— Ну и карета у тебя, Иван. Зыбочка на одном колесе. Поди, вытряхнешь где-нибудь на колдобине?
Иван Романыч поставил бабушкину корзину в коляску, засмеялся:
— Не вытряхну. Да и колёс не одно, а, ясно-понятно, целых три. Небось хватит…
— Нам-то хватит, да куда помощницу посадишь? — ловко перевела разговор бабушка, и Любаша так вся и замерла.
«Сейчас бригадир скажет: какую помощницу? Что за помощницу? Эту вот, что ли? А ну, беги, чижик, домой! Беги, беги, не задерживайся!»
А Иван Романыч и в самом деле сказал:
— Какую помощницу? Что за помощницу? Эту вот, что ли? А ну, покажи, руки у тебя крепкие?
— Что? — удивлённо уставилась Любаша на бригадира.
— Я спрашиваю, руки у тебя крепкие?
— Крепкие, крепкие! Очень крепкие.
И Любаша вскинула руки, стиснула их в кулачки:
— Вот какие крепкие!
— Ну, тогда ясно-понятно. Тогда садись позади меня и держись.
Иван Романыч топнул по стартёру, мотоцикл фыркнул, заржал, словно весёлый жеребёнок, и рванулся с места вперёд.
Бабушка в «зыбочке» ахнула, обняла корзину. Любаша ухватилась за ручку седла, припала щекой к спине бригадира и увидела, как помчалась назад вся сельская улица.
Мимо Любаши понеслись берёзы, крылечки, окна, лужайки, совхозная контора, магазин, а из-под самой коляски с дороги сорвался рыжий петух, и взлетел на крыльцо магазина, и что-то заорал там сквозь грохот мотоцикла, наверное: «Батюшки! Спасите! Караул!»
Так быстро Любаша никогда не ездила. У неё обмирала душа, щекотало в пятках, но было это не от страха, а от огромной радости.
Радостным ей теперь опять казалось всё, опять как в ту минуту, когда она стояла на прохладном крыльце и слушала, как взлетает над школьной крышей весёлая музыка молоточков. Она и сама теперь словно бы летела, и весь мир летел ей навстречу.
Он был очень добрым, этот утренний мир. По голубому небу неслись белые, удивительно светлые тучки. Зелёная земля во все стороны от дороги то медленно поднималась холмами, то вдруг раскрывалась пологими овражками. В глубине овражков держался лёгкий туман. Невдалеке из тумана выходило пёстрое стадо. Коровы щипали траву, а заслышав мотор, поднимали большие влажные морды, и даже отсюда было видно, какие добрые у них глаза.
И телята рядом с коровами были очень добрые, и пастух, который сидел на карей лошадке верхом, был тоже очень добрый. Он столбиком привстал в стременах и помахал Любаше.
И тут Любаша сразу подумала, что она, летящая на мотоцикле, наверное, выглядит со стороны совсем как настоящий, поспешающий на работу рабочий человек, и смело подняла руку, ответила пастуху. А потом догадалась: «Это не мне он машет, а машет Ивану Романычу. Но и всё равно это всё очень и очень чудесно, потому что это ведь из-за Ивана Романыча мне так сегодня хорошо, и там, в поле, мы с бабушкой обязательно для него постараемся».
А бабушка по сторонам даже и не смотрела. Она прижимала к себе одной рукой корзину, другой ухватилась за борт коляски и так вся и пригнулась к ветровому стеклу. Платок у бабушки сбился, кофта надулась пузырём. Испуганной бабушке, наверное, казалось, что ветер вот-вот выхватит её из коляски и унесёт, как пушинку, неведомо куда. Но мало-помалу мотоцикл сбавил ход, нырнул по пыльной колее в лес, а потом выскочил из-под тёмных елей на солнце, и от света и простора у Любаши зарябило в глазах.
Здесь небо синело ещё ярче, а вокруг, куда ни глянь, золотилась рожь.
Комбайны здесь работали уже вовсю. Их было три. Огромные, грохочущие, бурые от пыли, они ползли прямо на зыбкую стену хлебов. И высокая рожь покорно огибалась им навстречу, падала на широкие жатки, и там, где комбайны прошли, поле становилось колючим и ровным, словно подстриженным под машинку. Лишь копны соломы почти до горизонта светло желтели на нём.
Иван Романыч сбросил газ, и мотоцикл покатился совсем тихо. Но если бы мотор и трещал изо всех сил, то в грохоте комбайнов его было бы не слышно. Там всё гремело, звенело, вертелось, лязгало. Тучей летела сухая полова, пыль; а над всем этим грохотом, звоном и верчением высоко лепились на узких площадках комбайнеры; и Любаше было непонятно, как это каждый из них управляется в одиночку с таким шумным и огромным чудищем.
