Вот новость! Марика даже не подозревала, что Бальдр читал Метерлинка, что он настолько романтичен!
— Конечно, «Синюю птицу»? — улыбается Дама с птицами, сияя своими бесстыжими (и лживыми, конечно, лживыми!) переливчатыми глазами на Бальдра.
— А вот и нет, — качает он головой и тоже улыбается, глядя ей в глаза. — Не эту, а другую пьесу — ту, что называется «Принцесса Грёза».
И на площадке воцаряется молчание, обрамленное, словно тончайшей оправой, мелодичными трелями, доносящимися из-за дверей.
«Она ведьма! — осеняет вдруг Марику. — Я знаю точно — ведьма! Шумска майка, вот она кто!»
В детстве у Марики была книжка балканских сказок. И одна из них рассказывала о том, как поздней ночью возвращался молодой красавец Мило с ярмарки в родное село и встретил на дороге прекрасную женщину. Глаза ее затмевали звезды, и у Мило помутилось в голове от внезапной страсти. Всю ночь он пел песни и танцевал с красавицей (так было написано в детской книжке, и маленькая Марика истинно верила в эти песни-танцы, пока не повзрослела и не узнала, как могут танцевать друг с другом мужчина и женщина). А лишь только взошло солнце, увидел, что держит в объятиях древнюю старуху! Это была злая чародейка Шумска майка, которая любила подстерегать ночами на проезжей дороге юношей и сводить их с ума своей лживой красотой, таявшей, как снег, под утренними лучами солнца. Бедный Мило после такого потрясения лишился рассудка — совершенно так же, как это происходит на глазах Марики с Бальдром!
— Мне кажется, нам пора идти, — раздается вдруг чей-то сдавленный, скрипучий голос. И Марика не тотчас соображает, что не чей-то, а ее собственный голос, который звучит так потому, что она изо всех сил, из последних сил сдерживается, чтобы не расплакаться от обиды и страха.
— Ах, как жаль! — сладко поет бразильский органист… нет, это заливается Шумска майка. — И я даже вас как следует не поблагодарила…
— Нет, не благодарите нас, мадам, но… не позволите ли вы посмотреть на ваших птиц?
Что? Бальдр хочет посмотреть на курятник этой особы? А почему он не спросил у Марики, хочет ли
— Я с радостью окажу вам такую любезность, — играя глазами, говорит Варвара Васильевна. — Только прошу вас войти как можно быстрее, чтобы птицы не выпорхнули из квартиры.
— Мы быстро! — заверяет Бальдр, и не успевает Марика и глазом моргнуть, как он хватает ее за плечи и вталкивает в приоткрывшуюся дверь, стремительно проскочив следом.
И оба на миг глохнут от неистового птичьего гвалта, который обрушивается на них со всех сторон!
Продавец лавки не ошибся — здесь не меньше сотни птиц, от простенького парижского воробья до каких-то экзотических длиннохвостых крошек, сверкающих, словно драгоценные камни. Вообще первое впечатление такое, что Бальдр и Марика очутились в солнечном лесу, полном поющих цветов. Странно — птиц больше, чем в лавке, однако никакого дурного запаха не чувствуется. Зато сильно пахнет жасмином и розами. Видимо, хозяйка моет клетки специальными средствами, чтобы отбить запах. И здесь чисто. В маленькой комнатке с огромной тахтой и высоким узким книжным шкафом у стены очень чисто. Еще из мебели здесь только низкий столик, на котором расставлены изящные китайские шелковые птички, стоит хрустальное блюдо, доверху усыпанное лепестками сухих роз, а на другом таком блюде лежит небольшой и тоже хрустальный шар. Солнце проникает сквозь щели в балконе-клетке и заставляет его грани радужно сиять, отчего на стенах и на потолке мелькают разноцветные пятнышки, похожие на невиданных птиц, только летающих на свободе. Чудится, будто комната затянута радужной сетью… Довершают обстановку несколько бархатных пуфиков и большое зеркало на стене в красивой раме — модерн начала века, сразу видно по изяществу линий. Вдали Марика замечает еще две двери, ведущие, должно быть, в спальню хозяйки и на кухню. Но здесь, в этой просторной комнате, — обиталище птиц. Птицы перепархивают с жердочки на жердочку в своих огромных клетках на зарешеченном балконе. Некоторые из клеток открыты, но птицы не вылетают — наверное, боятся чужих. Однако страх не мешает им обсуждать пришельцев — они беспрерывно и очень громко галдят, свистят, чирикают, щелкают, поют…
Марика растерянно оглядывается и видит, что губы Бальдра шевелятся: он о чем-то спрашивает хозяйку; шевелятся и ее губы — Дама с птицами что-то отвечает. Как они могут разобрать хоть слово в таком шуме, если Марика не слышит ничего, кроме птичьих трелей? О чем они говорят? О чем сговариваются за ее спиной?!
