Снова провокация? Ну, тогда Хорстер напрасно считает всех окружающих идиотами, на такую дешевую удочку уже давно никто не клюет в Берлине.
— Вы умница, дорогая фрейлейн Марика, — улыбается между тем Торнберг. — У вас ясное логическое мышление. Гестапо и в самом деле очень серьезно проверяло Крафта, однако ему удалось доказать свою невиновность. И потрясенный фюрер поставил его во главе штата своих предсказателей.
— Каких предсказателей? — невольно таращит глаза Марика. — Не хотите же вы сказать…
— Герр профессор хочет сказать именно это, — кивает Хорстер, насмешливо озирая Торнберга. — При Министерстве пропаганды существует оккультный отдел, а кроме того, сам фюрер пользуется услугами некоторых доверенных лиц, знатоков оккультных наук, к числу которых, если не ошибаюсь, принадлежит и герр профессор. Не правда ли?
Почему-то Марике кажется, что Торнберг должен яростно защищаться, отрицать это дурацкое и даже оскорбительное предположение, однако он молчит. Молчит, кладет на колени рукопись, сверху аккуратно пристраивает карандаш и фонарик, а потом смыкает кончики пальцев и, глядя поверх них, дружески улыбается Хорстеру.
— Ну что ж, не стану отрицать. Хотя не стану и соглашаться, — говорит он наконец. — Ваше предположение имеет право на существование, как и мое о том, что вы читали Гаурико отнюдь не случайно, как уверяли несколько минут назад, а по долгу службы. Но если так, то почему же вы познакомились лишь с тремя томами его сочинений?
— Лишь с тремя? — недоуменно повторяет Хорстер. — Вы, профессор, намекаете на то, что существует еще один том? Но если так, об этом никто не знает, кроме вас! Общеизвестно, что…
— Общеизвестно! — возмущенно перебивает Марика. — Ничего себе!
— Ну, скажем так, специалистам известно, — снисходительно кивает Хорстер, — что изданы три тома сочинений Гаурико. В первом он пытался с помощью астрологии установить дату распятия и других событий в жизни Иисуса Христа; другая книга была посвящена астрологии и медицине; ну а третий, самый популярный, трактат состоял из шести сборников гороскопов. Гаурико составил гороскопы городов, гороскопы римских пап и кардиналов, гороскопы королей и принцев, гороскопы людей искусства и науки, гороскопы умерших насильственной смертью и гороскопы карликов, исполинов, человеческих уродов.
— Этот том был издан в Венеции в 1552 году, — соглашается профессор. — Однако почти накануне смерти, в 1558 году, Гаурико в той же типографии в Венеции напечатал еще один том своих сочинений. В него были включены некоторые новые, прежде неизвестные предсказания, но в основном предметом описания Гаурико стала не астрология, а гораздо более земная наука — криптология.
— Простите? — вопросительно вскидывает брови Марика.
— Криптология, — повторяет Торнберг. — Это название происходит от греческих слов «криптос» — тайный и «логос» — мысль. Криптология — наука о том, как сделать свою мысль недоступной, иначе говоря — зашифровать ее, а потом расшифровать.
— Разве это называется криптология? — недоверчиво говорит Марика. — Я думала, этим занимается криптография!
— Совершенно верно, — покладисто кивает профессор. — Но есть одно маленькое уточнение. Криптография — всего лишь один из подразделов криптологии. Криптография занимается сугубо шифровкой, то есть защитой того или иного текста. Ей противостоит другой раздел криптологии: криптоанализ — разработка способов расшифровки таинственных текстов.
— Break, как выразились бы англичане из Bletchley-Park! — вставляет Хорстер и исподлобья взглядывает на профессора, явно ожидая его реакции. И та следует без промедления:
— А порою даже с помощью brute force attack! — И Торнберг улыбается так безмятежно, как будто нет ничего более естественного, чем этот разговор двух немцев на английском языке — разговор, происходящий в убежище, где они оба спасаются от английских же бомб.