Но комбайнеры управлялись отлично. А когда мотоцикл и первый комбайн поравнялись, то Иван Романыч поднял руку, весело взмахнул ладонью, а потом показал на бабушку. «Привет, мол, привет, — как бы сказал он комбайнеру, — смотри, кого я сюда к вам привёз!»
Чёрный, весь обгорелый на солнце комбайнер со штурвала рук не снял, но вовсю засверкал улыбкой и глубоко с высокой площадки поклонился бабушке.
Бабушка приосанилась, тоже хотела поклониться, да кланяться в коляске было некуда: на коленях, чуть ли не упираясь в бабушкин подбородок, стояла высокая корзина. А навстречу двигался уже второй комбайн, и опять Иван Романыч взмахнул рукой, и опять, как бы чуточку хвастаясь, показал на бабушку.
«Ну и ну! — улыбнулась Любаша. — Бабушку-то мою как встречают. Даже завидно. Меня бы вот так! Но ничего, ничего, придёт и моё время».
И только Любаша так подумала, как от самого дальнего, от третьего комбайна к дороге помчалась грузовая, полная зерна машина. Она лихо перескочила дорожный кювет, тяжёлый кузов подбросило, зерно плеснулось через борт на землю, и бригадир в седле мотоцикла даже привстал:
— Э-эх!
— Господи! Что делает, супостат! — охнула бабушка, а Иван Романыч сердито крутнул руль, поставил мотоцикл поперёк дороги.
Машина остановилась. Из кабины остолбенело смотрел на Ивана Романыча молоденький шофёр. У него там, в кабине, на тоненькой цепочке покачивался игрушечный утёнок с круглыми, удивлёнными глазами, и у шофёра глаза были точно такие же — очень удивлённые.
Шофёр распахнул дверцу, выскочил:
— Чё такое, чё? Стряслось чё-нибудь?
— Стряслось, — ответил Иван Романыч. Он весь так и насупился, напружинился, и Любаша загодя пригнулась: «Сейчас как закричит!»
Но Иван Романыч не закричал, а только шумно, всей грудью вдохнул воздух, шумно выдохнул и взял этак бережно, двумя пальцами шофёра за кармашек расписной рубахи.
— Случилось, Петенька-дитятко, случилось… Ты скажи, хлеб в магазине буханками берёшь?
— А чё? Буханками! Как день, так три буханки… Семья у нас великущая, мнут — будь здоров. А чё?
— «Ничё», милый! Пока «ничё»… В магазине буханки считать умеешь, теперь пойдём считать на дороге.
— На какой дороге? Я тороплюсь! — попробовал освободить рубаху шофёр, но Иван Романыч рубаху не выпустил, а прямо так, за кармашек, и повёл Петеньку к тому месту, где расплеснулось по траве янтарное зерно.
— Любуйся, милок, считай буханки. Да пока не твои собственные, а пока, ясно-понятно, государственные.
Шофёр почесал кудрявый затылок, развёл руками:
— Ну-у, Иван Романыч! Ты из-за этого? А я-то думал, беда… Ну, газанул! Ну, просыпал малость! Так ведь спешка. Сам знаешь, где пироги едят, там и крошки летят.
Петенька, похоже, совсем успокоился. Он даже подмигнул бригадиру.
— А в общем, я ещё молодой! А в общем, я ещё исправлюсь! Дай дорогу, мне ехать надо.
И тут Иван Романыч опять прежним тихим голосом, но только медленно, очень медленно, чуть не по слогам сказал:
— Нет, не по-е-дешь. Сначала подберёшь «кро-шеч-ки».
— Так лопаты нет, — улыбнулся было Петенька. — Нету! Нечем собирать.
Он показал пустые ладони, весело глянул на Ивана Романыча, да тут же и осёкся:
— Ты что? Вы что? Я сейчас… Я мигом.
Петенька даже и чёкать перестал, и на «вы» перешёл, и сдёрнул с головы кепку, присел на корточки; быстро-быстро пригоршнями начерпал в кепку зерна и помчался к машине.
Ужасно сердитый, Иван Романыч стоял, не говорил ни слова. Бабушка с Любашей тоже притихли. А шофёр всё черпал, всё бегал туда и обратно, торопливо объяснял:
— Я, Иван Романыч, не видел… Я, Иван Романыч, кабы видел, так сам бы остановился и подобрал… Я нечаянно, вы не думайте.