«Прекрати! — спохватывается Марика, сообразив, что в своей внезапно нахлынувшей злости зашла слишком далеко. — Что такое лезет тебе в голову, что за грязь? Как ты смеешь подозревать Бальдра в том, что он флиртует с фальшивой, манерной, немолодой… хоть при этом и такой обворожительной дамой?»
В том-то и беда: фальшивая, манерная, немолодая — но изысканная, удивительная. Марика остро чувствует, что Варвара Васильевна враз притягивает и отталкивает, в ней странно сочетаются греховность и невинность, чувственность и духовность, бесовское и ангельское. Она способна вызвать одновременно и умиление, и раздражение, но это все — переливы того непостижимого очарования, которым она обволакивает человека, словно ароматным, дурманящим дымом.
То ли от воображаемого дыма, то ли от громогласных трелей голова начинает болеть все сильнее. Марика нервно сжимает виски.
Дама с птицами оглядывается и, видимо, понимает, что творится с Марикой. Она резко разбрасывает в стороны обе руки, а потом так же резко скрещивает их на груди. И птичий гомон замирает, словно по мановению волшебной палочки. В комнате и на балконе воцаряется такая тишина, что слышно, как шумит ветер, извиваясь между частоколом дымовых труб на соседней крыше.
Колдовство!
— Колдовство, — тихо произносит Бальдр.
— Нет, — улыбается Варвара Васильевна. — Просто мы понимаем друг друга. Я люблю птиц. Настолько сильно люблю, что иногда предпочитаю их людям. С одним своим поклонником я поссорилась потому, что предпочла ему певчего дрозда. — Она смеется легким, беззаботным смехом, и Бальдр немедленно улыбается в ответ. — Я забочусь о своих птицах, кормлю их и пою, а зимой всегда топлю для них камин. С углем очень трудно, и я топлю бумажными мячиками: знаете, из сперва намоченных, а потом высушенных и скомканных газет. Они чудесно горят — медленно, не гаснут. На них даже можно приготовить какое-нибудь незамысловатое блюдо, например, сварить картошку или суп. — Дама стеснительно пожимает плечами, словно просит прощения за то, что завела речь о столь непристойно-земных материях. И тут же вновь переходит к возвышенному: — Я не расстаюсь с моими птицами. Я даже в бомбоубежище не хожу, когда объявляют воздушную тревогу. Бог милостив, на наш квартал не упало еще ни одной бомбы. Как я могу уйти и оставить их одних трепетать от страха? Я их знаю всех, всех! Вот посмотрите, эта длинноклювая птичка, у которой из хвоста торчат два длинных пера с синими опахалами на концах, — ракша, вернее, синебровый мамот. Посмотрите, у него над глазками и в самом деле синие перышки. А вот этот, с розово-оранжевым брюшком, наш обыкновенный зимородок, которого вы, наверное, не раз видели в лесах. Его еще называют алконост, или алкион. Говорят, когда он высиживает яйца, всегда стоит хорошая погода. Зимородок — тоже ракша. Они с синебровым мамотом родственники, хотя ничуть не похожи друг на друга. Я не знаю, по каким признакам птиц относят к тому или иному семейству, но иногда их называют необычайно смешно.
Хозяйка «поющей» квартиры легко перепархивает к другой клетке:
— Вот видите эту чудную птичку с золотисто-зеленой спинкой, с белым горлышком и зеленой полосой на грудке? Она называется зеленая якамара, или райская якамара. Ну в самом деле, ей место в райском саду, верно? А принадлежит она к семейству бормотушек! Ну не смешно ли — бормотушки?! А вот эта рябенькая птичка с белой грудкой и загнутым носиком называется обыкновенная пищуха. Именно обыкновенная! Но при этом она очаровательна, верно? Так же, как и вон та синичка, которая очень славно тинькает по утрам и напоминает мне март в России и первую капель. Смотрите, еще родственники: зяблик, клест, щегол — ну, их знают все. А вот этот роскошный виргинский красный кардинал им кузен, двоюродный или троюродный братец, они все принадлежат к семейству вьюрковых. К сожалению, я не все их названия знаю по-латыни, у меня еще в гимназические времена латынь не слишком-то держалась в голове, — виновато улыбается Дама с птицами, — но отлично помню, как зовется по-латыни вон тот синий красавец с темными пятнышками на брюшке: mimus polyglottos! Роскошное название, верно? Но куда чаще его зовут многоголосым пересмешником, потому он и мим полиглот. А вот сюда посмотрите. Это мой любимый черный дрозд. Сейчас он спит. Он вообще ужасный соня и может устроить себе сиесту в любое время суток. Но когда он проснется, я непременно попрошу его спеть для вас. Он не просто свистит: он именно поет по-русски, отчетливо слышны слова: «Филипп! Филипп! Иди чай пить, чай пить… с сахаром… Скккоррей, а то остынет!» Клянусь, что не вру! Вы сами услышите эти слова, когда Филипп проснется! — уверяет она. — А вот эта птичка — видите, у нее роскошный пушистый воротничок, этакое огненное боа, — она так и называется: огненный ткачик. Это настоящая редкость даже среди любителей тропических птиц. Может быть, он только у меня одной есть в Париже. Ну, тут скворец, соловей… мухоловка-пеструшка, попугаи-неразлучники… И еще одна самая настоящая райская птаха. Правда, что-то невероятное? А этот ее желтый пушистый хвост… Птица такая яркая, праздничная, а название у нее очень печально звучит: paradise minor. Райская печаль — я так ее называю. Но на самом деле этот минор не в смысле грусти, а в смысле размера: малая райская птица, так она называется в книжках. Но мне больше нравится — райская печаль… Ох, Боже мой! — всплескивает вдруг руками Варвара Васильевна. — Я вас, конечно, уже заговорила? Ну да, если мне дать волю, я могу говорить о птицах часами! Честное слово, я так люблю все, что летает, что, наверное, даже летучих мышей завела бы у себя. Некоторые из них так смешно называются! Например, белоплечий старик, представляете? У него ужасно забавная сморщенная мордашка. Правда, большинство летучих мышей — хищники, а я не держу у себя хищников, только певчих птиц. Зато о них я знаю все. Или почти все. Потому что о них, как и людях, совершенно все узнать невозможно. Я знаю язык каждой из них, а они понимают даже мои взгляды. Когда их было поменьше и они умещались в трех-четырех клетках, я ездила с ними летом к знакомым в деревню. Зря говорят о французах, будто они сантимщики:[22] эти мои знакомые предоставляли мне целую ригу для моих птиц. Это был Эдем, настоящий Парадиз. Мои птицы похожи на меня — они летают, танцуют и поют, как я сама…
Женщина умолкает, и Марика медленно переводит дыхание. После затянувшегося монолога хозяйки она чувствует себя так, словно ее всю, с ног до головы, опутали паутиной. Хочется уйти, как можно скорей уйти отсюда. Но Бальдр не обращает на нее внимания!
— Вы актриса? — спрашивает он в это мгновение.
Марика спросила бы: «Вы
Что такое? Соперницам?! Марика видит в этой престарелой кокетке соперницу? Да ну, чепуха какая! Унизительно даже думать о том, что Варвара Свиридова (у нее такая певучая фамилия… может быть, нарочно выбранный сценический псевдоним?) — унизительно даже думать, что созерцание этих увядших прелестей может привлекать Бальдра. Ведь эта дама ему в матери годится! Он просто вежлив, чрезмерно вежлив.
— Я
«Врет, конечно, — думает Марика, разглядывая беспорядочно разметавшиеся пепельные кудри хозяйки. — Она никогда не была золотоволосой! Врет, хвастается, интересничает!»
Ей совершенно очевидна лживость этих румяных (вернее, нарумяненных, напомаженных!) уст, однако она с ужасом видит, что глаза Бальдра не отрываются от улыбки Дамы с птицами, словно это вовсе не глаза, а два глупых мотылька, а улыбка — тот губительный огонь, который их манит и на котором им суждено обжечь свои крылья, а то и вовсе сгореть.
А Варвара смотрит на него с победным видом, совершенно уверенная, что и этого красивого летчика она может причислить к числу своих поклонников.
Да, она опять что-то говорит о поклонниках… Женщины такого типа не могут утерпеть, чтобы не похвастать количеством своих рабов мужского пола. Конечно, если Варвара была актрисой, то у нее и впрямь наверняка было множество поклонников, а также покровителей, которым она, как это водится у актрис, отдавалась без разбору, чтобы отблагодарить за букеты, за коробки шоколада, за духи, за аплодисменты, за хвалебные заметочки в театральных газетенках…
— Ну и кто был в числе ваших поклонников? — спрашивает Марика чистоплотным тоном девушки из приличной семьи, которая исключительно из человеколюбия удостоила беседой «заблудшую сестру свою».
Дама бросает взгляд в зеркало, небрежно откидывает волосы со лба, и Марика понимает, что она видит сейчас не себя, а ту золотоволосую Мелисанду, какой была когда-то. Но самое ужасное, с внезапной отчетливостью понимает Марика, что Бальдр тоже видит эту лживую особу такой, какой она была… даже не несколько лет, а несколько жизней тому назад!
— Ну, это были самые разные господа. Среди них оказалось немало поэтов, — говорит хозяйка квартиры, подходя к стеллажу и принимаясь перебирать книжки. — Как-то раз в ресторане один из них прислал мне черную розу в бокале…
— Золотого, как небо, аи? — усмехается Марика, которая как раз и ожидала чего-то вроде подобного беззастенчивого вранья. — Конечно, это был Александр Блок. Ну а кто еще из великих был у ваших ног?
— Ну, например, Федор Соллогуб, — отвечает Варвара Васильевна так простодушно, словно не замечает пренебрежительного тона гостьи. — Я бы с удовольствием прочла вам его стихи, они записаны у меня в альбоме, однако они… они не слишком приличны. В одном из них он советовал мне ходить совершенно ню, ибо никакие платья не идут мне так, как дарованное природой.
Произнося эти избыточно откровенные слова, она улыбается безо всякого смущения и наконец вытаскивает ту книжку, которую искала.
Марика смотрит на нее. Это сборник стихов Михаила Кузмина, напечатанный в Петербурге.
— Вот. Смотрите!
Дама с птицами открывает заложенную страницу, и Марика видит витиеватый росчерк — автограф поэта, а рядом слова: «Тебе, невозможная мечта!» И она читает стихи, которые так и называются: «Варенька Свиридова, невозможная мечта»:
Кузмин для нее писал. Знаменитый, утонченный Кузмин! Может, и впрямь Блок присылал ей ту самую черную розу?!
— О чем эти стихи? — слышит Марика взволнованный голос Бальдра. Какое счастье, что он не знает русского языка. Незачем ему читать такие глупости!
Впрочем, счастье ее длится недолго.