Марика быстро переводит взгляд с одного собеседника на другого. Если она не сильна в астрологии, то английский язык знает отлично. И ей уже случалось слышать о Блетчли-Парке — викторианском поместье в сотне километров от Лондона, где размещается английский дешифровальный центр, занимающийся разгадыванием немецкой засекреченной переписки. Специалисты центра называются брейкерами — взломщиками, потому что осуществляют именно что break — взлом шифров с применением самых нестандартных методов, brute force attack — грубой силы, как выражаются специалисты. О Блетчли-Парке Марике рассказывал Бальдр фон Сакс. Он слышал от друзей-пилотов, летавших на тяжелых бомбардировщиках: немыслимые награды и почести ждут того, кто умудрится сбросить свой взрывающийся груз на здание Блетчли-Парка! Бальдр любил каламбурить: мол, немецкими бомбами наше командование надеется поразить британскую «Бомбу» — устройство, созданное англичанами с целью «взорвать» все премудрости, на которые столь щедра знаменитая шифровальная машина «Энигма» — невероятное изобретение германского гения, по словам герра Геббельса. Речь, строго говоря, шла о двух германских гениях: Эдварде Хеберне, который изобрел ее еще в 1917 году, и о берлинском инженере Артуре Кирхе, создавшем независимую промышленную версию «Энигмы» для фирмы «Siemens».
Конечно, Бальдр, беззастенчиво выбалтывал военные тайны, однако не в компании, а только наедине с Марикой. Ей он доверял безусловно, поскольку мечтал со временем на ней жениться. Марика замуж не хотела, однако дружбой с Бальдром дорожила и доверенные ей тайны хранила свято. К тому же Бальдр рассказывал об «Энигме», «Бомбе» и всяких таких вещах таинственным шепотом на ухо Марике, а чтобы говорить о военных секретах вот так… практически во всеуслышание…
Эти двое, Хорстер и Торнберг, теперь не просто беседуют — они, чудилось девушке, ведут между собой некое сражение. Как любит выражаться отец: имеет место быть схватка умов.
Интересно, что делать Марике в такой ситуации? Притихнуть и наблюдать? Задать еще пару вопросов?
Пожалуй, придется… Хорстер что-то слишком уж яростно сверкает глазами, а профессор, напротив, принял чрезмерно безразличный вид. Понятно, что оба до невозможности раздражены. Не переросла бы схватка умов в реальную драку! Как бы их остановить, этих интеллектуальных петухов? Разве что с помощью самого испытанного оружия — обычной дамской глупости…
— Пожалуй, этот ваш Гаурико был поистине необыкновенный человек, — качает головой Марика с самым что ни на есть наивным и восторженным видом. — И астролог, и криптолог…
— Да, истинный представитель эпохи Возрождения! — соглашается Торнберг. — Пьетро Аретино, Леонардо да Винчи, Лукас Гаурико, да и тот же Мишель де Нотр-Дам, известный нам как Нострадамус, — они были не просто разносторонними личностями, но и воистину гениями. Титанами мысли! И, как подобает высшим существам, обожали загадывать загадки пигмеям — людям обычным. К числу таковых пигмеев они относили не только лавочников или трактирщиков. Отнюдь нет! К примеру, короли и королевы чтились ими лишь постольку, поскольку являлись более или менее щедрыми подателями земных благ. А стоило руке дающего оскудеть, как астрологи преисполнялись презрения к прежним благодетелям и норовили сквитаться с ними. К примеру, Гаурико, о котором мы уже не раз упоминали, прекрасно знал, что христианнейшая королева Екатерина Медичи исполнена ревностной страсти искоренить всех протестантов во Франции и за ее пределами. Гаурико был оскорблен тем, что Екатерина откровенно предпочла ему Мишеля Нотр-Дам и именно его сделала придворным астрологом, а вовсе не Гаурико, который, между прочим, некогда составил гороскопы для семейства Медичи и предсказал Джованни Медичи, будущему папе Льву Х, что он станет главой католической церкви, а юной Екатерине Медичи предрек, что она сделается королевой Франции. Опять же именно Гаурико первым, еще раньше Нострадамуса, предсказал, когда и как встретит смерть супруг Екатерины, Генрих II. Но его заслуги были забыты Екатериной. Чтобы расквитаться с неблагодарной королевой, Гаурико решил зацепить ее самое уязвимое место — женское любопытство. Он распустил слух, будто знает, как навеки избавиться от врагов короны и папского престола — гугенотов. Мол, ему известно, так сказать, окончательное решение вопроса! Да, — замечает Торнберг как бы в скобках, — у каждого времени свой вопрос, который нуждается именно в
— Господи, — с отвращением произносит Марика. — Какое счастье, что этот рецепт утерян!
— Почему вы так думаете? — искоса взглядывает на нее профессор. — Он существует! То есть бумажка с непременной перечеркнутой буковкой R в верхнем углу,[6] может быть, и не сохранилась, однако существует человек, который вполне мог бы этот рецепт заполучить, если бы только захотел. Он хранит его в глубинах своей памяти, только не отдает себе в том отчета…
— Как так? — озадачивается Марика. — Я не понимаю. Вы хотите сказать, рецепт спрятан в каких-нибудь старых бумагах, а человек, о котором вы говорите, не может его найти?
Торнберг вновь косится на нее — на сей раз лукаво — и говорит:
— Ага, я тоже зацепил вас, как Гаурико — Екатерину Медичи? Зацепил вашу ахиллесову пяту — женское любопытство? Ну так позвольте еще немного поинтриговать вас, милая Марика.
Он берет карандаш, вытаскивает из середины рукописи чистый лист бумаги, мгновение размышляет, а потом вдруг начинает рисовать какие-то фигурки и знаки, причем делает это так же легко и просто, как если бы писал набор фраз по-немецки, и даже не готическим шрифтом, а обычной скорописью.
— Как легко у вас это получается! — в восторге восклицает Марика.
— Знаете, что сказал однажды Бетховен, когда кто-то восхитился той скоростью, с какой он испещряет страницу нотными знаками? «Я бы скорее написал десять тысяч нот, чем одну страницу буквами!» — вот что сказал композитор, — не отрываясь от работы, улыбается Торнберг. — С нотами у меня нелады, слуха нет никакого, однако криптография — одна из тех специальностей, в которой я кое-что смыслю.
На листке возникают новые и новые знаки. Марика видит фигурку лежащего человека — однорукого и одноглазого, чей живот перечеркнут крест-накрест, видит знаки, похожие на птиц, непонятный крючок, что-то вроде дерева, шестиконечную звезду, очень напоминающую позорную звезду Давида, цифру 13, свастику в треугольнике, затейливый крест, схожий с четырехлистником или Железным крестом, наградой рейха…
— Что это значит? — вдруг восклицает Хорстер, брезгливо тыча пальцем в звезду Давида.
Торнберг, увлеченно исчеркавший своей невнятицей чуть не половину листка, останавливается и дерзко смотрит на «просто Рудгера».
— Ну-с, — говорит он насмешливо, — я полагаю, что господа, которые в Германии занимаются «окончательным решением» так называемого еврейского вопроса, дорого дали бы, чтобы получить этот… этот ключ, который я изготовил, следуя семиотическому почерку Гаурико, к его рецептам, некогда данным Екатерине Медичи. Однако боюсь, что в невежественных руках сей ключ воистину станет ключом от ящика Пандоры. Поэтому прошу прощения!
Торнберг аккуратно складывает исчерканный листок и прячет его в карман своего просторного пальто. Вновь включает фонарик и углубляется в рукопись.
Хорстер нависает над ним, и Марика видит, что его буквально трясет от возбуждения.
— Вы пошутили, профессор? — резко спрашивает он. — Вы шутили, когда говорили о возможности «окончательного решения»? Все-таки при чем тут Екатерина Медичи? Я, например, не вижу параллели между гугенотами и евреями!
— Ах, не видите? — спокойно переспрашивает профессор. — Ну что ж, это большое несчастье для тех и других. А я вижу. И господа Раушнинг, Гербигер,[7] я полагаю, видели. Вообще говоря, вам бы тоже следовало видеть… если вы и в самом деле тот, за кого я вас принимаю.
— А мне наплевать, за кого вы меня принимаете! — запальчиво восклицает Хорстер. — Я хочу побольше разузнать об этом ключе! О способе «окончательного решения»! О четвертой книге Гаурико, наконец!
— Ну что ж, ваше желание весьма похвально, — замечает профессор со своей неизменной благожелательностью. — Надеюсь, оно станет побудительной причиной для новых поисков утраченного и никому не известного рецепта, который, очень может статься, был просто мстительной усмешкой лукавого Гаурико в сторону Екатерины Медичи. Но вы ищите, ищите. Ибо сказано в Писании: «Ищите — и обрящете, толцыте — и отверзется вам!»
И Торнберг снова направляет луч своего фонарика на исписанную страницу, снова принимается делать в ней какие-то пометки. Рудгера Вольфганга Хорстера для него словно бы не существует больше!
Марика бросает взгляд на лицо своего случайного спутника. Даже в блеклом, синеватом свете профессорского фонарика видно, как взволнован Хорстер. Такое ощущение, что он с трудом сдерживается, чтобы не схватить профессора за грудки, не приподнять его над шезлонгом и не начать трясти изо всех сил, чтобы тот не выдержал и сказал, сказал…
Да что это с ним?!
Хорстер, который мгновение назад возвышался над спокойно читающим профессором этаким олицетворением ярости, внезапно сникает. Прижимает руку к сердцу, потом хватается за горло и вдруг тяжело, мешковато опускается прямо на бетонный пол.
— Что с вами? — испуганно вскрикивает Марика. — Герр профессор, вы только посмотрите!
Торнберг не вскрикивает, конечно, однако он отрывается от рукописи и тоже смотрит на Хорстера. Смотрит с любопытством, без особой тревоги.
— Мне нужен врач, врач… — бормочет Хорстер. — Скорее… Сердце! Я задыхаюсь.
Он откидывает голову. Серая шляпа катится прочь, светлые, аккуратно зачесанные назад волосы разметались по лбу, губы жадно ловят воздух, грудь толчками поднимается и опускается…
— Вы умеете считать пульс, фрейлейн? — спокойно спрашивает профессор.
— Да при чем тут пульс?! — восклицает Марика. — И так видно, что ему плохо!
Она взглядывает на Торнберга, это олицетворение равнодушного интеллекта, с нескрываемой неприязнью и кричит, обернувшись к слабо различимым силуэтам, рассеянным по платформе:
— Есть здесь доктор? Кто-нибудь понимает в сердечных болезнях?
Мгновение тишины, а потом рядом с Марикой раздается голос:
— Что случилось, фрейлейн? Кто здесь нуждается в медицинской помощи?
Какое счастье, что он оказался так близко, этот высокий человек в мешковато сидящем, коротковатом ему плаще! Он не слишком-то похож на доктора, однако это еще ни о чем не говорит. «А ты что, — одергивает себя Марика, — хотела бы, чтобы он спустился в бомбоубежище в белоснежном халате и с медицинским саквояжем в руках?» Изящно-небрежный Бальдр фон Сакс тоже вовсе не похож на человека, который считается вторым в Германии ночным летчиком-истребителем, на счету которого уже шестьдесят три сбитых английских и американских бомбардировщика. К примеру, он не единожды позволял себе идти в полет не в летчицком реглане, а в неформенной одежде. Как-то раз даже в плаще, надетом поверх смокинга, и легких лаковых полуботинках, в которых весь вечер вальсировал!
— Вот, взгляните, — Марика указывает на лежащего Хорстера, и доктор склоняется над ним. Тут Марика вспоминает, что уже видела его некоторое время назад: это именно он вбежал вслед за ней и Хорстером в метро. Очень удачно, что ему это удалось, ведь другого врача здесь, кажется, нет. Во всяком случае, никто, кроме него, не отозвался на призыв Марики.
Доктор придерживает Хорстера за запястье: видимо, считает пульс. Итак, без этого все же нельзя было обойтись, а Марика так непочтительно прикрикнула на Торнберга, когда он предложил посчитать пульс Хорстеру! Она виновато взглядывает на профессора и замечает, что тот весьма пристально наблюдает за действиями доктора. Наверное, тоже обеспокоен состоянием Хорстера: у того ведь сделался припадок именно потому, что Торнберг отказался говорить о Гаурико.
Тем временем доктор заканчивает считать пульс. Обменявшись несколькими тихими словами с Хорстером, сует руку в карман его плаща, шарит там, достает стеклянный патрончик с какими-то таблетками, вытряхивает одну на ладонь. Хорстер берет ее в рот. С помощью доктора садится, уткнувшись лицом в колени… Врач кивает и отходит, даже не взглянув на профессора и Марику.
И что, это все лечение? Очень интересно! Как будто Хорстер и сам не мог достать из кармана свои собственные таблетки. Ну, в крайнем случае, если уж его охватила такая слабость, мог бы попросить сделать это Марику или профессора. Кто же откажет человеку, когда ему дурно? Может быть, конечно, Хорстер забыл, что у него при себе лекарство? А потом вспомнил?
Может быть…
Вдруг Марика замечает, что огоньки свечек и фонариков заметались. Люди встают, собирают вещи и торопливо устремляются к выходу. Неужели объявили отбой? Неужели бомбежка кончилась? Какое счастье!
В метро вспыхивает электрический свет — верный знак окончания воздушной тревоги! — и Марике сразу становится легче. Честно говоря, она ненавидит такие случайности, как сегодняшняя: оказаться в бомбоубежище далеко от дома, невесть где… Если погибнет, никто даже знать не будет, где ее искать, что с ней вообще случилось! Надо поскорей выходить отсюда и добираться домой. Интересно, цела ли ее квартира? Интересно, будет ли работать метро?
Девушке ужасно хочется выбраться наверх. И поскорей! Но неловко оставить Хорстера. Профессору, такое ощущение, его состояние безразлично: он очень проворно складывает свой плед, собирает шезлонг, прячет рукопись в объемистый портфель, туда же убирает фонарик, поглубже нахлобучивает на голову тирольскую шляпу, подкручивает свои великолепные усы и бросает Марике:
— Всего наилучшего, фрейлейн! Надеюсь, мое пророчество насчет шляпки сбудется. Надеюсь также, что судьба будет ко мне благосклонна и позволит еще хоть раз повидаться с вами. До встречи!
И, не дожидаясь от Марики ответных слов прощания, Торнберг подхватывает свои вещи и устремляется к выходу из метро, ловко лавируя в толпе.
Несколько обескураженная, Марика смотрит ему вслед и замечает, что долговязый доктор, который недавно пользовал Хорстера, тоже стремится выбраться наверх как можно скорей и следует буквально по пятам за Торнбергом.
— Ну что, вы идете, фрейлейн Марика, или намерены оставаться здесь до нового налета? — слышит она нетерпеливый голос Хорстера.
Да вы только посмотрите на него! Он уже не сидит понуро на полу, а стоит, натуго затягивая пояс своего плаща. Шляпа надвинута на лоб. Когда только успел привести себя в порядок? Вид очень решительный. И видно, что он с трудом удерживается, чтобы не броситься вон из метро столь же быстро, как это сделали Торнберг и доктор. Смотрит на Марику, будто на какую-то обузу. А она так волновалась за него! Ну и зря!
— Идите, идите, — обиженно говорит Марика. — Вы торопитесь — ну и ради Бога. А мне спешить некуда.
Она с трудом удерживается от искушения нагрубить, пожелав ему по-русски — скатертью дорога! Останавливает ее не воспоминание о правилах приличия, а всего лишь невозможность найти в своем не слишком-то богатом немецком лексиконе подходящую идиому. Марика все еще не избавилась от «болезни» переводить с русского на немецкий буквально. Но не скажешь же Хорстеру: «Пусть ваш путь будет гладким, как скатерть!» Это же смеху подобно! Поэтому она просто бросает со всей возможной холодностью:
— Прощайте! — и независимо прячет руки в карманы жакета.
Хорстер взглядывает на нее исподлобья и вдруг улыбается. Нет, это уже не ехидная ухмылочка, которая не сходила с его губ раньше, а мягкая, дружеская, даже ласковая улыбка. Просто поразительно, как меняется его лицо! Словно бы совсем другой человек оказывается перед Марикой!
— Идемте, прошу вас, — говорит он негромко. — Ведь нам еще предстоит поискать вашу шляпку.
И протягивает ей руку.
На это Марике даже ответить нечего. Она просто касается пальцами ладони Хорстера и идет с ним рядом к выходу. Легкое, прохладное пожатие его руки почему-то тревожит ее.
Наконец они оказываются на поверхности и немедленно начинают чихать и кашлять: такое густое облако кирпичной пыли окутывает их.
— Назад! — командует Хорстер. — Назад в метро!
Но Марику туда уже никакими силами не затянешь. Хватит, насиделась! Здесь, наверху, дует ветер, он скоро разгонит пыль. Ничего страшного, просто-напросто только что рухнула стена разрушенного бомбой дома, вот и поднялась пыль. Надо немного подождать, постоять и подождать, пока она не осядет. Дело обычное!
— Берегите глаза, упрямица! — ворчит Хорстер, с силой поворачивая Марику с себе и утыкая ее лицо в свое плечо.
Она делает смятенную попытку вырваться, но Хорстер держит крепко. Ну да, понятно, он пытается уберечь ее от горячей, режущей пыли. И дело вовсе не в том, что ему хочется позволить себе те самые, уже упомянутые вольности и пообниматься с Марикой. Совершенно так же, грубовато-рыцарственно, он поступил бы с любой другой девушкой. Поэтому она покорно стоит, не вырываясь, не дергаясь, стоит и ждет, пока пыль осядет, а Хорстер ее отпустит.
Стоит, вдыхает запах его одежды (немножко пахнет бензином, немножко — мужчиной) и удивляется: почему она так злилась на него там, в метро? За что? Теперь и не вспомнить. Теперь тоскливо становится от мысли, что вот осядет пыль, и они разойдутся в разные стороны. Вполне может быть, больше и не встретятся никогда. Вот разве что Марика завтра или, скажем, через неделю, наткнувшись в коридоре на вездесущего шефа, отважится подойти к нему и этак небрежно спросить: «А скажите, герр бригадефюрер, как поживает ваш знакомый по имени Рудгер Вольфганг Хорстер? Хорошо поживает? Тогда будьте любезны, передайте ему от меня привет. Заранее мерси!»
Что за чушь лезет ей в голову!
И вдруг Марика замечает, что Хорстер больше не обнимает ее. Он-то не обнимает, а она все еще к нему прижимается. Вот стыд!
Она отшатывается, но Хорстер, такое впечатление, этого даже не замечает. Он стоит неподвижно, опустив руки, и напряженно смотрит куда-то вперед. Лицо у него потрясенное, глаза расширены.
Марика оборачивается. Пыль немного осела, и она видит, куда смотрит Хорстер.
Там человек — тот самый доктор, который пытался помочь Хорстеру в метро. Он неподвижно стоит неподалеку, прислонившись к стене дома, вернее, к тому, что от нее осталось.
Но ведь это очень опасно! Стены, оставшиеся после бомбежки, могут рухнуть в любую минуту!
Есть что-то странное в его неподвижной позе, но Марика пока еще не понимает что.
«Господи помилуй, да он, кажется, еще больше вырос?» — недоумевает Марика. Ну да, этот человек сделался как будто выше ростом самое малое на полметра. Каким образом? На что-нибудь встал? На что? И зачем? Она еще не слишком-то хорошо видит: глаза все-таки запорошило пылью, их жжет, хочется как следует потереть их, но от этого только хуже станет, и Марика сжимает руки за спиной, чтобы не трогать глаза, и часто моргает, надеясь, что слезы вымоют пыль. Мир расплывается и качается пред ней.
«Нет, этого не может быть, мне мерещится!»
Конечно, мерещится. Как может человек стоять, не касаясь земли? Не может.
Он и не стоит, этот высокий доктор. Он… он пришпилен к стене, вернее, к тому, что от нее осталось. Кусок тонкой длинной трубы газового отопления, которую взрыв разломил и неимоверным образом вывернул, вошел в его спину и вышел из груди. Он висит на этой трубе, напоминая насекомое, пришпиленное к странице альбома безжалостным энтомологом.
— Боже мой!
Тошнота подкатывает к горлу, Марика теряет равновесие… Она упала бы, если бы кто-то не подхватил ее. Но не Хорстер. Какой-то незнакомый человек — еще молодой, но с бледным, измученным лицом. Эта бледность видна даже сквозь кирпичную пыль. И волосы у него сплошь запорошены кирпичной крошкой… Марика даже не сразу понимает, что у человека просто-напросто рыжие волосы. Он с ужасом смотрит на висящего врача и бормочет:
— Какое несчастье, какое несчастье! Эти бомбежки… Ужас! Я видел, я все видел. Стена рухнула, и этот несчастный господин изо всех сил отпрянул, пытаясь спастись от падающих камней. Однако он не заметил, что из стены торчит труба. Он не удержался на ногах — и налетел на нее. Он сам себя на нее насадил! Какой ужас! Какое несчастье!
— Сам себя насадил? Неужели? — говорит подошедший сзади Хорстер, и Марика с облегчением поворачивает голову, отводит глаза от страшной картины.
Нет, Хорстер — просто железный человек: ни нотки жалости в голосе. И лицо совершенно спокойно. Быстро же он справился с первым потрясением!
— Ну да, — убежденно кивает рыжий. — Отпрянул, потерял равновесие и упал…