А когда всю рожь собрал, то спросил:
— Ну, я поехал?
Бригадир молча откатил мотоцикл с бабушкой и с Любашей в сторону. Шофёр хотел помочь, да бригадир ему не дал. Тогда шофёр тяжко-претяжко вздохнул, полез к себе в кабину. Игрушечный утёнок там давно покачиваться перестал, вид у него был тоже сконфуженный.
А у Любаши пропало праздничное настроение. Она робко поглядывала на сердитого Ивана Романыча, и на душе у неё было так, как будто это и не Петенька виноват во всём, а она сама.
Лишь бывалая бабушка сохранила спокойствие. Когда грузовик осторожно стронулся с места, а хмурый бригадир опять взялся за руль, бабушка сказала:
— Успокойся, Иван. Петька-то и в самом деле молодой, потому и маховитый. Ещё наживёт ума, поправится.
Потом тихо рассмеялась:
— Нас поскорей вези. А то проштрафимся и мы с Любашей. Комбайны по второму кругу идут, а мы всё ещё не на месте.
Комбайны и в самом деле заходили на второй круг. Они обошли поле со стороны леса и теперь поднимались к дальнему пригорку, над которым темнела какая-то кровля и макушки старых рябин.
Иван Романыч глянул на пригорок и ответил всё ещё хмуро:
— Место вот оно…
Потом опять шумно вздохнул и только тогда успокоился:
— Вы-то у меня никогда не проштрафитесь!
Заложье, куда привёз бригадир новую повариху с помощницей, было когда-то маленькой деревенькой, но теперь все здешние жители перебрались на центральную усадьбу, в Любашино село, и от Заложья осталось только название, да колодезный сруб весь в крапиве и в лопухах, да старый, замшелый амбарчик.
Вокруг амбарчика поднялся густой, весь в оранжевых гроздьях рябинник. Под ним стоял самодельный стол и маленькая печка с чёрною самоварною трубою. Бригадир подкатил прямо к печке.
— Вот и приехали!
— Приехали с орехами, — подтвердила бабушка и, покряхтывая, зашевелилась в тесной коляске, стала выбираться.
А Иван Романыч тут же и заспешил:
— Ну, я помчался. К комбайнам помчался.
И он в самом деле побежал, забухал сапогами по тропке к околице, потому что комбайны там вновь разворачивались, заходили на третий круг.
Бабушка смахнула со стола рябиновые увядшие листья, подняла корзину, распустила запасной фартук.
— На-ко, примерь.
Фартук оказался длинен, да зато был в голубую клетку — не хуже, чем у самой бабушки. А когда Любаша повязала его и сверху подвернула, то и по длине он стал почти в самый раз.
— Умница, — похвалила бабушка. — Теперь можно и начинать.
И они начали.
Перво-наперво бабушка отправила Любашу в полутёмный амбарчик, и она там навыбирала из мешка в кастрюлю молодой картошки.
Сама бабушка сходила к колодцу и принесла полное ведро воды.
Потом они вынесли кастрюлю с картошкой на лужайку, бабушка плеснула в неё из ведра, нашла в дровах палку и давай этой палкой картошку крутить. Покрутила, покрутила, грязную воду слила, добавила чистой и опять принялась крутить.
Бурая картошка стала сначала светло-розовой, потом белой, а когда начали выбирать картофельные глазки, то и Любаша от бабушки не отставала ни в чём.
Бабушка ковырнёт ножиком мокрую картошину — и Любаша ковырнёт.
Бабушка кинет картошину в другую, в чистую кастрюлю — и Любаша кинет.
Картошина за картошиной — плюх да плюх! — падали в воду, вода из кастрюли брызгала на стол и протекала в широкие щели столешницы. А там, под столом, пушились тёплые шары одуванчиков. Они щекотали Любашины пятки, над головой шелестели рябины, и к Любаше опять пришло доброе, ласковое настроение. Она сказала:
— Ох, бабушка, бабушка, как хорошо, что ты взяла меня в поле. Спасибо тебе, бабушка.
Бабушка вся так и засветилась от Любашиной похвалы, склонила голову набок, от глаз у неё побежали весёлые лучики-морщинки.
— Я сама в поле-то ездить люблю. Мне самой тут славно. Сижу вот рядом с тобой, а на душе будто птички заливаются… Была бы помоложе, запела бы.
— А ты, бабушка, сейчас спой.
— И спою…
— Ну и спой!
И бабушка улыбнулась, и вдруг тонким-тонким дрожащим голоском запела: