могут расправиться с ними из-за моего мужа, его пробирал страх сильнее, чем от бомбежки. Мне было больно на них смотреть.
Я уже хотела отдать им моего малыша и выйти навстречу немцам — пусть они сделали бы со мной, что хотели: расстреляли, повесили, мне было все равно, лишь бы я отвела опасность от моих родителей и сына. Но вдруг подумала о Николае: а может быть, я ему еще буду нужна? И тогда откуда только у меня взялись силы! Я крикнула на отца с матерью, чтобы они взяли себя в руки и прекратили панику. «Будем сидеть здесь и ждать, пока наши выгонят фашистов!» Отец, правда, пробормотал, что такого еще не было, чтобы фашисты отступали, но все же его немного успокоил мой тон — столько, вероятно, в нем было уверенности…
А ведь так и случилось: вскоре перестрелка возобновилась, наши пошли в атаку и выбили немцев из Медыки. Тут я не выдержала и вышла из подвала. Во дворе встретила двух красноармейцев, забежавших, чтобы попить воды. Напоив их, спросила про доты в поле — целы ли они? «Целы! — сказали красноармейцы. — Слышишь выстрелы — это из дотов стреляют, по немцам огонь ведут». Я воспрянула духом. И мой отец тоже обрадовался: здесь, может быть, впервые я поняла, что он душой за Красную Армию…
Поздно вечером стрельба прекратилась, и мы перешли из подвала в дом, поужинали, легли спать. Перед сном я вышла на улицу, чтобы закрыть ставни. В поле было темно, только иногда в небо взлетала ракета, озаряя зеленым светом все вокруг. Напрасно я смотрела вдаль, пытаясь увидеть черный бугорок над землей…
С рассветом снова начался бой. Опять прилетели фашистские самолеты, стали бомбить позиции красных. Несколько бомб упало в поселке, послышались крики и стоны раненых. Прибежал сосед, сказал, что надо уходить к холмам, где можно надежно спрятаться в пещерах, вырытых давно, наверное, в первую мировую войну. По словам соседа, немцы снова готовились наступать, только еще большими силами, чем в первый день. «Будет такая валка! — говорил он. — По цо чекаете?» Но я сказала родителям, что никуда не уйду из дома, хотя бы мне пришлось здесь погибнуть. Без меня они тоже не хотели уходить, и мы опять спустились в подвал.
Над нами кипел бой: слышались чьи-то крики, топот ног, орудийные выстрелы. Теперь бой не затихал ни на минуту. Отец уже не решался выйти из подвала, только иногда приподнимал дверь, чтобы выпустить табачный дым. Бедная моя мама вся дрожала и шептала молитву. А я сидела, прислушиваясь к взрывам, и прикрывала платком лицо моего малыша, чтобы ему в глаза не попала земля, которая сыпалась сверху.
Так мы снова просидели до вечера, пока затих бой. А когда поднялись наверх, то увидели, что у нас в саду расположились красноармейцы с пушкой. Мой отец был этим недоволен, он говорил, что теперь немцы будут стараться разбомбить пушку и наверняка разбомбят и наш дом. Но мне почему-то стало спокойнее на душе: я знала, что эти солдаты не дадут нас в обиду. Их командир, который пришел к нам вечером, чтобы познакомиться, был чем-то похож на Николая — такой же высокий и чернявый, с такими же белыми зубами. От него я узнала, что немцам пока не удалось уничтожить ни одного из наших дотов в этом районе. «Их никакая бомба не возьмет, — сказал он про доты, — разве только прямым попаданием». О тех, кто в них воевал, говорил с гордостью.
— Молодцы, врагу много шкоды наделали. Возле каждого дота немцев навалено, что снопов!
Как я обрадовалась его словам! Значит, мой муж жив и воюет, как богатырь. Когда командир пушкарей ушел, то отец, хотя и продолжал ворчать, все же подобрел и сказал, что в этой войне Гитлер свернет себе шею…
Ночь нам казалась раем. А с утра начинался ад: бомбежка, стрельба, пожары. Мы уже стали привыкать к этой нашей кротовой жизни в подвале — принесли туда матрацы и подушки, кое-что из съестного, даже керосинку и кастрюли, чтобы готовить пищу. Отец уже не метался как в первые дни, а сидел тихо, только вздрагивал при особенно сильном взрыве и ругал «проклятых швабов». Я, как могла, успокаивала маму и возилась с моим малышом, который, словно не слыша страшного грохота, не кричал, не плакал, а спокойно лежал на подушках.
