Жан-Мари Гюстав Леклезио
Пустыня
Точно сновидение, появились они на гребне бархана, по пояс в облаке взметенного их ногами песка. Медленно спускались они в долину по едва различимой тропе. Во главе каравана шли мужчины в синих шерстяных бурнусах — синие покрывала затеняли их лица. За ними выступали два-три верблюда, а следом тянулись погоняемые мальчиками козы и овцы. Замыкали шествие женщины. От тяжелых, широких бурнусов фигуры их казались какими-то грузными, а лица и руки — еще смуглее под темно-синими покрывалами.
Бесшумно, медленно ступали они по песку, не глядя, куда идут. Ветер дул не переставая, ветер пустыни, знойный днем, ледяной по ночам. Песок струился вокруг них, скользил между ногами верблюдов, хлестал женщин в лицо, и они надвигали на глаза синие покрывала. Дети постарше бежали бегом; запеленатые в синюю холстину, привязанные за спиной у матерей, плакали грудные младенцы. Фыркали, чихали верблюды. Никто не знал, куда лежит их путь.
Солнце стояло еще высоко в нагом небе, ветер уносил все звуки и запахи. Струйки пота медленно стекали по лицам путников, смуглая кожа их щек, рук и ног отливала темно-синим; точно надкрылья скарабея, переливались на лбу у женщин синие узоры татуировки. Черные глаза, похожие на капли расплавленного металла, выискивая дорогу среди волнистых барханов, почти не глядели по сторонам, на бескрайние песчаные просторы.
Больше на земле не было ничего — ничего и никого. Их породила пустыня, и только через пустыню мог пролегать их путь. Они ничего не говорили. Ничего не желали. Ветер пролетал над ними, сквозь них, точно среди песчаных холмов не было ни души. Они шли с ранней зари, не делая привалов, словно коконом окутанные усталостью и жаждой. Иссушенные зноем губы и язык одеревенели. Их терзал голод. Они и не смогли бы произнести ни слова. Они давно уже сами стали безмолвными, как пустыня, сгорая под лучами солнца, пылающего посреди пустынного неба, и дрожа от холода ночью, под недвижными звездами.
Они продолжали медленно спускаться по склону в долину, петляя, когда песок осыпался под их ногами. Мужчины не глядя выбирали, куда ступить. Казалось, они следуют невидимой глазу тропой, которая ведет на другой конец одиночества — в царство ночи. Среди них только один нес ружье — кремневый карабин, с длинным почерневшим бронзовым стволом. Ружье висело у него на груди, он сжимал обеими руками приклад, а ствол, обращенный к небу, был похож на древко знамени. Рядом с вожатым, закутанные в бурнусы, шли его братья, слегка подавшись вперед под бременем своей ноши. Синяя одежда под бурнусами превратилась в лохмотья — изорванная колючками, изрешеченная песком. Позади изнуренных животных, впереди своей матери и сестер шел Hyp, сын человека с карабином. Его смуглое лицо почернело от зноя, но глаза ярко блестели, в их блеске было что-то почти неестественное.
Эти мужчины и женщины были плоть от плоти песка, ветра, солнца и ночной тьмы. Точно в сновидении, появились они на гребне бархана, словно их породило безоблачное небо, и тела их хранили жесткую непреклонность пустыни. Они несли в себе голод и жажду, от которой кровоточат потрескавшиеся губы, суровое безмолвие, озаренное палящим солнцем, холодные ночи, сиянье Млечного Пути, лунный свет; и всюду сопровождала их гигантская на закате тень, бесконечно волнились девственные пески, взрыхляемые растопыренными пальцами их босых ног, и ускользала линия горизонта. И главное — не угасал необычный блеск их глаз, блеск, шедший из самой глубины взгляда.
Стадо коричневато-серых коз и овец шло впереди детей. Животные тоже не знали, куда идут, и ступали копытцами по оставшимся старым следам. Песок взвихрялся у них между ног, налипал на грязную шерсть. Погонщик верблюдов подстегивал их одним лишь голосом, ворча и плюясь, как они. Хриплое дыхание путников, уносимое ветром к югу, тотчас терялось в ложбинах меж барханами. Но ни ветер, ни сушь, ни голод теперь не имели значения. Люди и животные медленно спускались, устремлялись вниз — в глубь безводной, лишенной тени долины.
Они шли уже много недель, много месяцев подряд, от одного колодца к другому, оставляя позади пересохшие русла рек, теряющихся в песках, переваливая через каменистые холмы и нагорья. Стада щипали худосочную траву, чертополох и листья молочая. Вечерами, когда солнце спускалось к горизонту и от кустарников протягивались длинные-длинные тени, люди и животные делали привал. Мужчины развьючивали верблюдов и разбивали большую палатку коричневого сукна, крепившуюся к кедровому столбу. Женщины разводили огонь, варили жидкую просяную кашу, доставали молоко, масло, финики. Быстро надвигалась ночь, огромное холодное небо распахивалось над погасшей землей, и тогда высыпали звезды, мириады звезд, застывших в пространстве. Человек с карабином, тот, что вел караван, подзывал к себе Нура и показывал ему крайнюю точку Малой Медведицы, одинокую звезду по имени Кабри, а потом, на другой оконечности созвездия, — голубую звезду Кохаб. Ближе к восточному склону неба он показывал Нуру сверкающий мост из пяти звезд: Алькаид, Мицар, Алиот, Мегрец и Фекда. А совсем на востоке, почти слившийся с пепельным горизонтом, восходил Орион с Альниламом, чуть клонясь в сторону, точно корабельная мачта. Все звезды знал отец Нура, порой он называл их странными именами, звучавшими словно сказочный зачин. И показывал Нуру, какой дорогой пойдет их караван, когда настанет день, точно зажигавшиеся в небе звезды прочерчивали пути, которых надлежало держаться людям на земле. Какое несметное множество звезд! Ночь в пустыне была наполнена их огоньками, которые слабо мерцали в воздухе, колеблемом ветерком. То была страна вне времени, непричастная к истории рода человеческого, — страна, где, быть может, ничто уже не могло народиться или умереть, словно бы уже отрешенная от всех других стран, страна, достигшая вершины земного бытия. Мужчины часто глядели на звезды — бесконечный белый путь, похожий на песчаный мост, переброшенный над землей. Они обменивались скупыми словами, раскуривая свернутые конопляные листья, рассказывали друг другу о своих скитаниях, о слухах про войну с христианскими солдатами, об отмщении. А потом слушали ночь.
Пламя от горящих веток танцевало под медным чайником, шипя, точно стекающая вода. По другую сторону жаровни беседовали женщины, одна из них напевала, баюкая младенца, уснувшего у ее груди. Тявкали дикие собаки, и эхо в ложбинах между барханами отзывалось словно голоса других собак. Запах животных смешивался с запахом сырости, поднимавшимся от серого песка, и едким дымом жаровен.
Потом женщины и дети устраивались на ночлег в палатке, а мужчины, завернувшись в бурнусы, засыпали вокруг потухшего очага. Они становились невидимками — терялись в бескрайности песка и камня, а черное небо сияло все ослепительней.
Так скитались они месяцами, а может, и годами. Они следовали дорогой, указанной звездами среди песчаных волн, — дорогой, идущей от Дра, от Тамгрута, от пустыни Эрг-Игиди, или севернее — дорогой через Айт-Атта, Герис, Тафилельт, которая ведет к большим укрепленным селениям,
Казалось, здесь ни у кого нет имени, как нет слов. Пустыня все смывала, все стирала своим ветром. Во взгляде людей была свобода бескрайнего простора, кожа их отливала металлическим блеском. Солнце все затопляло своим светом. Песок — охристый, желтый, серый, белый, легкий песок скользил, обнаруживая движение ветра. Он заметал все следы и кости. Он отталкивал солнечные лучи, изгонял воду и жизнь прочь из сердца пустыни, которое никому не дано было узнать. Люди понимали, что пустыня их отвергает, — вот они и шли без остановки, по дорогам, уже исхоженным другими ногами, в поисках другого пристанища. В колодцах,
Но, быть может, это была последняя свободная страна, единственная страна, где людские законы уже не имели значения. Страна камней и ветра, а также скорпионов и тушканчиков, которые умеют спрятаться и исчезнуть, когда палит солнце, а ночь холодна.
И вот теперь они появились над долиной Сегиет-эль-Хамра, медленно спускаясь вниз по песчаному склону. В глубине долины показались признаки человеческой жизни: пашни, обнесенные оградой из камня, загоны для верблюдов, хижины, крытые листьями карликовой пальмы, большие суконные шатры, похожие на перевернутые вверх килем суда. Мужчины медленно брели вниз по склону, глубоко погружая пятки в осыпающийся песок. Женщины замедляли шаги и держались в отдалении, позади стада, которое, почуяв воду, словно обезумело. И вот у подножия каменистого нагорья распахнулась во всю свою ширь бескрайняя долина. Hyp искал взглядом стройные силуэты темно-зеленых пальм, устремленных ввысь, обступивших плотными рядами незамутненную гладь озера, искал взглядом белые дворцы, минареты, все, о чем ему твердили с детства, рассказывая о городе Смара. Он так давно не видел деревьев. Слегка расслабив руки, он спускался в долину, прикрыв глаза из-за слепящего света и песка.
По мере того как люди сходили в долину, город, на мгновение представший их взглядам, стал исчезать, и они снова не видели ничего, кроме сухой и голой земли. Было жарко, пот ручьями стекал по лицу Нура, синяя одежда прилипала к спине и плечам.
Но теперь, словно рожденные недрами долины, стали появляться еще и другие мужчины и женщины. Женщины разожгли угли в жаровнях, чтобы приготовить ужин, дети и мужчины неподвижно стояли у своих запыленных шатров. Они пришли сюда со всех концов пустыни, из-за каменистой Хамады, из-за гор Шехеиба и Варкзиз, из Сируа, с хребтов Ум-Шакурт и даже от больших южных оазисов, от подземного озера Гурара. Одни прошли через горы по ущелью Майдер возле Турхаманта, а другие ниже, там, где Дра встречается с Тингутом, через Регбат. Они собрались сюда, все обитатели юга: кочевники, торговцы, пастухи, разбойники, нищие. Быть может, некоторые из них покинули королевство Биру или большой оазис Валата. На лицах их оставили свой след безжалостно палящее солнце и смертоносная ночная стужа на окраинах пустыни. Были среди них рослые, долговязые люди, чья черная кожа отливала красным, и говорили они на незнакомом языке — это были люди племени тубу, пришедшие с другого конца пустыни, от скал Борку и склонов Тибести, они употребляли в пищу орехи кола и, кочуя, доходили до самого моря.
Чем ближе к воде подходил караван, тем больше попадалось по пути черных людских силуэтов. Позади корявых акаций показались сплетенные из веток и обмазанные глиной хижины, похожие на термитники. Глинобитные домики, лачуги из досок и земли и повсюду — низенькие, сложенные из камня ограды, не выше колена, делившие красную землю на крохотные ячейки. На участках размером не больше лошадиной попоны рабы,
Это и был тот город, куда шел караван Нура, великий город Смара. Все они, люди и животные, направлялись теперь к нему по выжженной земле, по этой гигантской трещине — долине Сегиет.
Столько дней, безжалостных и ранящих, как кремень, столько часов ждали они этой минуты. Как исстрадались их измученные тела, кровоточащие губы, выжженные солнцем глаза. Они спешили к колодцам, не слыша ни рева животных, ни голосов других людей. Приблизившись, они остановились у каменных стенок, подпиравших мягкую почву. Дети камнями отогнали животных, а мужчины преклонили колена для молитвы. Потом каждый, погрузив лицо в воду, медленными глотками стал пить.
Вот они, небесного цвета очи среди пустыни. Но теплая вода все еще хранила в себе силу ветра, песков и бескрайнего стылого ночного неба. Hyp пил и чувствовал, как с водою входит в него вся бесприютность пустыни, которая гнала его от одного колодца к другому. Мутная, безвкусная вода вызывала тошноту, она не утоляла жажды. Она словно бы вливала в его тело безмолвное одиночество песчаных гряд и громадных каменистых нагорий. Вода в колодцах была неподвижной и гладкой, как металл, на поверхности ее плавали листья и клочья овечьей шерсти. У другого колодца умывались и приглаживали волосы женщины.
Рядом с ними неподвижно застыли козы и верблюды, словно привязанные к колышкам, воткнутым в грязь у колодца.
Между палатками ходили взад и вперед какие-то мужчины. То были Синие Воины пустыни, с покрывалами на лицах, вооруженные кинжалами и длинными ружьями; они расхаживали широкими шагами, ни на кого не глядя. Оборванные рабы-суданцы тащили мешки с просом и финиками и бурдюки с маслом. Были здесь также и вожди племен в белой и темно-синей одежде, почти чернокожие
Теперь все говорили очень громко, женщины в душной тени шатров, смеясь, бросали мелкие камешки в играющих детей. Речи мужчин лились неудержимым потоком, как во хмелю, слова, слетавшие с губ, пели, звенели гортанной трелью. Позади шатров, у самых стен Смары, в ветвях акаций, в листве карликовых пальм шелестел ветер. И все-таки этих мужчин и женщин, чьи лица и тела отливали синевой и блестели от пота, по-прежнему окутывало безмолвие, и все-таки они не расстались с пустыней.
Они ничего не забыли. В сокровенной глубине их тел, в самом их нутре жило великое безмолвие, царившее над барханами. Вот в чем заключалась подлинная тайна их бытия. Время от времени человек с карабином, что-то рассказывавший Нуру, умолкал, оглядываясь назад, на вершину склона, откуда налетал ветер.
Иногда кто-нибудь из мужчин другого племени подходил к палатке и здоровался, протягивая в знак приветствия раскрытые ладони. Мужчины обменивались несколькими словами, именами. Но слова эти, эти имена мгновенно забывались — легкие, едва заметные следы, которые тотчас занесет песком.
Когда сюда, к колодцам, спускалась ночь, над миром вновь воцарялось звездное небо пустыни. В долине Сегиет-эль-Хамра ночи были теплее, в темном небе нарождалась новая луна. Вокруг палаток затевали свои танцы летучие мыши, пролетавшие над самой гладью воды, мерцало пламя жаровен, разносившее запах кипящего масла и дыма. Какие-то ребятишки бегали между шатрами, издавая гортанные возгласы, похожие на лай собак. Животные — стреноженные верблюды, овцы и козы в загонах с оградой из камня — уже спали.
Мужчины могли позволить себе немного расслабиться. Вожатый положил свое ружье у входа в палатку и курил, глядя прямо перед собой. Он почти не слышал негромкого говора и смеха женщин, сидящих у жаровен. Быть может, он уносился мыслью к другим вечерам, к другим дорогам, словно ожоги, оставленные солнцем на его коже, и жажда, иссушившая его горло, были лишь предвестием другого томления.
Сон медленно сходил на Смару. Далеко на юге, на огромной каменистой Хамаде, ночью сон не приходил вовсе. Там люди цепенели от холода, когда ветер гнал тучи песка, обнажая подошвы гор. На дорогах пустыни не спят. Там живут, там умирают, ни разу не смежив выжженных усталостью и солнцем глаз. Иногда Синие Люди находили одного из своих: человек сидел на песке совершенно прямо, вытянув перед собой ноги, окоченевшее тело еле прикрыто пляшущими на ветру лохмотьями. Почерневшие глаза на сером лице впивались в зыбкую линию песчаных холмов на горизонте — так его настигла смерть.
Сон подобен воде: никто не может уснуть настоящим, глубоким сном вдали от источника. Ветер, будто из космоса, свистел над землей, отнимая у нее все ее тепло.
Но здесь, в красной долине, путники могли уснуть.
Вожатый проснулся раньше других и недвижно стоял у палатки. Он смотрел на туманную дымку, медленно ползущую вверх по склону долины в сторону Хамады. Туман стирал на своем пути следы ночи. Скрестив руки на груди и сдерживая дыхание, вожатый глядел вперед немигающими глазами. Он ждал первого проблеска утренней зари,
В становье в еще не рассеявшейся мгле краснели огоньки жаровен. Женщины шли за водой, девочки, вскрикивая, вбегали в холодную воду и выходили, покачиваясь и поддерживая на худых плечах глиняные кувшины.
Все шумы людского бытия начали постепенно оживать, поднимаясь от палаток и землянок: звяканье и скрежет металла, стук камня, плеск воды. Желтые собаки, собравшиеся посреди становья, бегали по кругу и тявкали. Верблюды и овцы переминались на месте, взбивая копытами красную пыль.
Вот когда был прекрасен свет, озарявший Сегиет-эль-Хамру. Его источали одновременно и небо, и земля, и был он золотистый и медный, и трепетал в безоблачном небе, не опаляя и не ослепляя. Девушки, откинув полог шатра, расчесывали густые волосы, выбирая из них насекомых и сооружая высокую прическу, к которой прикалывали синее покрывало. Прекрасный свет играл на их загорелых лицах и руках.
Неподвижно сидя на корточках, Hyp тоже любовался светом, заливавшим небо над становьем. Стаи куропаток медленно плыли в воздухе, взмывая вверх над красной долиной. Куда лежал их путь? Быть может, к каменистым вершинам, возвышающимся над долиной Сегиет, к узким красным ущельям между горами Агмар. А когда зайдет солнце, они снова вернутся в просторную долину, к полям, где жилища людей похожи на термитники.
Быть может, они бывают в Аюне, городе из земли и досок, где есть дома, крытые красным металлом; быть может, долетают до самого моря, открытого моря, изумрудного и бронзового.
Новые путники стали прибывать в долину Сегиет-эль-Хамра, караваны людей и животных, которые спускались с песчаных холмов, поднимая облака красной пыли. Они проходили мимо палаток не поворачивая головы, все еще далекие от всего, погруженные в свое одиночество, словно они по-прежнему шли по пустыне.
Медленно тянулись они к колодцу, чтобы смочить водой кровоточащие губы. Вверху, над Хамадой, поднялся ветер. Он слабел в долине, в листве карликовых пальм, среди колючих кустарников и лабиринтов, выложенных из камня. Но в глазах путников сверкал и переливался другой мир: изрезанные остроконечными скалами равнины, неприступные горы, расщелины, песчаные просторы, искрящиеся на солнце. Небо было безбрежным, беспощадная его синева опаляла лицо. А там вдали, где вздымались цепи барханов, в каком-то запредельном пространстве брели еще другие люди.
Но оно-то и было их настоящим миром. Песок, камни, небо, солнце, безмолвие, страдание, а вовсе не города из железа и бетона, где слышалось журчание фонтанов и человеческие голоса. В этом мире царил неписаный закон пустыни, где все становилось возможным, и ты шел, не отбрасывая тени, у самого края собственной смерти; Синие Люди, которые по невидимой дороге двигались к Смаре, были свободны, как никто в целом свете. Вокруг них насколько хватал глаз высились гребни сыпучих барханов, зыбилось пространство, которое нельзя измерить. Женщины и дети ступали босыми ногами по песку, оставляя на нем легкий след, тотчас стираемый ветром. Вдали, между землей и небом, плыли миражи — белые города, базары, караваны верблюдов и ослов, груженных съестными припасами, — мерцающие видения. И сами путники были похожи на миражи, порожденные голодом, жаждой и усталостью на бесплодной земле.
Дороги шли по кругу, они всегда возвращали к началу пути, с каждым витком все теснее опоясывая Сегиет-эль-Хамру. Странствие не имело конца, ибо было оно длиннее, чем жизнь человеческая.
Одни путники прибывали с востока, из-за гор Адме-Риех, из-за Етти, из-за Табельбала. Другие — с юга, от оазиса Эль-Харик, от колодцев Абд-эль-Малек. Они направлялись на запад и на север, к самому побережью, или же проходили через громадные соляные копи Тегаза. И возвращались оттуда со съестными припасами и оружием в святую землю, великую долину Сегиет-эль-Хамра, не зная, в какую сторону направятся потом. Они совершали свой путь, следуя движению звезд, стараясь укрыться от песчаных бурь, когда небо становится красным и пески приходят в движение.
Так жили они, мужчины и женщины, всегда в пути, не зная отдыха. И так они однажды умирали — от палящего зноя, от вражеской пули или от лихорадки. Женщины рожали детей, присев на корточки в тени шатра, — две другие женщины поддерживали роженицу, стянув ей живот широким полотняным поясом. И с первой минуты появления на свет человек принадлежал этому бескрайнему пространству, песку, чертополоху, змеям, крысам и в особенности ветру — это и была его истинная семья. Медноволосые девочки подрастали, учась бесконечному обряду жизни. Они не знали другого зеркала, кроме манящего простора гипсовых равнин под незамутненной гладью неба. Мальчики учились ходить, говорить, охотиться и сражаться для того лишь, чтобы научиться умирать среди песков.
Вожатый долго стоял недвижим возле палатки со стороны мужской ее половины и смотрел, как к песчаным холмам, к колодцам движутся караваны. Солнце освещало его смуглое лицо, орлиный нос, длинные курчавые волосы цвета меди. Hyp пробовал с ним заговорить, но отец его не слышал. Потом, когда становье угомонилось, он сделал сыну знак, и они вдвоем зашагали на север по тропинке, которая поднималась вверх, к самому центру долины Сегиет-эль-Хамра. Иногда им встречался какой-нибудь путник, шедший по направлению к Смаре, они обменивались с ним двумя-тремя словами:
— Кто ты?
— Бу Сба. А ты?
— Ямайа.
— Откуда ты?
— Из Айн-Para.
— А я с юга, из Игетти.
И, не прощаясь, шли каждый своей дорогой. Дальше тропинка почти терялась среди щебня в кустах чахлых акаций. Здесь трудно было идти из-за острых камней, торчащих из красной земли, Hyp с трудом поспевал за отцом. Солнце сверкало уже ярче, ветер пустыни взметал пыль под их ногами. В этом месте долина сужалась, превращаясь почти в ущелье, местами серое, местами красное, а кое-где отливавшее металлическим блеском. Высохшее русло реки загромождали камни — красная и белая галька и черные кремни, на которых искрами вспыхивали солнечные лучи.
Вожатый шел лицом к солнцу, чуть подавшись вперед и прикрыв голову полой бурнуса. Острые колючки кустарника рвали одежду Нура своими когтями, царапали икры и босые ступни, но он не обращал на это внимания. Он не отрываясь смотрел вперед, на фигуру отца, торопливо продолжавшего свой путь. И вдруг оба разом остановились: посреди каменистых холмов, сверкая в солнечном свете, показалась белая гробница. Мужчина застыл, чуть качнувшись вперед, словно кланяясь усыпальнице. Потом оба двинулись дальше по осыпавшимся под ногами камням.
Медленно, не опуская глаз мужчина поднимался к гробнице. И по мере того как они подходили ближе, купол ее, казалось, возносился вверх, отрываясь от красных камней. Дивное чистое солнце озаряло усыпальницу, и она словно бы разбухала в перегретом воздухе. Тут не было ни малейшей тени — одни только острые камни холма да внизу высохшее русло реки.
Отец с сыном подошли к гробнице. Она представляла собой четыре слепленные из глины и побеленные известью стены на фундаменте красного камня. Единственная дверь, ведущая внутрь и похожая на жерло печи, была завалена большим красным камнем. Возвышавшийся над стенами белый яйцевидный купол кончался острием. Hyp смотрел теперь только на вход в усыпальницу, который все рос на его глазах, становясь дверью какого-то гигантского монумента со стенами наподобие меловых утесов и куполом величиной с гору. Здесь спадали ветер и зной пустыни, смягчалось дневное одиночество; здесь обрывались легкие следы — даже те, что были оставлены сбившимися с пути, безумцами или побежденными. Быть может, это и было самое сердце пустыни, то место, откуда все началось в ту пору, когда люди впервые появились на земле. Гробница сияла на склоне красного холма. Солнечные лучи отражались от плотно утоптанной земли, в их свете яростно пылал белый купол, и время от времени по трещинам стен струились ручейки красной пыли. Вблизи гробницы не было ни души, кроме Нура и его отца. Непроницаемое безмолвие царило в долине Сегиет-эль-Хамра.
Отвалив широкий камень, мужчина увидел круглый дверной проем, за ним — густой холодный мрак, и ему показалось, что он ощутил на своем лице дыхание мрака.
Усыпальницу окружала площадка, красная земля ее была утрамбована ногами паломников. Здесь и остановились вначале отец с сыном, чтобы сотворить молитву. На вершине этого холма, у гробницы святого, вокруг которой насколько хватал глаз простирала свое иссохшее ложе долина Сегиет-эль-Хамра, перед бесконечной далью горизонта, где на фоне синего неба рисовались другие холмы, другие горы, безмолвие пронзало еще острее.
Точно мир перестал вдруг двигаться и говорить и весь обратился в камень.
И все-таки время от времени Hyp слышал, как потрескивают земляные стены, как жужжат насекомые и стонет ветер.
«Я пришел к тебе, — говорил, преклонив колени на утоптанной земле, человек. — Помоги мне, дух отца моего, дух деда моего. Я прошел через пустыню, я пришел просить перед смертью твоего благословения. Помоги мне, благослови меня, ведь я плоть твоя. Я пришел».
Так говорил отец, и Hyp слушал его слова, не понимая их смысла. Отец говорил то громко, то напевным шепотом и покачивал головой, все время повторяя простые слова: «Я пришел к тебе, я пришел».
Наклонившись вперед, он собирал горстями красную пыль и посыпал ею лицо: лоб, веки, губы.
Потом отец встал и подошел к двери. У проема он снова преклонил колени и стал молиться, касаясь лбом каменного порога. Мрак в гробнице медленно таял, словно ночной туман. Внутри стены были голыми и белыми, как и снаружи, а на низком потолке виднелись ветки, обмазанные землей.
Теперь и Hyp на четвереньках вполз в гробницу. Он ощущал под ладонями жесткий, холодный пол — землю, пропитанную овечьей кровью. В глубине усыпальницы отец распростерся ниц на утоптанной земле. Касаясь ее ладонями, вытянув вперед руки, он, казалось, слился с ней. Он уже не молился, не пел. Он медленно дышал, прижавшись ртом к земле, прислушиваясь к биению собственной крови в груди и в ушах. В него словно проникало что-то извне через рот, через лоб, через ладони рук и живот, и это что-то просачивалось в самую глубину его существа и незаметно преображало его. Быть может, то было безмолвие, рожденное пустыней, морем песчаных холмов, каменными горами, залитыми светом луны, или бескрайними розовыми песчаными равнинами, где солнечный свет пляшет, мерцает, похожий на сетку дождя; безмолвие водоемов с зеленой водою, которые смотрят в небо, точно глаза; безмолвие неба, на котором не видно ни облачка, ни птицы и только вольно гуляет ветер.
Простершийся на земле человек чувствовал, как все его тело наливается тяжестью. Тень застилала глаза, словно он погружался в дремоту. И в то же время его грудь, его руки, играя в каждом его мускуле, наполняла новая сила. Все преображалось в нем, все обновлялось. Исчезли страдания, желания, жажда мести. Он забыл о них, словно молитва омыла его дух. Иссякли слова — в прохладном мраке усыпальницы они были не нужны. Их заменял удивительный ток — эти волны, это тепло, — который источала пропитанная кровью земля. Это было не сравнимо ни с чем в мире. Это была воля, не нуждавшаяся в посредничестве мысли, воля, исходившая из самых недр земли, передававшаяся в глубину пространства и словно невидимой нитью связавшая распростертого человека со всем остальным миром.
Hyp, затаив дыхание, глядел на своего отца во мраке гробницы. Растопыренными пальцами он касался холодной земли, которая увлекала его в головокружительный бег через пространство.
Долго оставались они так — отец, распростершийся ниц, и Hyp на четвереньках, неподвижный, с широко раскрытыми глазами. Потом, когда все было кончено, отец медленно встал и вывел сына из гробницы. Снова завалив камнем вход, он сел рядом, привалившись к стене усыпальницы. Казалось, он совсем обессилел, точно после долгого странствия без пищи и воды. Но душа его обрела теперь новую силу, его наполняла радость, сиявшая во взгляде. Он словно знал отныне, что должен делать, словно предчувствовал путь, который ему предстоит пройти.
Он прикрыл лицо полой шерстяного бурнуса и возблагодарил святого, без слов, только слегка покачивая головой, а из горла у него вырвались какие-то напевные звуки. Длинные синие пальцы ласкали утоптанную землю, захватывая щепотки мелкой пыли.
Перед ними медленно скатывалось по небосклону солнце, садившееся по ту сторону Сегиет-эль-Хамры. На дне долины удлинялись тени холмов и скал. Но мужчина, казалось, ничего не замечал. Недвижимый, прижавшись спиной к стене гробницы, он не чувствовал, как убывает день, не ощущал ни голода, ни жажды. Иная сила, иной ход времени завладели его душой, отрешили от человеческих связей. Быть может, он ничего больше не ждал, ничего больше не знал и стал подобен пустыне, безмолвию, оцепенению, небытию.
Сгущалась тьма, и Hyp, испугавшись, тронул отца за плечо. Тот посмотрел на сына, но не сказал ни слова и только едва заметно улыбнулся. И оба зашагали вниз, к пересохшему руслу реки. Хотя уже стемнело, но свет еще резал глаза, знойный ветер опалял лицо и руки. Мужчина слегка пошатывался, и ему пришлось опереться на плечо сына.
Внизу, на дне долины, вода в колодцах почернела. Москиты плясали в воздухе, норовя ужалить детей прямо в глаза.