Так мы прожили неделю. И вот однажды, поднявшись наверх, мы увидели, что красноармейцы уходят из нашего сада и увозят свою пушку. Их командир подошел к нам — он уже не улыбался, лицо у него было мрачным и растерянным. Стараясь не глядеть в глаза, попрощался, сказал, что получен приказ сменить позиции. Но я сердцем поняла, что это отступление. И тут же, конечно, подумала о муже. Неужели мой Николай тоже уйдет, так и не простившись со мной, с сыном? Первой мыслью было побежать в поле к его доту, и я побежала бы, если бы у меня на руках не было малыша… Слезы сдавили мне горло, Чуть не плача, я смотрела, как уходят красноармейцы. Наконец, они скрылись в темноте, наступила ночь…
Рано утром мы услышали треск мотоциклов. Это были немцы. Они разъезжали по поселку, заходили в дома, требуя молока, яиц, масла. Зашли и к нам, набрали в саду полные каски вишен, поймали несколько кур. Один из немцев увидел меня с ребенком на руках, спросил, где мой муж. Не помню, что уж я ему ответила, но только он погрозил мне пальцем, сказав, что всем женам и детям «красных» скоро будут делать «пух-пух». Моя мать, перепугавшись, хотела уничтожить фотографии Николая, которые были у нас в альбоме, но я не позволила — взяла и спрятала их под матрацем.
По Львовскому шоссе на восток прошла, громыхая, колонна немецких танков. Затем через некоторое время следом за ней двинулись большие, крытые брезентом автомашины с солдатами. Они шли и шли, казалось, им нет конца… И вдруг раздались орудийные выстрелы, колонна немецких машин смешалась, некоторые из них загорелись, многие свалились под откос.
Для всех это было, как гром среди ясного неба. Значит, «красные» не ушли? Среди немцев началась страшная паника. Шоссе быстро опустело. Орудийные выстрелы прекратились, наступила тишина. Она казалась угрожающей.
Я поняла, что стреляли из дота. Возможно, среди тех, кто там остался, был и мой муж. Но теперь я боялась за него еще больше, чем прежде. Ведь теперь кругом враги, борьба с ними бессмысленна. И все же в моей душе с новой силой вспыхнула гордость за мужа и его товарищей.
Отец тоже радовался, что эти смельчаки всыпали «проклятым швабам». Но говорил, что немцы наверняка примут все меры, чтобы сравнять ненавистный им дот с землей. «Не дай бог, если кто-нибудь из «дотовцев» попадет к ним в плен — они его изрежут на куски», — так, помню, сказал отец…
Вскоре прилетели немецкие самолеты и стали бомбить дот. Они сбросили не меньше сотни бомб, перепахав все поле. В небо взлетали огромные черные столбы земли. Пыль застилала солнце. Даже до нашего домика долетело несколько осколков. А что творилось там, куда падали бомбы? Нет, я не могла смотреть туда — легла на кровать, уткнувшись лицом в подушку. Моя мама шептала свою молитву, и я шептала вместе с ней. Но о чем мы молились, на что надеялись? Разве наши жалкие слова способны были предотвратить беду?
Самолеты улетели. Немцы убрали с шоссе остатки обгоревших машин, затем солдаты из строительной команды чинили разбитую дорогу. Теперь дот молчал.
На другой день с утра по шоссе снова прошли танки, за ними проследовала колонна машин. Сначала машины шли с большими интервалами, соблюдали осторожность. Потом осмелели и двинулись плотной колонной.
И тут снова случилось чудо! Грянул орудийный выстрел — один, другой, третий… Мы не поверили своим глазам, видя, как на шоссе горят и валятся под откос машины. Стрельба была частой, точной — там, в доте, торопились расстрелять вражескую колонну, не дать ни одной машине уйти невредимой.
Затем все повторилось: перепуганные немцы бежали, санитары уносили раненых, прилетели самолеты и часа два кружились над полем, сбрасывая бомбы.
Но был еще день, когда дот обстрелял фашистскую колонну. Суеверные люди в нашем поселке стали поговаривать, что красноармейцы там, наверное, заколдованные, если их не берет ни одна бомба. Придумывали всякие версии: и что у дота имеется подземный ход длиной чуть не до старой границы, по которому защитникам дота доставляют продовольствие и боеприпасы, и что сделан дот из какого-то особого, сверхпрочного строительного материала…
В этот день немцы бомбили дот особенно долго. На подмогу самолетам в Медыку с той стороны Сана пригнали бронепоезд, который стрелял по доту из тяжелых орудий… И только тогда дот замолчал. Под вечер, когда по шоссе пошла колонна машин, по ней не раздалось ни одного выстрела.
А красноармейцы, что стало с ними? Я видела, как группа немцев ходила осматривать разрушенный дот.
Когда они вернулись, набралась смелости спросить у одного из них, унтера, квартировавшего в соседнем доме, удалось ли им взять кого-нибудь в плен. Немец сказал, усмехнувшись, что брать было некого, потому что всем «капут».