Дальше, у красных стен Смары, проносились низко, над самыми палатками, кружили возле жаровен летучие мыши. Приблизившись к первому колодцу, Hyp и его отец снова тщательно омыли каждую часть тела. Потом сотворили последнюю молитву, повернув лицо в ту сторону, откуда спускалась ночь.
Все больше и больше людей стекалось в долину Сегиет-эль-Хамра. Они прибывали с юга, некоторые на верблюдах и лошадях, но большинство пешком: животные погибали в пути от жажды и болезней. Каждый день вокруг глинобитных стен Смары на глазах у мальчика появлялись новые шатры. Всё новые ряды суконных палаток окружали городские стены. Каждый вечер, с наступлением темноты, Hyp видел путников, бредущих к становью в облаках пыли. Никогда еще он не встречал такого многолюдства. Слышался неумолчный гул мужских и женских голосов, пронзительные вопли детей, их плач; они смешивались с криками погонщиков коз и овец, грохотом упряжек, ворчанием верблюдов. Странный, непривычный Нуру запах поднимался от песка, налетал вместе с порывами вечернего ветра; то был крепкий запах, едкий и в то же время сладкий, запах кожи, дыхания, пота множества людей. В сумерках горели костры, сложенные из древесного угля, хвороста и кизяка. Над шатрами поднимался дым жаровен. Hyp слышал, как, укачивая детей, протяжно и ласково напевают женщины.
Среди вновь прибывших больше всего было стариков, женщин, детей, измученных стремительным переходом через пустыню, они были в лохмотьях, босые или в опорках. Их обожженные солнцем лица почернели, глаза горели точно угольки. Дети шли нагишом, ноги их были изранены, животы вздуты от голода и жажды.
Hyp бродил по становью, протискиваясь между палатками. Его удивляло такое скопище людей, а сердце ныло; сам не зная почему, он думал о том, что многие из этих мужчин, женщин и детей скоро погибнут.
Ему встречались всё новые путники, медленно бредущие вдоль улочек, образованных шатрами. Некоторые пришельцы с самого дальнего юга были черны, как суданцы, и говорили на языке, незнакомом Нуру. У большинства мужчин лица были закрыты покрывалом; они носили шерстяные бурнусы, а под ними — синюю полотняную одежду и на ногах — сандалии из козьей кожи. Вооружение их составляли длинные кремневые ружья с бронзовым стволом, копья и кинжалы. Hyp сторонился, уступая им дорогу, и глядел им вслед, пока они шли к воротам Смары. Они шли поклониться великому шейху Мауле Ахмеду бен Мухаммеду аль-Фадалю, тому, кого прозвали Ма аль-Айнин — Влага Очей.
Они рассаживались на глинобитных скамьях, окружавших двор у дома шейха. Потом, на закате, собирались с восточной стороны колодца и на коленях творили вечернюю молитву, обратившись лицом в сторону пустыни.
Когда настала ночь, Hyp вернулся к шатру своего отца и сел рядом со старшим братом. В правой части палатки, лежа на кошмах между съестными припасами и вьючным седлом верблюда, вели разговор мать и сестры. Мало-помалу над Смарой воцарялась тишина, один за другим замирали голоса людей и крики животных. На черном небе появилась полная луна — великолепный белый, ставший таким огромным диск. Ночь была холодной, хотя песок еще хранил остатки дневного зноя. В лунном свете, стремительно ныряя к земле, проносились летучие мыши. Hyp, лежа на боку, подложив под голову руку, следил за их полетом, ожидая, когда придет сон. И заснул сразу, сам того не заметив, даже не успев закрыть глаза.
Он проснулся со странным чувством, будто время остановилось. Hyp поискал глазами лунный диск и, только убедившись, что тот начал клониться к западу, понял, что спал долго.
Над лагерем царила гнетущая тишина. Лишь где-то вдали, на границе пустыни, выли дикие собаки.
Hyp встал и увидел, что отца и братьев уже нет в палатке. В правой ее стороне в сумраке смутно рисовались только тела завернувшихся в кошмы женщин и детей. Hyp зашагал по песку между палатками в сторону крепостных стен Смары. В лучах луны песок был совершенно белым, с синими тенями от камней и кустов. Не слышно было ни звука, будто весь лагерь еще спал, но Hyp знал, что мужчины покинули шатры. Спали только дети, а женщины, закутанные в бурнусы и кошмы, сидели не шевелясь и глядели наружу. Ночная сырость пробирала до костей, утоптанный песок холодил босые ноги.
Подойдя к стенам города, Hyp услышал гул мужских голосов. Чуть дальше, у городских ворот, он увидел часового: тот замер, сидя на корточках и прислонив к коленям длинный карабин. Но Hyp знал место, где земляная стена обрушилась, через эту брешь можно было проникнуть в город, минуя стража.
Он сразу понял, что во дворе у дома шейха мужчины собрались на совет. Все они сидели на земле группами по пять-шесть человек вокруг жаровен, на которых в больших медных чайниках кипятили воду для зеленого чая. Hyp бесшумно проскользнул в их круг. Никто даже не взглянул на него. Все смотрели на группу воинов, стоявших перед дверью дома. То было несколько воинов пустыни в синей одежде — они застыли в полной неподвижности, не сводя глаз со старого человека, облаченного в простой белый бурнус с капюшоном, и с двух вооруженных юношей, которые по очереди о чем-то возбужденно говорили.
С того места, где он сидел, Hyp не мог расслышать их слов из-за гудения мужских голосов, которые повторяли или обсуждали сказанное. Когда глаза его привыкли к резкому контрасту между мраком и красным пламенем жаровен, Hyp узнал старика. То был великий Ма аль-Айнин, которого Hyp уже видел, когда отец и старший брат приходили поклониться шейху по прибытии к колодцам Смары.
Hyp спросил у соседа, кто эти двое юношей рядом с шейхом. И услышал в ответ: «Саадбу и Лархдаф, братья Ахмеда ад-Дехибы, которого прозвали Золотая Капля. Он скоро будет нашим истинным повелителем».
Hyp не пытался услышать слова двух молодых воинов. Он пожирал взглядом хрупкую фигуру неподвижно стоявшего между ними старца, чей бурнус выделялся ярким белым пятном в лунном свете.
Остальные также не сводили со старца глаз, они все точно слились в этом едином взгляде, словно на самом деле речь держал он и, стоит ему подать знак, все изменится, ибо он один может даровать им закон пустыни.
Но Ма аль-Айнин не шевелился. Казалось, он не слышит ни того, что говорят ему сыновья, ни непрерывного гула голосов сотен мужчин, сидящих во дворе его дома. Порой он чуть поворачивал голову и смотрел вдаль, поверх сидящих вокруг людей и земляных стен своего города, на темное небо, туда, где высились каменные холмы.
Быть может, подумал Hyp, он просто хочет, чтобы мы все вернулись в пустыню, туда, откуда пришли, и сердце Нура сжалось. Он не понимал, что говорят люди вокруг него. Небо над Смарой было бездонным, холодным, звезды утонули в светлой дымке лунного света. В этом было словно бы предвестье смерти и разорения, предвестье зловещего небытия, которое рождало тоскливую пустоту в неподвижных шатрах и в стенах города. Hyp особенно сильно ощущал это, когда глядел на хрупкую фигуру великого шейха, словно проникая в самое сердце старика, проникая в его молчание.
К Ма аль-Айнину по очереди подходили другие шейхи, вожди племен и Синие Воины. Все они говорили одно и то же голосами охрипшими от усталости и иссушающего зноя. Они рассказывали о христианских солдатах, захвативших южные оазисы и начавших войну с кочевниками; рассказывали о крепостях, возводимых христианами в пустыне и преграждающих доступ к колодцам вплоть до самого берега моря. Рассказывали о проигранных битвах, об убитых, которых так много, что даже не упомнить их имен, о женщинах и детях, толпами бежавших на север через пустыню, о скелетах животных, валяющихся повсюду на дорогах. Рассказывали об остановленных в пути караванах — христианские солдаты освобождали рабов и отправляли их на юг, а туарегам платили деньги за каждого похищенного в караване раба. Рассказывали о захваченных товарах и стадах, о разбойничьих шайках, наводнивших пустыню одновременно с христианами. Рассказывали о войсках христиан, у которых проводниками служат негры с юга и которые так многочисленны, что растянулись по песчаным холмам до самого горизонта. О всадниках, которые окружают шатры кочевников и на месте убивают всех, кто оказывает им сопротивление, а детей уводят с собой, чтобы отдать их в христианские школы в крепостях на побережье. И, слушая их рассказы, другие мужчины подтверждали: «Клянусь Аллахом, это правда», и гул голосов становился громче, он прокатывался по площади, подобный шуму налетевшего ветра.
Hyp слушал то нарастающий, то убывающий гул голосов, подобный ветру пустыни, что пробегает по барханам, и горло его сжималось: он чувствовал, что над городом и над всеми этими людьми нависла смертельная угроза, угроза, которой он еще не понимал.
Почти не мигая, смотрел он теперь на белый силуэт старца, неподвижно стоявшего между сыновьями, несмотря на усталость и ночной холод. Hyp думал, что только Ма аль-Айнин в силах изменить течение этой ночи, одним мановением руки успокоить гнев толпы или, наоборот, несколькими словами, которые будут передавать из уст в уста, разжечь его, всколыхнув волну горечи и ярости. Все мужчины, как и Hyp, глядели на него воспаленными от усталости и лихорадки глазами с обострившимся от пережитых страданий вниманием. Кожа у них задубела от солнечных ожогов, губы иссушил ветер пустыни. Они сидели почти не шевелясь, не сводя глаз с Ма аль-Айнина, ожидая одного только знака. Но шейх, казалось, не замечал ничего. Взгляд его был неподвижен и устремлен вдаль, через головы людей на земляные стены Смары. Быть может, он искал ответа на людскую тревогу в глубине ночного неба, в странном туманном ореоле, окружавшем лунный диск. Hyp посмотрел вверх, туда, где обычно горят семь звезд Малой Медведицы, но ничего не увидел. Только планета Юпитер застыла в холодном небе. Свет луны все окутал своей дымкой. Hyp любил звезды, отец научил его их именам с малолетства, но в эту ночь он словно бы не узнавал неба. Оно было огромным, холодным и слепым, затопленным белым лунным светом. На земле красные пятна жаровен причудливо освещали лица мужчин. Быть может, это страх так изменил все вокруг, иссушил лица и руки мужчин, оставив от них кожу да кости, черной тенью залег в пустых глазницах; это ночь заморозила свет людских глаз и вырыла бездонный провал в небесных глубинах.
Мужчины, стоявшие подле Ма аль-Айнина, наконец умолкли, каждый в свой черед. Hyp слышал об этих людях от отца. То были вожди грозных кланов, легендарные воины племен маакиль, ариб, улад-яхья, улад-делим, аросиин, ишергигин, воины племени регибат, чьи лица скрывались под черными покрывалами, и те, кто говорил на языке шлехов, ида-у-беляль, ида-у-мерибат, аит-ба-амран, но явились сюда и никому не известные люди, пришедшие от самых границ Мавритании, из Томбукту, те, что не захотели сесть у жаровен, а остались стоять у входа на площадь, закутавшись в бурнусы, с видом одновременно боязливым и надменным, те, что не захотели говорить. Hyp переводил взгляд с одного на другого и чувствовал, как на всех лицах проступает зловещая опустошенность, словно вот-вот должен пробить их смертный час.
Ма аль-Айнин не видел их. Он ни на кого не смотрел — разве только один раз его взгляд на мгновение задержался на лице Нура, точно шейх удивился, увидев мальчика среди многолюдного собрания мужчин. С этого мгновения, мимолетного, как вспышка едва уловимого света, от которого сердце Нура забилось чаще и громче, мальчик стал ждать, чтобы старый шейх подал знак собравшимся перед ним воинам. Но старик оставался все так же недвижим, словно мысли его были далеко, а двое его сыновей, наклонившись к нему, что-то тихо ему говорили. Наконец шейх извлек из своего бурнуса четки черного дерева и медленно опустился на землю, склонив голову вперед. Он начал молиться, повторяя слова, придуманные им для него одного, и сыновья его опустились на землю рядом с ним. И тут, словно этим простым движением было сказано все, голоса умолкли, и на площади, залитой слишком ярким светом полной луны, воцарилось напряженное, ледяное молчание. Отдаленные, прежде едва уловимые звуки, доносившиеся из пустыни: шум ветра, треск рассохшихся камней на взгорьях, отрывистый лай диких собак — постепенно заполнили тишину. Не прощаясь, не говоря ни слова, бесшумно, один за другим мужчины вставали и покидали площадь. Они шли пыльной дорогой поодиночке, им не хотелось разговаривать. Отец тронул Нура за плечо, и мальчик тоже встал и пошел. Но прежде чем покинуть площадь, он обернулся, чтобы посмотреть на странную хрупкую фигуру старца, который теперь, совсем один в лунном свете, повторял нараспев молитву, раскачиваясь, словно всадник.
В последующие дни тревога в становье у ворот Смары все росла и росла. Почему — объяснить было невозможно, но все чувствовали ее, точно сердечную муку, точно угрозу. Днем жарко пекло солнце, его беспощадный свет играл на острых камнях и в руслах пересохших рек. Вдали сверкали скалистые отроги Хамады, над долиной Сегиет непрестанно рождались миражи. Каждый час прибывали всё новые толпы бежавших с юга кочевников, изнуренных усталостью и жаждой; на горизонте их силуэты сливались со сменявшими друг друга миражами. Путники медленно передвигали ноги в сандалиях из козьей кожи, неся на спине свой скудный скарб. Иногда за ними шли отощавшие от голода верблюды, охромевшие лошади, козы и овцы. Люди торопливо разбивали шатры на краю стана. Никто не подходил к ним, чтобы сказать слова приветствия или спросить, откуда они пришли. У некоторых на теле виднелись шрамы — следы сражений с христианскими воинами или разбойниками из пустыни; большинство были совершенно обессилены, истощены лихорадкой и желудочными болезнями. Иногда прибывали вдруг остатки какого-нибудь отряда, поредевшего, потерявшего предводителей и женщин; чернокожие мужчины, почти совсем нагие, в лохмотьях; их пустые глаза горели лихорадкой и безумием. Они жадно пили воду из фонтана у ворот Смары, а потом ложились на землю в тени городских стен, словно хотели забыться сном, но глаза их оставались широко открытыми.
С той ночи, когда собрался совет племен, Hyp больше не видел ни Ма аль-Айнина, ни его сыновей. Но он знал, что ропот, утихший в ту минуту, когда шейх начал молитву, на самом деле не прекратился. Только теперь ропот этот выражался не в словах. Отец, старший брат и мать Нура ничего не говорили, они отворачивались в сторону, точно не хотели, чтобы их о чем-нибудь спрашивали. Но тревога все росла, она чувствовалась в лагерном гуле, в нетерпеливых криках животных, в шуме шагов новых пришельцев с юга, в том, как резко мужчины бранили друг друга или детей. Тревога чувствовалась и в едком запахе, запахе пота, мочи, голода, в том терпком духе, который шел от земли и от тесного становья. Тревога росла из-за скудности пищи; несколько приперченных фиников, кислое молоко да ячменная каша — всё это съедали наспех на рассвете, когда солнце еще не появлялось над барханами. Тревога чувствовалась в грязной воде колодцев, которую взбаламутили люди и животные и которую уже не мог сдобрить зеленый чай. Давно кончились сахар и мед, финики стали твердыми как камни, а мясо — плоть верблюдов, павших от истощения, — было горьковатым и жестким. Тревога росла в пересохших глотках и кровоточащих пальцах, во время дневного зноя, когда головы и плечи мужчин наливались тяжестью, и в ночную стужу, когда у детей, завернутых в старые кошмы, зуб на зуб не попадал от холода.
Каждый день, проходя мимо палаток, Hyp слышал, как голосят женщины, оплакивая тех, кто умер ночью. С каждым днем лагерь все больше охватывали гнев и отчаяние, и сердце Нура щемило все сильнее. Он вспоминал взгляд шейха, устремленный вдаль, к невидимым в ночи холмам, а потом вдруг, в мгновение, мимолетное, как вспышка света, скользнувший лучом по Нуру и озаривший его душу.
Все они пришли издалека в Смару, словно то была конечная цель их пути. Словно теперь обещали осуществиться все их помыслы. А пришли они сюда потому, что земля уходила у них из-под ног, рушилась за их спиной и не было у них отныне пути назад. И вот они, сотни, тысячи людей, собрались здесь, на земле, которая не могла их принять, на безводной, безлесной, голодной земле. Взгляды их то и дело устремлялись к тому, что виднелось на горизонте, к неприступным горным вершинам на юге, к беспредельным пустыням на востоке, к пересохшим руслам рек долины Сегиет, к высоким нагорьям на севере. И еще взгляд их терялся в бездонном безоблачном небе, где пылало слепящее солнце. И тогда тревога становилась страхом, а страх — гневом, и Hyp чувствовал, как над становьем прокатывается какая-то неведомая волна; быть может, то был запах, поднимавшийся от палаток и со всех сторон подступавший к Смаре. Был тут еще дурман, хмель опустошения и голода, преображавший все формы и краски земные, изменявший цвет неба; от него на раскаленных солончаках возникали громадные озера с чистой, прозрачной водой, а небесная лазурь населялась стаями птиц и роем насекомых.
На заходе солнца Hyp садился у глинобитной стены и смотрел на площадь, туда, где в ту ночь появился Ма аль-Айнин, на то ничем не отмеченное место, где шейх опустился на землю для молитвы. Иногда вместе с Нуром приходили мужчины и стояли недвижимо у ворот, глядя на красную глинобитную стену с узкими окнами. Они ничего не говорили, только смотрели. А потом возвращались в свои шатры.
Наконец, после всех этих долгих дней, когда на земле и на небе царили гнев и страх, после долгих студеных ночей, когда люди, едва успев заснуть, просыпались вдруг без всякой причины с лихорадочно блестящими глазами, обливаясь холодным потом, после этого бесконечно долгого времени, понемногу уносившего стариков и детей, внезапно — никто толком не знал почему — все поняли: пришла пора сниматься с места.
Hyp почувствовал это еще до того, как об этом заговорила мать, до того, как старший брат сказал ему смеясь, точно все вдруг переменилось: «Завтра, а может, послезавтра, слышишь меня, мы тронемся в путь, мы пойдем на север, так объявил шейх Ма аль-Айнин, мы пойдем далеко-далеко!»
Быть может, новость эту принес ветер, а может, пыль, а может, Hyp почуял ее, глядя на утоптанную землю на площади Смары.
Новость с невиданной быстротой распространилась по всему становью, она музыкой звучала в воздухе. Голоса мужчин, крики детей, звон меди, ворчание верблюдов, топот и ржание лошадей — все это напоминало шум дождя, хлынувшего в долину и увлекающего за собой красные струи потоков. Мужчины и женщины бегали между палатками, лошади били землю копытами, стреноженные верблюды кусали свои путы — так велико было нетерпение. Невзирая на обжигающий зной, женщины разговаривали и перекрикивались, стоя у палаток. Никто не смог бы сказать, кто первым принес новость, но все повторяли пьянящие слова: «Мы тронемся в путь, мы тронемся в путь на север».
Глаза отца Нура сверкали каким-то лихорадочным восторгом:
— Мы скоро тронемся в путь, так сказал наш великий шейх, мы скоро тронемся в путь.
— Куда? — спросил Hyp.
— На север, через горы Дра, к Сусу, Тизниту. Там нас ждет вода и земля, ее хватит на всех, это сказал сын Ма аль-Айнина, Мауля Хиба, наш истинный повелитель, и Ахмед аш-Шамс это подтвердил.
Мужчины группами шли между палатками, направляясь к Смаре, водоворот подхватил и Нура. Красная пыль взвивалась из-под их ног, из-под копыт животных, облаком стояла над становьем. Уже слышались первые ружейные выстрелы, и едкий запах пороха вытеснял запах страха, царивший над лагерем до сих пор. Hyp шел вперед, ничего не видя, мужчины толкали его, прижимали к стенам шатров. Пыль сушила горло, разъедала глаза. Немилосердно жгло солнце, прорезая толщу пыли белыми сполохами. Некоторое время Hyp брел наугад, вытянув вперед руки. Потом рухнул на землю и вполз в какую-то палатку. В ее полумраке он пришел в себя. В глубине палатки, у самой стенки, завернувшись в синий бурнус, сидела старуха. Увидев Нура, она сначала приняла его за воришку и стала выкрикивать ругательства, бросая ему в лицо камни. Потом она подползла ближе и увидела на покрытых пылью щеках красные бороздки слез.
— Что с тобой? Ты болен? — спросила она уже ласковей.
Hyp покачал головой. Женщина подползла к нему на четвереньках.
— Ты, верно, болен, — сказала она. — Погоди, я дам тебе чаю.
Она налила ему чаю в медную кружку.
— На, выпей.
Обжигающий чай подкрепил Нура.
— Мы скоро уйдем отсюда, — сказал он не совсем уверенным голосом.
Старуха внимательно поглядела на него. Потом пожала плечами.
— Да, так они все говорят.
— Это великий день для нас, — сказал Hyp.
Но, похоже, старуха не считала, что это такая уж важная новость; как видно, она была слишком стара.
— Ты, быть может, и дойдешь до тех мест на севере, о которых они говорят. А я умру по дороге. — И она повторила: — Я умру по дороге, я не дойду.
Немного погодя Hyp выбрался из палатки. Проходы между шатрами вновь опустели, точно все живое покинуло стан. Но в темной глубине палаток Hyp различал очертания человеческих фигур, то были старики, больные, которых трясло, несмотря на жару, молодые женщины, державшие на руках младенцев и вперившие в пространство ничего не видящие, печальные глаза. И снова сердце Нура сжалось: под сенью шатров веяло смертью.
По мере того как он приближался к стенам города, все громче звучала ритмичная музыка. Перед воротами Смары вокруг музыкантов широким полукругом столпились женщины и мужчины. Hyp услышал пронзительный голос флейт, который звучал то громче, то тише, потом и вовсе умолк, между тем как барабаны и трехструнные скрипки неустанно повторяли одну и ту же фразу. Глубокий мужской голос заунывно тянул какую-то андалузскую песню, но слов ее Hyp разобрать не мог. Над красным городом простиралось ярко-синее безоблачное и безжалостное небо. Сейчас должно было начаться празднество, обычное перед выступлением в поход; оно продлится до утра, а может, и до следующего дня. В воздухе будут реять флаги, всадники начнут скакать вокруг крепостных стен и стрелять в воздух из длинноствольных ружей, а женщины — вскрикивать вибрирующими, точно тремоло погремушек, голосами.
Нура захватил хмельной дурман музыки и танца, и он позабыл о тени смерти, витавшей под сводами шатров. Он как бы уже начал свой путь к высоким северным скалам, туда, где начинаются нагорья, туда, где нарождаются светлые реки, воды, которых еще никто никогда не видел. И все же тоска, поселившаяся в нем с той минуты, когда он увидел прибывающие толпы кочевников, по-прежнему гнездилась где-то в глубине его души.
Ему хотелось увидеть Ма аль-Айнина. Он обогнул толпу, надеясь встретить шейха среди поющих мужчин, но того в толпе не было. Тогда Hyp направился к городским воротам. Он проник в город через тот же провал, которым воспользовался в ночь совета. Утоптанная площадь была безлюдна. Стены дома, где жил шейх, сверкали в солнечном свете. На белой поверхности вокруг двери красной глиной были нанесены диковинные рисунки. Hyp долго разглядывал их, разглядывал изъеденные ветром стены. Потом зашагал к центру площади. Земля под его босыми ногами была раскаленной и жесткой, словно каменные плиты в пустыне. Здесь, в этом пустынном дворе, звуки флейт почти не были слышны, словно Hyp перенесся на другой край света. Мальчик шел к центру площади, а мир вокруг него рос и становился огромным. Hyp отчетливо слышал, как бьется кровь в жилах на шее и висках, и казалось, стук его сердца отдается даже в земле под его ногами.
Подойдя к глинобитной стене в том самом месте, где старец творил молитву, Hyp распростерся ниц, прильнув лицом к земле, не шевелясь, ни о чем не думая. Пальцы его вцепились в землю, как если бы он повис на краю высоченной скалы, в рот и ноздри забилась пыль, имевшая привкус праха.
Прошло много времени, прежде чем Hyp осмелился поднять голову, и тут он увидел белый бурнус шейха.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Ма аль-Айнин. Голос его был очень тихим и далеким, словно доносился с другого конца площадки.
Hyp смутился. Он привстал на колени, но не поднял склоненной головы: он не решался взглянуть на шейха.
— Что ты здесь делаешь? — повторил старик.
— Я... я молился, — ответил Hyp. И добавил: — Хотел молиться.
Шейх улыбнулся:
— И не смог?
— Нет, — просто ответил Hyp. Он коснулся рук старца: — Прошу тебя, благослови меня во имя Аллаха!
Ма аль-Айнин провел руками по волосам Нура, легонько помассировал ему затылок. Потом поднял мальчика и поцеловал его.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Не тебя ли я видел в ночь совета?
Hyp назвал свое имя, имя своего отца и своей матери. При этом последнем имени лицо Ма аль-Айнина просияло.
— Стало быть, твоя мать происходит из рода Сиди Мухаммеда, по прозванию Аль-Азрак, Синий Человек?
— Он приходился моей бабке дядей по матери, — сказал Hyp.
— Стало быть, ты и в самом деле из рода шерифов[2], — сказал Ма аль-Айнин. И долго молчал, вперив взгляд серых глаз в глаза Нура, словно что-то вспоминая.
А потом стал рассказывать о Синем Человеке, которого повстречал у оазисов юга, по ту сторону скалистой Хамады, в далекие времена, когда в этой долине не было ничего, не было даже самого города Смара. Синий Человек обитал в хижине из камней и веток на краю пустыни, не страшась ни людей, ни зверья. Каждое утро у дверей своей хижины он находил финики, миску кислого молока и кувшин свежей воды — это Аллах хранил его и заботился о его пропитании. Когда Ма аль-Айнин пришел проситься к нему в ученики, Синий Человек отказал. Целый месяц Ма аль-Айнин спал у дверей его хижины, но Синий Человек не сказал ему ни слова и даже ни разу не взглянул в его сторону. Только оставлял ему половину фиников и кислого молока, и никогда Ма аль-Айнин не едал такой сытной пищи, а что до воды из кувшина — она в одно мгновение утоляла жажду и наполняла радостью, потому что то была самая чистая вода, собранная из прозрачной росы.
Но прошел месяц, и шейх все-таки загрустил, ведь Аль-Азрак так ни разу и не взглянул на него. И тогда он решил вернуться домой: Аль-Азрак счел его недостойным служить Аллаху, подумал он. Без надежды пустился он в путь к родной деревне, как вдруг увидел, что на дороге его поджидает какой-то человек. Это был Аль-Азрак. «Почему ты меня покинул?» — спросил он Ма аль-Айнина. А потом предложил побыть с ним в том самом месте, где они встретились. Много месяцев прожил с ним рядом Ма аль-Айнин, и в один прекрасный день Синий Человек сказал, что больше ничему не может его научить. «Но ты еще ничему не учил меня», — возразил Ма аль-Айнин. Тогда Аль-Азрак указал ему на блюдо с финиками, на миску с кислым молоком и кувшин с водой: «Разве я не делился с тобою всем этим с тех пор, как ты сюда пришел?» И он указал ему рукой на север, туда, где лежала долина Сегиет-эль-Хамра, и велел построить там священный город для своих сыновей, и даже предсказал, что один из них станет повелителем юга. И тогда Ма аль-Айнин с семьей покинул родную деревню и построил город Смара.
Кончив рассказ, шейх еще раз поцеловал Нура и скрылся во мраке своего дома.
На другой день, на заходе солнца, Ма аль-Айнин вышел из дома, чтобы сотворить последнюю молитву. Взрослые обитатели шатров почти не ложились спать, они всё время пели, пристукивая в такт ногами по земле. Для них уже начался великий переход через пустыню, и дурманный хмель долгого пути через пески уже проник в их тело, пустыня уже напоила их своим знойным дыханием, уже рождала миражи перед их глазами. Никто не забыл перенесенных страданий, жажды, беспощадного солнца, накаляющего камни и бескрайние пески, горизонта, который все отступает и отступает вдаль. Никто не забыл неутолимого голода, голода всеобъемлющего, когда ты истосковался не только по пище, но и по надежде, по свободе, по всему, чего ты лишен, и оттого земля уходит у тебя из-под ног; голод этот толкает тебя вперед в тучах пыли, среди отупевших стад, гонит вверх по склону холма до самого гребня, чтобы оттуда ты вновь брел вниз, видя перед собой бесконечную череду таких же холмов.
Ма аль-Айнин снова опустился на землю посреди площади перед домиками, побеленными известкой. Но в этот раз по обе стороны от него сидели вожди. Нура и его отца он посадил рядом с собой, а старший брат Нура и его мать остались в толпе. Все обитатели палаток — мужчины и женщины — образовали на площади полукрут, некоторые сидели на земле, завернувшись в шерстяные бурнусы, чтобы уберечься от ночного холода, другие стояли или ходили вдоль стен, окружавших площадь. Музыканты наигрывали печальную мелодию, пощипывая струны гитар и ударяя кончиком указательного пальца по маленьким земляным барабанам.
Из пустыни налетал шквалистый ветер, швыряя в лица обжигавшие кожу песчинки. Небо над площадью было темно-синим, почти черным. Вокруг Смары царило бесконечное безмолвие, безмолвие красных каменистых холмов, безмолвие глубокой ночной синевы. Словно никогда и не было на свете других людей, кроме тех, что заточены здесь, в этой маленькой земляной воронке, прикованные к этой красной земле вокруг лужицы серой воды. Во всем остальном мире были только камень, да ветер, да волнистые пески, да соль, а дальше — море или пустыня.
Когда Ма аль-Айнин стал читать свой
Hyp, весь дрожа, слушал этот долгий призыв. Мужчины и женщины на площади замерли в неподвижности, взгляд каждого был словно бы обращен в себя.
На западе, над утесистыми изломами Хамады, широким красным пятном расплылось заходящее солнце. Гигантские тени вытянулись на земле, и вот уже они, словно прибывающая вода, слились в одну.
«Хвала Аллаху, Аллаху всесущему, Аллаху вечному, хвала Тому, Кто не имеет ни отца, ни сына, Кто не нуждается в опоре, Единому, Единственному, хвала Тому, Кто направляет нас на путь прямой, ибо посланники Его явились возвестить нам истину...»
Голос Ма аль-Айнина дрожал, как язычок пламени, в конце каждой фразы, точно ему не хватало дыхания, и однако каждый слог чисто, долго и раздельно звучал среди общего безмолвия.
«Хвала Аллаху, единственному деятелю, единственному владыке нашему, всеведущему, всевидящему, всепроникающему и всевластному, слава Тому, Кто равно дарует добро и зло, ибо слово Его — единое прибежище, а воля Его — единое упование во зле, чинимом людьми, в смерти, в болезнях, в несчастьях, сотворенных от начала мира...»
Ночь медленно растекалась по земле, по песчаным ложбинам, подкрадывалась к подножию глинобитных стен, где неподвижно застыли люди, к сводам шатров, к ямам, где спали собаки, к сине-зеленым глубинам колодцев.
«Имя Его — имя заступника, имя Того, Кто явлен мне, Кто дарует мне силы, ибо нет ничего превыше имени Его, с именем Его мне нет нужды бояться врагов моих, идя в бой, я называю про себя имя Его, ибо имя Его царит на земле и на небе...»
Солнечный свет на небе отступал на запад, а из недр земли вверх по утоптанному песку поднимался холод, леденя ноги сидевших на земле людей.
«Хвала Аллаху вездесущему, ибо нет силы и власти, кроме как от Аллаха, великого, всевышнего, великого, всевышнего, хвала Тому, Кто не принадлежит ни земле, ни небу, Кто не доступен ни взгляду моему, ни разуму, Тому, Кто меня знает, но Кого мне не дано постичь, Аллаху великому, Аллаху всемогущему...»
Голос Ма аль-Айнина разносился далеко по пустыне, словно долетая до самых границ этой скорбной земли, он уходил за песчаные гряды и расселины, за безжизненные нагорья и иссохшие долины и достигал уже новых земель, по ту сторону гор Дра, достигал полей, засеянных пшеницей и просом, где люди смогут наконец найти себе пропитание.
«Хвала Всемогущему, хвала Всесовершенному, ибо нет Бога, кроме Аллаха, всемудрого и всевластного, всесильного и милосердного, всеблагого и всеведущего, Того, Чьи дары не оскудевают, Единственного, Кто щедр и благодетелен, Того, Кто повелевает небесным воинством и воинством земным, всесовершенному и милостивому...»
Слабый и далекий голос доходил до сердца каждого мужчины, каждой женщины, проникал до самой глубины их души, и им казалось, будто он исходит из их собственной гортани, будто, изливая рвущуюся из груди песнь, он впитал в себя их мысли и слова.
«Слава и хвала Вечному, слава и хвала Бессмертному, Тому, Чье существование превыше всего, ибо Он всеведущ и вездесущ...»
Ма аль-Айнин вбирал всей грудью воздух, потом с силою выдыхал его, почти не шевеля губами, закрыв глаза и раскачиваясь, точно ствол дерева под порывами ветра.
«О Аллах, владыка наш, Аллах всечудный, светоч света, звезда в ночи, тень тени, о Аллах, единая истина, единый глагол! Слава и хвала Тому, Кто бьется в нашем бою, слава и хвала Тому, Чье имя повергает в прах наших врагов, всесильному судии в День судный...»
И вот уже, сами того не замечая, мужчины и женщины повторяют слова
«Он велик, Он всемогущ, Он всесовершенен, единый Бог и владыка наш, Тот, Чье имя запечатлено в плоти нашей, всепочитаемый, благословенный, явивший себя, Тот, Кто превыше всех, Тот, Кто изрек: «Я был сокровище потаенное, Я пожелал, чтобы узнали Меня, и для того сотворил творения Свои...»
Он велик, нет Ему ни равных, ни соперников, Он начало всего сущего, Он творец всего сущего, Он бесконечный, всевластный, всевидящий, всеслышащий, всемудрый, всесовершенный, Тот, Кому нет равных...
Он велик и прекрасен в сердцах правоверных, Он чист в сердцах тех, кто познал Его, Он превыше всего в душе тех, кто прикоснулся мудрости Его, Он властитель наш, владыка владык...
Нет Ему ни равных, ни соперников, Он Тот, Кто обитает на вершине высочайшей горы, обитает в песках пустыни, обитает в море, в небесах, в воде, Он указующий путь в ночи и в звездах...»
И вот, сами того не замечая, музыканты начали играть, и парящая их музыка перекликалась с голосом Ма аль-Айнина то пронзительными переливами, то глухим бормотанием мандолины, треском маленьких барабанов, и вдруг, словно птичий крик, в нее врывалась чистая мелодия тростниковых флейт.
Голос старика и песня свирелей теперь вторили друг другу, словно говорили об одном и том же, перекрывая голоса людей и глухие их шаги по утоптанной земле.
«Нет Ему ни равных, ни соперников, ибо Он всемогущ, Тот, Кто не был сотворен, свет, от которого воссияли другие светильники, пламень, возжегший другие пламена, первородное солнце, первая звезда ночная, рожденный прежде всякого рождения, дарующий жизнь и смерть всему сущему на земле, созидающий и истребляющий тварей Своих...»
И вот толпа начала приплясывать с исступленными криками: «Слава Аллаху!» Люди трясли головой и воздевали ладони к черному небу.
— Это Он возвестил истину всем святым, Он благословил пророка Мухаммеда, Он даровал власть и слово пророку нашему, Посланнику Аллаха на земле...
— Слава Аллаху!
— Хвала Аллаху, хвала Аллаху, вездесущему, всесовершенному, Он тайная тайных, Он Тот, Кто запечатлен в нашем сердце, всевышний, вездесущий...
— Слава Аллаху!
— Хвала Аллаху, ибо мы создания Его, мы бедны, мы невежественны, мы слепы, глухи и несовершенны...
— Слава Аллаху! Слава!
— О Ты, Кому ведомо все, открой нам истину! О Ты, всеблагой, всемилостивый, всепрощающий, милосердный, Ты, Чье бытие есть начало начал!
— Слава Аллаху!
— Хвала Аллаху, владыке нашему, всеблагому, всемогущему, всепобеждающему, всеславному, Тому, Кто предшествует всему сущему, вечному, вездесущему и единому, победившему всех врагов Своих, Тому, Кто все ведает, все видит, все слышит, вечному, всемудрому, всемогущему свидетелю деяний наших, творцу единому и вездесущему, всевидящему, всеслышащему, прекрасному, милосердному, всесильному, всесовершенному, великому, вездесущему...
Голос Ма аль-Айнина поднялся теперь до крика. И вдруг умолк, оборвался, точно ночная песня цикады. И тогда умолкли звуки других голосов и грохот барабанов, затихли гитары и флейты, и снова воцарилось долгое зловещее молчание, от которого сжимало виски и колотилось сердце. Глазами, полными слез, Hyp смотрел на старца, склонившегося к земле и закрывшего лицо руками; душу мальчика клинком пронзил неведомый дотоле ужас отчаяния. Но тут запел третий сын Ма аль-Айнина — Лархдаф. Сильный голос его заполнил площадь, но в нем не было просветленной чистоты Ма аль-Айнина — в нем звучали гневные ноты, и музыканты тотчас заиграли снова.
— О Аллах, Аллах! Внемли свидетелям истины и веры, сподвижникам Мауля бу Азза и Беккайа, сподвижникам его из Гудфиа, выслушай памятные слова, изреченные господином нашим шейхом Ма аль-Айнином!
Гул толпы внезапно вылился в единый крик:
— Слава нашему шейху Ма аль-Айнину, слава посланнику Аллаха!
— Слава Ма аль-Айнину! Слава сподвижникам Гудфиа!
— О Аллах, внемли голосу сына его, шейха Ахмеда, того, кого прозвали аш-Шамс, что значит Солнце, внемли голосу сына его Ахмеда ад-Дехибы, того, кого прозвали Золотая Капля, Маули Хибы, истинного повелителя нашего!
— Слава им! Слава Мауле Хибе, нашему повелителю!
Хмельное возбуждение снова охватило толпу; казалось, хриплый голос юноши разбудил ее гнев и прогнал усталость.
— О Аллах, Аллах! Яви благоволение Свое ученикам Твоим и ревнителям! Яви милость Свою великим и славным! Яви милость Свою поборникам любви и истины! Яви милость Свою поборникам верности и чистоты! Да явит Аллах милость Свою вождям, воинам и властителям! Да явит Аллах милость Свою святым, благословенным, служителям веры! Да явит Аллах милость Свою беднякам, странникам, обездоленным! Да ниспошлет нам Аллах великое благословение Свое!
Рев толпы нарастал, стены домов сотрясались от гула голосов, выкрикивавших славные имена, чтобы навеки запечатлеть их в памяти, запечатлеть на холодной, голой земле и в звездном небе.
— Да пребудет с нами, о Аллах, великое благословение пророка Твоего и благословение пророка Ильяса, благословение аль-Кадира, испившего от самого источника жизни, о Аллах, и благословение Увейса Карни, о Аллах, и великого Абд аль-Кадира аль-Жилани, святого из Багдада, посланца Бога на земле, о Аллах...
Имена эти звенели в молчании ночи, покрывая звуки музыки, которая нашептывала и трепетала, незаметная, как дыхание.
— Все жители земли и жители моря, о Аллах, жители севера и юга, о Аллах! Жители востока и запада, о Аллах! Жители небес и земли, о Аллах...
Как прекрасны были эти памятные слова, они пришли из пустыни, из ее дальней дали, и находили путь к сердцу каждого мужчины, каждой женщины, словно то была греза, которая оживает вновь.
— О Аллах, ниспошли нам великое благословение шейхов Абу Яза, Яланура, Абу Мадьяна, Мааруфа, аль-Юнаида, аль-Халая, аль-Шибли, великих святых города Багдада...
Луна медленно всплывала над каменистыми холмами на востоке долины, Hyp глядел на нее, раскачиваясь взад и вперед и вперив взгляд немигающих глаз в темные небесные глубины. Посреди площади шейх Ма аль-Айнин по-прежнему сидел, низко склонившись и касаясь головой земли, — белоснежная, почти прозрачная фигура. Только его худые пальцы шевелились, перебирая четки из черного дерева.
— Ниспошли нам, о Аллах, благословение праведников: аль-Хальви, того, что плясал для детей, ибн Хауари, Тсаури, Юнуса ибн Улейда, Басра, Абу Язрда, Мухаммеда ас-Сагира ас-Сухайли, который проповедовал твое слово, Абдасалама, Газали, Абу Шухайба, Абу Махди, Малика, Абу Мухаммеда Абдальазиза айт Тобба, святого из города Марракеша, о Аллах!
Хмель воспоминаний таился в самих именах, они были подобны очам созвездий, в далеком их взгляде собравшиеся здесь, на холодной площади, люди черпали свою силу.
— Аллах, о Аллах, ниспошли нам благословение всех последователей Твоих, приверженцев и ревнителей воинства победы Твоей, Абу Ибрахима Тунси, Сиди бель Аббаса Себти, Сиди Ахмеда аль-Харитси, Сиди Якира, Абу Закри Яхья ан-Навани, Сиди Мухаммеда бен Исса, Сиди Ахмеда ар-Рафаи, Мухаммеда бен Слимана аль-Язули, великого шейха, посланца Аллаха на земле, святого из города Марракеша, о Аллах!
Одно за другим повторяли они эти имена — имена людей, имена звезд, имена песчинок, уносимых ветром пустыни, имена бесконечных дней и ночей по ту сторону смерти.
— Аллах, о Аллах, ниспошли нам благословение всех Твоих Посланников на земле, тех, кто постиг тайное, кто познал жизнь и прощение, всех тех, кого Ты поставил над нами на земле, на море и на небесах, Сиди Абдеррахмана, прозванного Сахаби, сподвижника пророка, Сиди Абд аль-Кадира, Сиди Эмбарека, Сиди Бельхайра, который выдоил козла, Лаллы Мансуры, Лаллы Фатимы, Сиди Ахмеда аль-Харусси, превратившего разбитый кувшин в целый, Сиди Мухаммеда, прозванного Аль-Азраком, Синим Человеком, который на путь истинный направил великого шейха Ма аль-Айнина, Сиди Мухаммеда аш-Шейха аль-Камеля, непогрешимого, и всех тех, кого Ты поставил над нами на земле, на море и на небесах...
И снова воцарилось молчание, уже опьяняющее и светоносное. Время от времени свирели вновь выводили свою мелодию, выпевали ее, потом стихали. Мужчины один за другим поднимались и отходили к воротам. Только Ма аль-Айнин сидел в прежней позе, склонившись вниз и вглядываясь в какую-то невидимую точку на земле, залитой белым светом луны.
Когда начался танец, Hyp встал и присоединился к толпе. Мужчины, оцепив площадь плотным и широким полукругом, не двигаясь с места, дробно стучали по твердой земле босыми ногами. Они с такой страстью выкликали имя Аллаха, точно, страдая, истязали себя в едином мучительном порыве. Каждому возгласу «Слава Аллаху!» вторил удар барабана. И женщины тоже кричали, и голоса их вибрировали.
Казалось, эта музыка проникала в самую толщу холодной земли, уходила в самую глубину черного неба, сливалась с сиянием луны. Исчезло время, исчезло горе. Мужчины и женщины били о землю носками и пятками, повторяя непобедимый клич «Слава Аллаху! Хвала Всевышнему! Ую-ю-ю!», и поворачивали голову направо, налево, направо, налево, и музыка, которая переполняла их, выплескивалась из их глоток и летела в дальнюю даль к горизонту. Хриплое, прерывистое дыхание словно поднимало их ввысь, в полет над гигантской пустыней, сквозь ночь, к бледным пятнам зари по ту сторону гор, над уэдом[4] Сус, в Тизнит, к долине Фес.
«Слава Аллаху!» — выкрикивали хриплые голоса мужчин, пьяневших от глухого стука барабанов, от стенания тростниковых флейт, а сидевшие на земле женщины раскачивались взад и вперед, ударяя ладонями по тяжелым серебряным и бронзовым монистам. Голоса их временами переливались, как флейты, почти на пределе человеческих возможностей, и вдруг обрывались. И тогда мужчины полузакрыв глаза, откинув голову назад, снова начинали хрипло чеканить: «Слава Аллаху! Ую-ю-ю! Хвала Всевышнему!» И в исступленном звуке их голосов было что-то сверхъестественное, он раскалывал реальный мир, но в то же время успокаивал, подобно звукам гигантской пилы, что снует туда-сюда, вгрызаясь в ствол дерева. Каждый мучительный и глубокий выдох словно еще больше углублял рану небосвода, которая соединяла людей со Вселенной, смешивала кровь их и лимфу. Каждый певец все быстрее выкрикивал имя Божье, точно ревущий бык вытянув шею, на которой, как натянутые канаты, вздувались жилы. Свет жаровен и белое сияние луны освещали качающиеся тела, и казалось, облака пыли то и дело прорезает молния. Шумное дыхание становилось все чаще, неподвижные губы, приоткрытые рты исторгали почти безмолвные призывы, и на площади в провале пустынной ночи слышались теперь только выдохи голосовых мехов: «Х-х! Х-х! Х-х! Х-х!»
Слова иссякли. Теперь они были не нужны, могучий вихрь дыхания связывал людей прямо с сердцем земли и небес, точно самый ритм его, учащаясь, стирал дни, ночи, месяцы, смену времен года, стирал даже безысходное пространство и приближал конец всех странствий, конец всех времен. Велико было страдание, от неистовых выдохов дрожали тела, расширялась грудь. В середине полукруга, образованного мужчинами, танцевали женщины: двигались одни только их босые ступни, а тела были неподвижны, чуть отведенные от корпуса руки слегка подрагивали. Под ударами глухо отбивающих ритм пяток земля издавала непрерывный гул, словно по ней двигалось целое войско. Рядом с музыкантами воины юга под черными покрывалами подпрыгивали на месте, высоко вскидывая колени, точно пытающиеся взлететь огромные птицы. Потом мало-помалу движение стало замирать в ночной тьме. Один за другим мужчины и женщины опускались на землю, вытянув перед собой руки, ладонями обращенные к небу, только хриплое их дыхание извергало в безмолвие все те же нескончаемые возгласы: «Х-х! Х-х!Ую-ю-ю!..Х-х! Х-х!»
В этом истошном хрипе была такая сила, такая мощь, словно все они уже унеслись далеко от Смары, взмыв в небеса, подхваченные ветром, смешавшись с лунным светом и тончайшей пылью пустыни. Рухнуло безмолвие, рухнуло одиночество. Дыхание людей заполнило ночь, насытило Вселенную.
В пыли, посреди площади, ни на кого не глядя, сидел Ма аль-Айнин. Пальцы его сжимали зерна деревянных четок и при каждом выдохе толпы роняли одно из них. Он был средоточием этого дыхания, тем, кто указал людям путь в пустыне, кто предначертал каждую смену ритма. Он ничего более не ждал. Никого не вопрошал. Он и сам дышал теперь, подчиняясь дыханию молитвы, словно у него была одна общая гортань, общая грудь со всей толпой. Дыхание ее уже отверзло дорогу к северу, к новым землям. Старец более не чувствовал ни старости своей, ни усталости, ни тревоги. В нем жило дыхание, которое вдохнули в него все эти губы, дыхание сокрушительное и в то же время нежное, раздвинувшее пределы его существования. Толпа не глядела больше на Ма аль-Айнина. Закрыв глаза, чуть отстранив от тела руки, воздев лицо к ночи, она уже парила, уже летела к северу.
Когда на востоке над каменистыми холмами забрезжил день, мужчины и женщины потянулись к палаткам. Несмотря на хмельное бдение последних дней и ночей, никто не чувствовал усталости. Мужчины оседлали лошадей, свернули большие суконные палатки, навьючили верблюдов. Солнце еще стояло невысоко в небе, когда Hyp и его брат зашагали по пыльной дороге к северу. На спине они несли тюки с одеждой и съестным. Впереди них по дороге шли взрослые, шли дети, и облако серой и красной пыли уже начало вздыматься к синему небу. Где-то позади, у ворот Смары, окруженный верховыми Синими Воинами, окруженный сыновьями, Ма аль-Айнин провожал взглядом длинный караван, протянувшийся через пустынную равнину. Потом, плотнее запахнувшись в белый бурнус, он тронул ногой шею своего верблюда. Медленно, не оглядываясь, уходил он все дальше от Смары, уходил навстречу своей гибели.
Счастье
Над землей поднимается солнце, на сером песке, на пыльной дороге удлиняются тени. У моря замерли дюны. Низенькие сочные растения колышутся на ветру. В ярко-синем стылом небе ни птицы, ни облака. Только солнце. Но утренний свет еще зыбок, точно немного робеет.
По дороге, защищенной грядой серых дюн, медленно идет Лалла. Вот она останавливается и разглядывает что-то на земле. Или сорвет сочную былинку и растирает в пальцах, чтобы вдохнуть ее нежный и пряный аромат. Темно-зеленые блестящие растения похожи на водоросли. А вот на зонтике цикуты сидит большой золотистый шмель, и Лалла бежит за ним вдогонку. Впрочем, она не подходит к нему слишком близко — побаивается. Зато, когда шмель взлетает, она мчится следом, протягивая к нему руки, словно и вправду хочет его поймать. Но это она просто играет.
Здесь повсюду, насколько хватает глаз, лишь одно — ослепительное небо. Дюны содрогаются под натиском морских волн, но самого моря не видно, только слышно. Низенькие сочные кустарники блестят от соли, выступающей на них, словно пот. Там и сям мелькают насекомые: светлая божья коровка, оса диковинного вида с такой тоненькой талией, что кажется, будто ее рассекли надвое, старая сколопендра, оставляющая в песке узкие следы, и еще отливающие металлическим блеском плоские мушки — они норовят сесть на ноги или на лицо девочке, чтобы полакомиться солью.
Лалла знает все тропки, все ложбинки в дюнах. Она могла бы бродить здесь с закрытыми глазами и в любую минуту сказать, где находится, едва потрогав землю босой ногой. Иногда ветер, перемахнув через ограду дюн, швыряет ей в лицо пригоршни игл и путает ее черные волосы. Платье Лаллы прилипает к влажному телу, приходится с силой тянуть его, чтобы отклеить.
Лалла знает все тропки: и те, что пролегают в кустарниках вдоль серых дюн и теряются вдали; и те, что, описав кривую, возвращаются вспять; и те, что не ведут никуда. И все же всякий раз, когда она бродит здесь, ей открывается что-то новое. Сегодня это золотой шмель, который увлек ее далеко-далеко, туда, где кончаются дома рыбаков и лагуна со стоячей водой. Потом среди кустарников она нашла какой-то заржавленный металлический остов, грозно выпустивший когти и выставивший рога. А подальше, в песке на дороге, увидела маленькую жестянку без этикетки — в крышке с каждой стороны были пробиты по две дырочки.
Лалла идет дальше медленно-медленно, так пристально вглядываясь в серый песок, что даже глазам становится больно. Она рассматривает землю, полностью углубившись в это занятие, ни о чем больше не думая, даже на небо не глядит. А потом устраивается под раскидистой сосной, на мгновение смежив веки.
Обняв руками колени, она тихонько раскачивается взад и вперед, а потом из стороны в сторону, напевая французскую песенку, которая состоит из одного только слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье...»
Лалла не знает, что это значит. Песенку она услышала однажды по радио и запомнила только одно слово, но оно ей очень нравится. Вот почему по временам, когда ей хорошо, а делать нечего или, наоборот, когда ей немного грустно без всякой причины, она напевает это слово, иногда тихонько, для себя, таким приглушенным голосом, что и сама почти не слышит, а иногда очень громко, чуть ли не во все горло, чтобы разбудить эхо и прогнать страх.
Сейчас она поет тихонько, потому что счастлива. Большие красные муравьи с черными головками ползают по сосновым иглам и, чуть поколебавшись, карабкаются вверх по травинкам. Лалла отодвигает их сухим прутиком. Ветер приносит запах листвы, смешанный с терпким запахом моря. Иногда маленькие песчаные смерчи взметаются вверх, столбики их на мгновение удерживаются на гребне дюны и вдруг рушатся, осыпая игольчатыми брызгами лицо и ноги девочки.
Лалла прячется в тени большой сосны, пока солнце не поднимается высоко в небо. Тогда она не торопясь идет назад в Городок. Она различает на песке свои же собственные следы. Следы кажутся меньше и уже ее ступней, но Лалла, обернувшись, сравнивает их с новыми следами: нет, это все-таки ее нога. Передернув плечами, она пускается бегом. Чертополох колет ей пальцы. Она прихрамывает, ей приходится то и дело останавливаться, чтобы извлечь колючки из большого пальца.
Но стоит только остановиться, и со всех сторон выползают муравьи. Они, точно шпионы, проскальзывают между камней, бегут по искрящемуся под солнцем серому песку. И все-таки Лалла любит их. Любит она и неповоротливых сколопендр, и красновато-коричневых майских жуков, и навозных жуков, и рогачей, и копьеносцев, и божьих коровок, и саранчу, похожую на обгорелый сучок. А вот больших богомолов Лалла боится — выжидает, пока они уползут, или обходит стороной, не теряя их из виду, пока они поворачиваются вокруг себя, выставляя передние ноги.
Есть тут и ящерицы, серые и зеленые. Они удирают в дюны, с силой ударяя хвостом, чтобы ускорить свой бег. Поймает Лалла ящерицу и держит ее за хвост, пока тот не оторвется, а потом глядит, как обрывок хвоста извивается в пыли. Один мальчишка сказал ей, будто, если подождать подольше, увидишь, как у хвоста отрастают ножки и голова, но Лалле что-то не верится.
Но особенно много здесь мушек. Лалла их очень любит, хотя они жужжат и жалят. Она сама не знает, за что их любит, любит, и всё тут. Может, потому, что у них тонкие лапки и прозрачные крылышки, а может, потому, что они так быстро носятся в воздухе, зигзагами взад и вперед, и Лалла думает: хорошо бы уметь летать, как они.
Лалла ложится на спину у песчаных дюн, и мушки одна за другой облепляют ей лицо, руки и голые ноги. Они прилетают не все сразу — вначале они все-таки побаиваются Лаллы. Но они любят сосать солоноватые капельки пота на ее коже и быстро смелеют. Они ползают по ней на своих легких лапках, это щекотно, но смеется Лалла негромко, чтобы не спугнуть их. Иногда какая-нибудь мушка жалит Лаллу в щеку, и Лалла сердито вскрикивает.
Лалла долго играет с мушками. Эти плоские мушки живут на морском берегу в водорослях фукус. Дома, в Городке, мухи другие — черные, они ползают по клеенке, по картонным стенам, по оконным рамам. А вокруг корпуса холодильника, над контейнерами с отбросами, вьются жирные синие мухи, которые гудят, как бомбардировщики.
И вдруг Лалла вскакивает и что есть мочи бежит к дюнам. Она карабкается по песчаному склону, осыпающемуся под ее босыми ногами. Чертополох впивается в ее ступни, но она не обращает на это внимания. Ей хочется взобраться на гребень дюны, чтобы как можно скорее увидеть море.
Здесь, на гребне, ветер с силой хлещет в лицо — Лалла едва не падает навзничь. От холодного морского ветра судорожно сжимаются ноздри, жжет глаза; море огромное, серовато-синее, в белых пятнах пены; оно глухо урчит, а в коротких волнах, набегающих на песчаный берег, отражается почти черная синева необъятного неба.
Лалла наклоняется вперед, стоя против ветра. Ее платье (на самом деле это не платье, а мальчиковая рубаха, у которой тетка обрезала рукава) облепляет живот и бедра, точно Лалла вышла из воды. Вой ветра и рокот моря гудят в ее ушах то слева, то справа, к ним примешиваются негромкие хлопки — это пряди волос стегают ее по вискам. Иной раз ветер швыряет Лалле в лицо пригоршню песка. Она жмурится, чтобы не ослепнуть. И все же ветер добивается своего: глаза у нее слезятся, на зубах скрипят песчинки.
Вдоволь насладившись ветром и морем, Лалла спускается вниз. У подножия дюны она на минутку присаживается, чтобы перевести дух. По эту сторону дюн ветра нет. Он перелетает над дюнами, направляясь в глубь суши, к синим, повитым туманом холмам. Ветер нетерпелив. Он делает что ему вздумается, и Лалла счастлива, когда он гуляет вокруг, пусть даже от него горят глаза и уши, пусть даже он швыряет в глаза песок. В Городке, в их темном домишке, где воздух такой спертый, где так плохо пахнет, она часто думает о ветре — о море тоже; она думает, что ветер такой сильный и прозрачный, он неутомимо скачет по волнам, над морем, в мгновение ока переносится через пустыню, долетая до кедровых лесов, и пляшет там у подножия гор среди цветов и птиц. Ветер нетерпелив. Он перемахивает через горы, взметая пыль, песок и пепел, он подкидывает куски картона, порой он добирается до их Городка, до лачуг из досок и упаковочного картона, и забавы ради там сорвет крышу, тут разрушит стену. Ну и что ж — для Лаллы он все равно прекрасен, прозрачный, как вода, быстрый, как молния, и такой сильный, что при желании может разрушить все города на свете, даже те, где дома высокие и белые, с большими застекленными окнами.
Лалла знает, как его зовут, она сама выучила его имя, когда была еще совсем маленькой и слушала, как ночью он влетает в дом сквозь щели между досками. Его зовут «Ву-у-у!» — вот так, с присвистом.
Немного отойдя от берега, в кустарнике Лалла снова встречается с ветром. Он пригибает к земле желтую траву, словно проводит по ней рукой.
Над травянистой равниной, распластав на ветру медные крылья, почти неподвижно повис ястреб. Лалла глядит на него с восхищением: он умеет летать по ветру. Ястреб еле шевелит кончиками маховых перьев, распустив веером хвост, и парит без усилий, а на желтой траве подрагивает его крестообразная тень. Время от времени он стонет: «Кайик! кайик!», и Лалла ему отвечает.
И вдруг, сложив крылья, он стремительно ныряет вниз и долго-долго плывет над землей, почти касаясь травы, словно рыба, скользящая в морской глубине, где шевелятся водоросли. И так исчезает вдали, между потревоженных трав. Напрасно Лалла стонет, повторяя его жалобу: «Кайик! кайик!» — ястреб не возвращается.
Но долго еще стоит перед глазами Лаллы стрелообразная тень, скользящая поверх желтых трав, точно скат, бесшумно плывущий по волне страха.
Лалла замирает на месте, запрокинув голову и уставившись широко открытыми глазами в белесое от зноя небо, на неподвижно парящие в нем круги, которые внезапно набегают друг на друга, как бывает, когда бросаешь камешки в бочку с водой. Ни птиц, ни насекомых — ничего такого в воздухе нет, и все-таки в небе движутся тысячи точек, словно в нем обитают тучи муравьев, долгоносиков или мушек. Точки эти не летают в белом пространстве, они с лихорадочной поспешностью бегут в разных направлениях, будто не знают, где укрыться. Быть может, это лица всех тех людей, что живут в городах, таких больших городах, что, сколько ни иди, не дойдешь до конца, и где столько машин и столько людей, что нельзя дважды увидеть одно и то же лицо. Так говорит старый Наман, повторяя странные названия: Альхесирас, Мадрид, Марсель, Лион, Париж, Женева.
Лалла не всегда видит эти лица. Но бывают дни, когда дует ветер и гонит облака к горам, а воздух такой светлый и весь дрожит от солнечных лучей — вот тогда и видны эти люди-насекомые: они ходят, бегают, пляшут в вышине и едва различимы, точно мелкая мошкара.
Но море снова зовет ее к себе. Лалла бежит прямо через кустарник к серым дюнам. Дюны похожи на лежащих коров: морда опущена, спина выгнута. Лалла любит карабкаться вверх по их спинам, передним и задним ногам, прокладывая себе дорогу, чтобы потом кубарем скатиться по противоположному склону на прибрежный песок. Океан с дробным раскатом обрушивается на берег, а затем вода отступает, и пена тает на солнце. Здесь столько света и шума, что Лалла закрывает рот и глаза. Морская соль жжет ей веки и губы, от шквального ветра пресекается дыхание. Но Лалла любит стоять у моря. Она входит в воду, волны бьются о ее ноги и живот, синяя рубашка прилипает к телу. Ноги утопают в песке, точно два столба. Но далеко заходить она не решается: море по временам просто так, само того не замечая, похищает детей, а через два-три дня выбрасывает их на плотный прибрежный песок: живот и лицо у них разбухли от воды, а нос, губы и кончики пальцев изъедены крабами.
Лалла идет по берегу вдоль пенной бахромы. Платье, намокшее до самой груди, обсыхает на ветру. Ветер откидывает ее жгуче-черные волосы на одну сторону, смуглое лицо отливает на солнце медью.
Там и сям на песке валяются выброшенные на берег медузы, точно волосы распустившие вокруг себя свои волоконца. Лалла глядит на ямки, которые остаются в песке, когда отхлынет волна, и бежит вдогонку за маленькими серыми крабами; легкие, словно паучки, они улепетывают от нее боком, задрав кверху клешни, — до чего же смешно на них глядеть! Но Лалла вовсе не старается их поймать, как делают другие дети; пусть себе убегают в море, исчезают в слепящей пене.
И снова Лалла идет вдоль берега, напевая все ту же песенку, состоящую из одного слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье!»
Потом она садится на берегу у подножия дюны, обвив руками колени и спрятав лицо в складках синей рубашки, чтобы песок, которым швыряется ветер, не забивался в ноздри и в рот.
Она садится всегда на одно и то же место, там, где в промоине, вырытой волнами, из воды торчит подгнивший деревянный столб, а на камнях между дюнами растет большое фиговое дерево. Лалла ждет Намана-рыбака.
Наман-рыбак не такой, как другие люди. Высокого роста, худой, с широкими плечами и костистым лицом кирпичного цвета. Ходит он всегда босой, в синих холщовых штанах и в белой рубашке, которая ему широка и плещется на ветру. Но Лалле все равно он кажется самым красивым и нарядным, и сердце ее всегда учащенно бьется, когда она ожидает его прихода. Черты лица у Намана твердые, огрубевшие от морского ветра, кожа на лбу и щеках задубела и потемнела от солнца на море. Волосы густые и тоже темные, как кожа. Но особенно хороши у него глаза, необыкновенного цвета, зеленовато-голубые с серым отливом, такие светлые и прозрачные на смуглом лице, точно они вобрали в себя свет и прозрачность моря. Для того чтобы взглянуть в глаза рыбака, Лалла и поджидает его на берегу у большого фигового дерева, и еще чтобы увидеть, как он улыбнется, заметив ее.
Она долго ждет его, сидя на сыпучем песке дюны в тени большого дерева. И тихонько напевает, уткнувшись в ладони лицом, чтобы не наглотаться песка. Она напевает свою любимую песенку из одного слова, длинного красивого слова: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье!»
Она ждет, глядя на море, а море хмурится, становится серо-голубым, как сталь, и белесое облако заволакивает горизонт. Порой Лалле кажется, что она видит черную точку, пляшущую на гребнях волн среди солнечных бликов, и она приподнимается, решив, что это Наман на своей лодке. Но черная точка исчезает. Это просто морской мираж, а может быть, спина дельфина.
О дельфинах ей рассказывал Наман. Рассказывал о том, как целые стада животных с черными спинами весело выпрыгивают из воды у самого форштевня лодки, точно приветствуют рыбаков, и вдруг уносятся прочь, исчезают вдали. Наман любит рассказывать Лалле про дельфинов. Когда он говорит, в его глазах еще ярче вспыхивают морские блики, Лалле кажется, что за их радужной оболочкой мелькают черные спины дельфинов. Зато в море, сколько она в него ни вглядывается, ей ни разу не случалось увидеть дельфинов. Верно, не любят они подплывать к берегу.
Наман рассказывал ей про случай с дельфином, который спас рыбака — привел его лодку к самому берегу, когда во время бури ее унесло далеко в море. Низкие облака, точно покрывало, окутали тогда море, а свирепый ветер сломал мачту. Вот тут-то буря и унесла рыбачье суденышко очень далеко, так далеко, что рыбак не знал, в какой стороне берег. Два дня швыряли лодку разъяренные волны, грозя ее потопить. Рыбак думал уже, что погиб, и стал читать молитвы, как вдруг в волнах показался громадный дельфин. Он стал прыгать вокруг лодки, играя, как обычно играют дельфины. Но этот дельфин был один. И вдруг он повел лодку вперед. Это трудно себе представить, но он в самом деле повел ее: он плыл позади лодки и толкал ее перед собой. Иногда дельфин исчезал, скрывался в волнах, рыбак уже думал, что дельфин его бросил. Но нет — тот возвращался и снова подталкивал лодку мордой, шлепая по воде могучим хвостом. Так они плыли целый день, а к вечеру, когда лунный свет пробился сквозь тучи, рыбак увидел наконец огоньки на берегу. Он закричал и заплакал от радости, понимая, что теперь он спасен. Когда же лодка подошла к гавани, дельфин описал полукруг и уплыл в открытое море, а рыбак смотрел ему вслед, следил, как, поблескивая в сумеречном свете, удаляется его черная спина.
Лалла очень любит этот рассказ. Она часто ходит к морю, чтобы увидеть большого черного дельфина, но Наман говорит, что случилась эта история давным-давно и черный дельфин, наверное, уже совсем состарился.
Лалла ждет, как всегда по утрам, сидя в тени фигового дерева. Она смотрит на море, серое и синее, на островерхие гребни накатывающихся на берег волн. Волны набегают на берег, проделав сложный путь: сначала они тянутся к востоку, к скалистому мысу, потом направляют свой бег к западу, в сторону реки, и только потом уже взбегают прямо на берег. Ветер резвится, подхватывая пригоршни пены, забрасывает ее далеко в дюны, и пена смешивается там с песком и пылью.
Когда солнце стоит уже высоко в безоблачном небе, Лалла возвращается в Городок, она не торопится: знает, что дома ее ждет работа. Придется идти за водой к колонке, неся на голове старый ржавый бидон, а потом отправиться стирать на реку, но это даже весело: там можно поболтать с людьми, послушать всякие небылицы, в особенности складно рассказывает их девушка, которую из-за бородавки на щеке прозвали Икикр, на языке берберов это и значит «бородавка». Но есть два дела, которых Лалла не любит: во-первых, собирать хворост на растопку и, во-вторых, молоть зерно.
Вот она идет домой медленно-медленно, еле волоча по тропинке ноги. Она уже не поет, в этот час в дюнах можно кого-нибудь встретить: мальчишек, которые идут проверять свои силки, или мужчин, направляющихся на работу. Мальчишки иногда дразнят Лаллу за то, что она не привыкла ходить босиком, и еще потому, что она не умеет ругаться. Но Лалла, уже издали заслышав их голоса, прячется за колючим кустом возле дюны и ждет, пока они не пройдут.
И еще Лалла боится одной женщины. Та совсем не старая, но очень грязная, и волосы у женщины черные и рыжие вперемешку, а одежда вся изорвана колючками. Когда она идет по дороге в дюнах, надо держать ухо востро: она злющая и не любит детей. Люди зовут ее Айша Кондиша[5], хотя настоящее ее имя другое. Только его никто не знает. Говорят, она крадет детей, чтобы их мучить. Услышав, что по дороге идет Айша Кондиша, Лалла прячется за кустом, стараясь не дышать. Айша Кондиша проходит мимо, бормоча что-то невнятное. Она замедляет шаг, поднимает голову: почуяла, что тут кто-то есть. Она почти слепая, она не видит Лаллу. И идет дальше, прихрамывая и выкрикивая ругательства своим противным голосом.
Иногда по утрам в небе можно увидеть то, что так нравится Лалле, — большое белое облако, длинное и бахромчатое, оно протягивается по небу там, где особенно густа синева. На самом конце этой белой ленты виден маленький серебряный крестик, который медленно движется вперед на такой высоте, что его с трудом можно различить. Запрокинув голову, Лалла долго глядит на крохотный, парящий в небе крест. Она любит смотреть, как он бесшумно плывет по бескрайнему синему небу, оставляя за собой длинный белый шлейф из маленьких пушистых комочков, которые сливаются в одну широкую дорогу, а потом по небу пробегает ветер и разгоняет облачко. Лалла думает: хорошо бы оказаться там, в вышине, внутри крошечного серебряного крестика и плыть вот так над морем, над островами, в далекие-далекие края. И долго еще после того, как самолет скрывается из виду, смотрит в небо Лалла.
В получасе ходьбы от моря в сторону реки, за поворотом дороги виден Городок. Лалла не знает, почему его называют Городком: вначале на этом берегу реки, за пустырями, которые отделяют его от настоящего города, вообще стоял какой-нибудь десяток лачуг из досок и упаковочного картона, пропитанного гудроном. Наверное, лачуги для того и назвали Городком, чтобы обитатели их позабыли, что живут они в пыли вместе с собаками и крысами.
Сюда и привезли Лаллу после смерти матери, случилось это так давно, что она уже и не помнит когда. Стояла сильная жара, потому что было лето, ветер вздымал над дощатыми домишками тучи пыли. Закрыв глаза, Лалла шла за теткой до лачуги без окон, где жили теткины сыновья. И тут ей захотелось убежать со всех ног, припустить по дороге, ведущей к высоким горам, и никогда не возвращаться. Каждый раз, когда Лалла приходила с дюн, при виде крыш из волнистого железа и картона у нее сжималось сердце и она вспоминала, как в первый раз приехала в Городок. Но с той поры прошло так много времени, что, казалось, бывшего раньше на самом деле вовсе и не было, словно ей просто рассказали историю о ком-то другом.
Вот так же и с рассказом о том, как она появилась на свет в горах на юге, там, где начинается пустыня. Иногда зимою, когда на улице нечего делать и на пыльной, просоленной равнине свирепствует и свистит ветер, задувая в щели плохо пригнанных досок теткиного дома, Лалла устраивается на земляном полу возле Аммы[6] и слушает рассказ о том, как она, Лалла, появилась на свет.
История эта длинная и странная, и Амма рассказывает ее каждый раз немного по-другому. Чуть нараспев, покачивая головой, точно она вот-вот задремлет, Амма говорит:
— Когда тебе пришло время родиться, стояли последние весенние дни, перед самой засухой. Хава почувствовала, что ты скоро явишься на свет, и тихонько вышла из палатки, потому что все еще спали. Она только потуже стянула себе живот широким полотнищем и зашагала так скоро, как только могла, туда, где у источника росло дерево, потому что знала: с восходом солнца ей понадобятся тень и вода. Таков уж обычай в тех краях — рожать надо у воды. И вот добрела она до источника, легла под деревом и стала ждать, пока рассветет. Никто не знал, что твоя мать вышла из палатки. Она умела ходить совсем бесшумно, так что даже собаки не лаяли. Даже я — а я спала с ней рядом — не услышала ни ее стонов, ни того, как она встала и вышла из палатки...
— А что было дальше, Амма?
— А дальше рассвело, проснулись женщины и увидели, что матери твоей нет, и поняли почему. Вот я и побежала искать ее и увидела: стоит она у дерева, прижалась к нему, вцепилась руками в ветку и стонет тихонько, чтобы не разбудить мужчин и детей.
— А дальше, Амма?
— А дальше ты вдруг родилась, прямо так, сразу, явилась на землю среди корней дерева, и тебя обмыли в источнике и закутали в бурнус, потому что было еще по-ночному холодно. А потом взошло солнце, твоя мать вернулась в палатку поспать. Помню, у нас не было пеленок, чтобы тебя завернуть, и ты так и уснула в синем материнском бурнусе. Твоя мать была рада, что родила тебя быстро, но она печалилась, потому что отец твой умер и у нее не было денег, чтобы тебя вырастить, — она боялась, что придется отдать тебя чужим людям.
Иногда Амма рассказывала эту историю по-другому, словно не помнила ее в точности. Говорила, например, будто Хава держалась не за ветви дерева, а, чтобы заглушить боль, тянула что есть силы колодезную веревку. А иногда уверяла, что новорожденную принял проходивший мимо пастух и закутал ее в свой синий бурнус. Но все это было подернуто каким-то смутным туманом, словно случилось совсем в другом мире, по ту сторону пустыни, где и солнце, и небо совсем другие.
— Прошло несколько дней, и твоя мать в первый раз смогла дойти до колодца, чтобы вымыться и расчесать волосы. Она несла тебя все в том же синем бурнусе, обвязав его полы вокруг пояса. Шла она мелкими шажками, она еще не совсем оправилась, но была счастлива, что родила тебя, и, когда ее спрашивали, как твое имя, она отвечала, что тебя зовут, как ее самое, Лалла Хава, потому что ведь ты из рода шерифов.
— Расскажи мне, пожалуйста, о том, кого звали Аль-Азрак, Синий Человек.
Но Амма качала головой:
— В другой раз, не теперь.
— Ну пожалуйста, Амма, расскажи мне о нем!
Но Амма, не отвечая, все качала головой. А потом вставала и шла месить тесто в большой глиняной миске, стоявшей у двери. С Аммой так всегда, не любит она долго рассказывать и скупа на слова, когда речь заходит о Синем Человеке или о Мауле Ахмеде бен Мухаммеде аль-Фадале, которого прозвали Ма аль-Айнин, Влага Очей.
Удивительное дело, здесь, в Городке, живет одна беднота, но никто никогда не жалуется. Городок — это скопище лачуг из досок и жести, у которых вместо крыши большие листы упаковочного картона, придавленные камнями. Когда в долине вдруг разбушуется ветер, слышно, как грохочут доски, гремит железо и хлопают листы картона, которые рвет на куски шквал. Странная это музыка, все гремит и трещит, словно ты катишь по земляной дороге в огромном разболтанном автобусе или по крыше твоего дома, по улочкам носится тьма-тьмущая каких-то зверьков и крыс.
Порой свирепый ураган все сметает с лица земли. И тогда приходится заново отстраивать жилище. Но обитатели Городка только смеются: они так бедны, что им нечего бояться за свое имущество. А может, они и рады тому, что после бури синева над их головой кажется еще бездоннее, еще гуще, а солнечный свет — еще ослепительнее. Городок окружает одна только совершенно плоская равнина, по которой гуляет пыльный ветер, да еще море, такое огромное, что не охватишь взглядом.
Лалла любит смотреть на небо. Она часто уходит в дюны, туда, откуда песчаная дорога тянется вдаль совершенно прямо; там, скрестив на груди руки, она ложится на спину среди песка и зарослей чертополоха. И над ее лицом распахивается небо, оно блестит точно зеркало, спокойное-спокойное — ни облачка, ни птицы, ни самолета.
Лалла широко раскрывает глаза, чтобы небо вошло в нее. И ее начинает покачивать, словно она долго плыла в лодке или накурилась и теперь у нее кружится голова. А на самом деле все это от солнца. Оно палит вовсю, несмотря на холодный ветер с моря, оно палит так невыносимо, что жар его словно вливается в тело девочки, наполняет ее легкие и живот, ее руки и ноги. От этого становится больно, режет глаза, разламывается голова, но Лалла лежит все так же неподвижно, уж очень она любит солнце и небо.
Когда Лалла вот так лежит на песке, вдали от своих сверстников, вдали от Городка, наполненного шумами и запахами, и когда небо ярко-синее, как сегодня, она может предаваться своим любимым мечтам. Она думает о том, кого зовет Ас-Сир, что значит Тайна, о том, чей взгляд, подобно солнечному свету, обволакивает ее и охраняет.
Здесь, в Городке, о нем никто не знает, но порой, когда небо такое прекрасное, а море и дюны залиты солнечным светом, Лалле начинает казаться, что имя Ас-Сир возникает всюду, всюду звучит, даже в ее собственной груди. Лалле слышится его голос, его легкие шаги, она ощущает на своем лице его огненный взгляд, всевидящий, всепроникающий. Взгляд этот летит к ней из-за гор, из-за хребтов Дра, из глубины пустыни и сверкает неугасимым светом.
Никто ничего не знает о нем. Когда Лалла говорит об Ас-Сире рыбаку Наману, тот качает головой: никогда он не слыхал такого имени, оно не встречается в его рассказах. И все же наверняка это его настоящее имя, думает Лалла, ведь именно это имя и слышала она. Впрочем, может, все это ей просто пригрезилось. Похоже, и Амма ничего об Ас-Сире не слышала. А между тем какое красивое имя, думает Лалла, стоит его услышать, и сразу становип легко на душе.
И вот для того, чтобы услышать это имя, увидеть этот горящий взгляд, Лалла уходит далеко-далеко в дюны, где нет ничего, кроме моря, песка и неба. В Городке из досок и картона Ас-Сир не позволит прозвучать своему имени, не даст Лалле почувствовать жар своего взгляда. Человек этот не любит шума и запахов. Ему надо быть один на один с ветром, точно птице, парящей в небесах.
Соседи не знают, почему Лалла уходит из Городка. Быть может, они подозревают, что она идет за скалистые холмы, туда, где стоят хижины пастухов. Но они ничего не говорят.
Люди ждут. Здесь, в Городке, по правде, ничего другого и не делают. Обитатели его застряли тут, вблизи берега моря, осели в домишках из досок и жести и неподвижно лежат в их густом сумраке. Когда утренняя заря восходит над каменистой и пыльной равниной, они ненадолго выходят из своих лачуг, словно думают, не случится ли чего. Они обмениваются несколькими словами, потом девушки идут к колонке за водой, парни — работать в поле или слоняться по улицам настоящего города на другом берегу реки, а то усаживаются на обочине дороги и глядят на проезжающие мимо грузовики.
Каждое утро Лалла проходит по улочкам Городка. Она идет за водой к колонке. По дороге она прислушивается к музыке, которая льется из радиоприемников от дома к дому, одна и та же бесконечная египетская песенка, струящаяся по улицам Городка. Лалла любит эту ритмичную мелодию, которая стонет и жалуется, словно аккомпанируя шелесту девичьих шагов и плеску воды. У колонки Лалла дожидается своей очереди, покачивая на вытянутой руке цинковый бидон. Она оглядывает девушек: одни чернокожие, словно негритянки, вроде Икикр, у других кожа совсем белая и глаза зеленые, как у Марием. Есть тут и старухи с покрывалом на лице, они наполняют водой черные котелки и быстро молча уходят.
Колонка — это обыкновенный латунный кран на конце длинной свинцовой трубы, которая сотрясается и урчит всякий раз, когда кран открывают или закрывают. Девушки моют под ледяной струей ноги и лицо. Иногда они обливают друг друга из ведра, испуская пронзительные крики. А вокруг их голов вьются осы, запутываясь в растрепавшихся волосах.
Поставив полный бидон на голову, Лалла уходит, держась очень прямо, чтобы не расплескать ни капли. Утром небо такое прекрасное и светлое, словно мир только что родился. А когда солнце приближается к зениту, горизонт будто бы заволакивает пыльное облако и небо тяжелее нависает над землей.
Есть у Лаллы и любимое место прогулок. Сначала надо идти по тропинкам на восток в сторону от моря, потом подняться вверх по высохшему руслу реки. А когда покажутся каменистые холмы, продолжать путь по красным камням козьей тропы. В небе ярко пылает солнце, но ветер здесь холодный, он приходит оттуда, где нет ни деревьев, ни воды, это ветер, идущий из самой глубины пустыни. Здесь живет тот, кого Лалла зовет Ас-Сир — Тайна, потому что его имени не знает никто.
И вот Лалла приходит к широкому плато из белого камня, оно тянется до самого края горизонта, до самого неба. Солнечные лучи ослепляют, от холодного ветра занимается дух и на глазах выступают слезы. Лалла смотрит так напряженно, что в горле и в висках начинают отдаваться глухие удары сердца, небо словно заволакивает красная пелена, а в ушах звенят незнакомые голоса, они говорят и бормочут все одновременно.
Она идет все дальше по каменистому плато — туда, где живут одни только скорпионы и змеи. Здесь уже и тропинки не видно. Здесь громоздятся острые, как лезвия, обломки каменных глыб, и солнце высекает из них искры. Тут нет ни деревьев, ни травы — только ветер, летящий из сердца пустыни.
Вот здесь иногда она и встречает Ас-Сира. Она не знает, кто он и откуда. Иногда он представляется ей грозным, а иногда — приветливым, спокойным и божественно прекрасным. Лалла видит только его глаза, потому что лицо его скрыто синим покрывалом, как у воинов пустыни. Он закутан в огромный белый бурнус, искрящийся, как соль на солнце. Из-под синего тюрбана глаза его горят странным сумрачным огнем, его взгляд обдает жаром лицо и тело Лаллы, как бывает, когда подойдешь близко к костру.
Но Ас-Сир является ей не всегда. Обитатель пустыни возникает перед ней лишь тогда, когда она страстно жаждет его видеть, когда она и в самом деле не может без него обойтись, как не может обойтись без слов и слез. Но даже когда он не приходит, на каменном плато живет какая-то частица его; быть может, это его пламенный взгляд освещает все вокруг, весь край до самого горизонта. И тогда Лалла может брести среди необозримых остроконечных глыб, ничего не опасаясь, не выбирая дороги. На некоторых камнях высечены какие-то чудные знаки, она не понимает, что они означают, это кресты, точки, пятна в форме солнца и луны, стрелы. Быть может, это колдовские знаки — так говорят мальчишки в Городке, потому-то они и не любят взбираться сюда, на белое каменное плато. Но Лалла не боится ни колдовских знаков, ни одиночества. Она знает, что Синий Человек пустыни хранит ее своим взглядом, и не страшится ни тишины, ни опустошающего ветра.
В этих местах нет никого, ни души. Только Синий Человек неотрывно и молча глядит на нее. Лалла хорошенько не знает, чего он хочет, чего требует. Он нужен ей, и вот он приходит среди безмолвия и смотрит на нее властным взглядом. Она счастлива, когда на каменном плато ее озаряет свет этого взгляда. Она знает, что никому не должна рассказывать о нем, даже Амме, потому что это тайна — самое важное, что есть у нее в жизни. И еще это тайна, потому что лишь одна она не боится так часто приходить на каменное плато, несмотря на безмолвие и пустынный ветер. Быть может, один только пастух-шлех, тот, кого зовут Хартани, тоже порой приходит сюда, да и то лишь тогда, когда одна из коз, которых он пасет, невзначай забредет на плато, бегая по лощинам. Хартани тоже не боится знаков, высеченных на камне, но все же Лалла не решилась поверить ему свою тайну.
Ас-Сир, Тайна — такое имя дала она тому, кто является иногда на каменном плато. Тайна — потому что никто не должен о нем знать.
Он ничего не говорит. Вернее, не говорит обычным языком, каким говорят люди. Но в ушах у Лаллы звучит его голос: он произносит на своем особом языке чудесные слова, которые переворачивают ей душу, и она вся трепещет. Быть может, его голос — это шум ветра, налетающего из глубин бескрайней пустыни, а может, его струит тишина между двумя порывами ветра. Может быть, слова его — это солнечные лучи, от которых вспыхивают снопы искр на каменных клинках, а может, это язык песка или камня, осыпающегося твердой пылью, а может, скорпионов или змей, оставляющих легкие следы в пыли. На всех этих языках умеет говорить Ас-Сир, а взгляд его перелетает с камня на камень, проворный, точно козленок, одним скачком уносится к горизонту, взмывает прямо в небо и парит выше птиц.
Лалла любит приходить сюда, на плато из белого камня, чтобы слышать эту тайную речь. Она не знает того, кого зовет Ас-Сир, не знает ни кто он, ни откуда, но любит встречать его в этих местах, потому что он приносит во взгляде, в речи жаркое дыхание юга — края барханов и песков, безлесья и безводья.
Но даже когда Ас-Сир не является ей, Лалла смотрит на все вокруг его глазами. Трудно объяснить, это как во сне, как если бы Лалла перестала быть сама собой, как если бы она вступила в мир, который находится по ту сторону взгляда Синего Человека.
И тогда перед ней возникают прекрасные и таинственные видения. То, что никогда не открывалось ее глазам и что волнует ее и тревожит. Она видит неохватный, похожий на море простор цвета золота и серы, где застыли огромные песчаные волны. И на этом песчаном просторе ни души, ни деревца, ни травинки, одни только тени от барханов, которые делаются длиннее, сливаются друг с другом, образуя сумрачные озера. Тут все так однообразно, и кажется, будто она одновременно находится и здесь, и там, дальше, куда случайно падает ее взгляд, и еще дальше, где небо встречается с землей. Барханы медленно движутся под ее взглядом, растопырив свои песчаные пальцы. Здесь по дну иссохших долин текут золотые ручейки. Здесь дыбятся маленькие затвердевшие волны, спекшиеся от беспощадного зноя, и далеко тянутся четкие извивы белых берегов, недвижно замерших перед красным песчаным морем. Свет струится и сверкает со всех сторон, его словно излучают сразу и земля, и небо, и солнце. Небу не видно конца. Только у самого горизонта зыблется сухая дымка, дробя блики света и колыхаясь, словно сотканная из лучей трава, да еще розово-охряная пыль мерцает на холодном ветру, вздымаясь к самому центру неба.
Странные, далекие видения, и в то же время есть в них что-то очень знакомое. Словно глазами какого-то другого человека глядит Лалла на бескрайнюю, залитую солнцем пустыню. Она чувствует на своем лице дыхание южного ветра, который взметает тучи песка, чувствует босыми ногами раскаленный песок барханов. И главное, ощущает над своей головой бездонное, беспредельное небо, безоблачное небо, в котором сверкает ничем не замутненное солнце.
И тогда она надолго перестает быть самой собой, она становится кем-то другим, далеким, забытым. Она видит какие-то другие образы, силуэты детей, мужчин, женщин, лошадей, верблюдов, стада коз; видит какой-то город, дворец из камня и земли, глинобитные крепостные валы, из-за которых выходят отряды воинов. Она видит все это как бы воочию, ибо это не сон, а воспоминание, отпечатавшееся в чьей-то памяти, которую она обрела, сама того не ведая. Она слышит голоса мужчин, пение женщин, музыку; быть может, она и сама танцует, кружась на месте, пристукивая то носком, то пяткой босой ноги и звеня медными браслетами и тяжелыми бусами.
И вдруг сразу, точно сметенное порывом ветра, все исчезает. Это значит: Ас-Сир отводит от нее свой взгляд, отворачивается от плато из белого камня. И тогда Лалла обретает свой собственный взгляд, вновь чувствует, как бьется ее собственное сердце, как дышат легкие, кожа. Она видит теперь во всех подробностях каждую мелочь, каждый камень, каждую трещинку, каждый крохотный узор на песке.
И она возвращается назад. Спускается к высохшему руслу реки, стараясь обходить острые камни и колючие кусты. Спустившись вниз, она чувствует вдруг огромную усталость: ее утомил весь этот яркий свет, неутихающий ветер пустыни. Медленно бредет она по песчаной тропинке к Городку, где еще движутся тени мужчин и женщин. Она доходит до колонки и там, опустившись на колени, омывает водой лицо и руки, словно возвратилась из долгого странствия.
И еще Лалле очень нравятся осы. Где только не встретишь в Городке их длинные желтые спинки в черную полоску и прозрачные крылышки. Где их только нет, тяжело плывут они по воздуху, не обращая внимания на людей. Они ищут себе пищу. Лалла очень любит ос, она то и дело заглядывается на них, когда они повисают в солнечном луче над кучей отбросов или вьются над прилавком мясника. Несколько раз они подлетали к Лалле, когда она ела апельсин, норовя сесть на лицо и на руки. Случалось, какая-нибудь из них ужалит в шею или плечо, и укушенное место болит несколько часов. Ну и что ж из того? Лалла все равно любит ос.
Мушки нравятся ей куда меньше. Разве встретишь у мушек, облепивших край стола, такое длинное, желтое в черную полоску тельце, такую тонкую талию? Летают мушки быстро-быстро, а когда садятся, сразу становятся совсем плоскими и выпучивают свои большие красновато-серые глаза.
В Городке всегда дымно; дым стелется над дощатыми лачугами, над улочками с утоптанной землей. Тут женщины готовят еду в жаровнях, там сжигают на кострах отбросы, здесь разогревают гудрон, чтобы промазать крышу.