— Я вам переведу, — с готовностью предлагает Варвара и заводит волнующим речитативом по-французски, а затем, без перерыва, словно опасаясь, что Бальдр чего-то не поймет, повторяет то же самое еще и по-немецки.
Перевод получается так себе — подстрочник, даже без соблюдения ритма. По мнению Марики, он звучит убого. Однако Бальдр, похоже, так не думает. Лицо его бледно, он не сводит с мадам глаз, а горло его порою мучительно напрягается, словно он хочет проглотить комок, застрявший в нем, — и не может.
Да ведь он чуть ли не до слез растроган, внезапно понимает Марика. Он еле сдерживается! «Сокол фюрера», профессиональный убийца, награжденный за многочисленные убийства Железным крестом, он, ее любовник, ее будущий муж, — еле сдерживается, чтобы не уронить слезу перед этой сумасшедшей, перед этой ведьмой, этой Шумской майкой!
Марика чувствует, что сейчас не выдержит, закричит, устроит истерику, чем опозорит себя навеки в глазах Бальдра. Да и в своих собственных, если на то пошло.
Ревность. Да, это ревность! Ужасное чувство. Недаром Шекспир называл ревность чудовищем с зелеными глазами… Почему, впрочем, с зелеными? Глаза у ревности не то зеленые, не то голубые, не то серые, с опаловым лживым переливом…
Нет, довольно. Марике наконец становится стыдно самой себя. Нельзя же, право, так ненавидеть человека, как она ненавидит эту Варвару Свиридову, Даму с птицами! Надо призвать на помощь чувство юмора, снисхождение к слабостям человеческим, христианское смирение, в конце концов! Надо чем-то отвлечься от этих двоих, которые… которые…
Нет, невозможно больше смотреть на них! Особенно на Бальдра с этим его новым, незнакомым выражением бледного лица!
Марика отворачивается и подходит к клеткам. Некоторые птички при виде ее испуганно перепархивают с места на место, но ни одна не издает ни звука.
Чудеса! Либо выдрессированы, либо… либо заколдованы этой кошмарной особой — своей хозяйкой.
Как Бальдр…
— А что у вас вон там, в клетке? — нарочито громко спрашивает Марика, надеясь, что звук ее резкого, сердитого голоса развеет губительные чары. — Что там за картинка? Это какой-то святой… у него нимб над головой… Что святому делать в птичьей клетке?
Варвара Васильевна, неотрывно глядевшая на Бальдра, медленно, как во сне, оборачивается и тихо говорит:
— О, разве вы не знаете? Но ведь это святой Франциск Ассизский, покровитель птиц. Я нарочно поставила его изображение в клетку к Филиппу, моему любимому певчему дрозду. Он, видите ли, однажды заболел и перестал есть, пить и петь. Я подумала, что святой Франциск должен позаботиться об одном из своих подопечных. И вообразите, — Варвара Васильевна вновь испускает легкий смешок, — в тот день, когда я это сделала, ко мне наведался один из моих поклонников. А он, надобно вам сказать, недавно отрешился от отеческой религии и перешел в католичество. Ну, вы, господа, конечно, знаете, что нет более ревностных приверженцев веры, чем неофиты. Вот и мой поклонник просто изнемогал от избытка своего вновь обретенного католицизма! Он увидел эту картинку в клетке и… О, я думала, он меня просто убьет, как убивали католики гугенотов во время Варфоломеевской ночи! — Снова легкий, летучий смешок. — Он потребовал, чтобы я прекратила кощунствовать и убрала святого из поганой клетки. Ну, разумеется, я ответила, что клетка совершенно не поганая, я ее только что вычистила, а святого Франциска я не уберу, потому что Филипп только-только пошел на поправку и ему еще нужна помощь небесного покровителя. Тогда мой кавалер предложил выбирать между ним и Филиппом. Я сначала очень удивилась, а потом посмотрела на него повнимательней — и вдруг поняла: он же глуп, удивительно глуп! Странно, что я не замечала этого раньше. Ну и, само собой разумеется, я выбрала Филиппа.
— И правильно сделали, — говорит Бальдр и счастливо улыбается Варваре. — А знаете, я даже не знал, что Франциск Ассизский — покровитель птиц. Хотя, может быть, и знал когда-то в детстве, да забыл. А почему он считается их покровителем?
— Ну как же! — сияет глазами Варвара. — Святой Франциск всех одарял равным почтением и любовью, всякую тварь Божию. Как-то раз он проповедовал на рыночной площади и попросил щебечущих птиц не мешать ему, а в другой раз обратился с проповедью к птичьей стае, призвав птиц восславить своего Творца. Вот так его и стали почитать птичьим покровителем и всегда рисуют с птицами. Иной раз картины бывают совсем убогие, не распознаешь, что за святой изображен, но если увидишь, что он птицами окружен, значит, это Франциск Ассизский, и никто иной. Так ведь каждого святого можно по его атрибуту распознать…
Марика хмурится. Какое-то смутное воспоминание… что-то она совсем недавно слышала о святых и их атрибутах… Ах да, недавний разговор в берлинской православной церкви! Какая-то глупышка очень негодовала на то, что изображения святых в этой церкви не похожи на иконы в ее родной Полтаве: «Тут и не поймешь, то ли Варвара Великомученица нарисована, то ли святой Георгий с копьем, пронзающий змия? Какая она, Варвара, на православных иконах-то? Воистину мученица! А тут что? Зачем ей копье? Ишь ты, воеводу нашли!»
Копье… копье… Это слово вызывает у Марики необъяснимую тревогу.
— Католики изображают святую Барбару с копьем… — медленно произносит она вслух, не совсем понимая зачем.
— Да, я знаю, — усмехается Дама с птицами. — Поэтому я не люблю свою католическую тезку. Я бы предпочла, чтобы меня изображали не с копьем, а с птицами.
Копье. Птицы.
Копье и птицы!
Марика невольно прижимает руку ко рту. Нежный запах цветочных хорстерций исчезает. Она чувствует запах дыма и гари. Глаза жжет от кирпичной пыли, которой занавешен воздух. Она с трудом различает рисунок на смятой бумажке, которую только что вынула из мертвой руки. Цифры, которые кажутся написанными в беспорядке, а на самом деле указывают на девиз Парижа: «Fluctuat nec mergitur». Неуклюжий очерк лежащей человеческой фигурки, у которой в руках что-то вроде копья и над которой вьются птицы…
Копье! И птицы! И знак Х , символизирующий принадлежность этого странного существа к женскому полу! И летучая мышь рядом — знак ведьм и колдуний!
«Надеюсь, хотя бы без ведьм нам удастся обойтись?» — так сказала Марика кузену Алексу. Сказала с усмешкой, даже не подозревая, что все его вроде бы глупые, неожиданные, фантастические догадки о «шамане из Парижа» окажутся поразительно верны.
Нет, обойтись без ведьм все-таки не удалось… Вот она, Варвара, чью святую покровительницу изображают с копьем в руках. Варвара — Дама с птицами из Парижа. И вот ее хрустальный кристалл, обозначенный на рисунке Торнберга руной
И ее воспоминания о придворной даме Екатерины Медичи, родовым гербом которой были пять золотых шаров…
Так вот кого хотел изобразить Торнберг…
Вот эту ведьму!
Берлин, 1933
На тротуаре перед кафе стоят двое — высокие, хорошо сложенные мужчины лет тридцати пяти — сорока, их породистые насмешливые лица чем-то похожи. Они не братья — просто друзья. Близкие друзья, связанные жизнью и смертью.
— Зайдем? — говорит один из них.
— Душно, накурено, громкая музыка, — качает головой второй. — Лучше пройдемся. Чудесный вечер. Чудесный берлинский вечер…
Они говорят по-русски. У первого чеканный выговор коренного петербуржца, в речи второго явственно слышен немецкий акцент.
— Теофил, ты помнишь, — задумчиво говорит первый, — в тот совсем даже не чудесный петербургский вечер, когда…
Он запинается.
— Я понимаю, — отвечает Теофил. — Понимаю, о чем ты. И я отлично помню эту песню и свои слова. Я говорил, что иногда мне снятся кабачки родного Берлина, особенно часто — «Романское кафе», его бархатные драпировки и золоченые ручки, что мне хочется сесть там за столик, заказать мозельского и вдоволь наслушаться фривольных песенок, глядя на ножки, обтянутые черными чулками. Ну, с того дня семнадцать лет прошло. Я повзрослел… постарел, если хочешь. Лучше пройдемся, Георгий.
Они выходят на Курфюрстендамм — знаменитую берлинскую улицу, которую чаще называют просто — Кудамм. Как сверкают огни кабачков, ресторанов! Вот «Нельсон-ревю», где знаменитая своими рыжими волосами и скандальной славой Жозефина Бейкер командует целым выводком красоток в черных кожаных штанишках до колен, черных лифчиках и с плетками в руках, которыми они хлещут любого клиента в зависимости от желания и уплаченной суммы; вот «Эльдорадо»; вот «Старый Берлин»… Говорят, в «Старом Берлине» на каждом столике — телефонный аппарат. Никто хорошенько не знает, зачем нужен телефонный аппарат на ресторанном столике, но это считается очень шикарным. В «Старом Берлине» не протолкнуться! Перед ночными заведениями плавно прохаживаются красивые женщины. Вся их красота — лишь до первого луча рассвета, но в этих фальшивых огнях они прекрасны и заманчивы.
— Dirnen… — углом рта усмехается Теофил. — Шлюхи, берлинские шлюхи. Ничто не меняется! Никогда не думал, что буду так умиляться их виду. Они для меня примета того, что Берлин остается Берлином.
— А как ты вообще воспринимаешь город своего детства, Теофил?
— Город не изменился. Хотя появление этого нового вида связи — передачи изображения на расстояние — меня поразило, конечно. Слышал о нем?
— Ты имеешь в виду телевидение? — уточняет Георгий. — Да, удивительная вещь. Трудно поверить! Не далее как вчера я прочел в газете, что когда ваш новый рейхсканцлер принимал присягу, все, имеющие видеоприемники, могли наблюдать это событие, не выходя из дома. Поразительно! В статье также говорилось, что через два года состоится Всемирная выставка в Париже, и ваши инженеры намерены там блеснуть своим техническим новшеством. А впрочем, говорят, телевидение изобрел русский…
— Гордишься? — Теофил шутливо подталкивает приятеля в бок. — Вообще-то странно, что нас так удивляет какая-то техническая новинка. Ну, подумаешь: сначала была передача звука на расстоянии, затем вполне естественно следует передача изображения. Это всего лишь работа машин. Мы с тобой знаем о гораздо более чудесных возможностях человеческого интеллекта и силы духа. Но к ним мы привыкли, мы их как нечто само собой разумеющееся воспринимали. И одним темным вечером 1918 года в Петрограде мы должны были…
— Не надо, — прерывает его Георгий. — Прошло пятнадцать лет, верно, но я до сих пор чувствую себя дезертиром, сбежавшим с поля боя.
— Ты выносил с поля боя раненого товарища, — говорит Теофил. — Ты разве забыл?
— Помню, помню, — вяло откликается Георгий, и некоторое время они идут дальше в молчании, которое тяготит обоих.
— Что касается берлинцев, — наконец произносит как ни в чем не бывало Теофил, — то они, у меня складывается такое впечатление, все так или иначе хватили наркотика гитлеризма. Эти штурмовики с вдохновенными лицами монахов-воинов Средневековья… Боюсь, их вдохновения хватит ненадолго. По-моему, они хотят ввести своего рода большевизм — с сапогами, но без мозгов, без начетничества, без мелодекламации классиков марксизма… Это прельщает многих.
— Без мелодекламации не обойдется, помяни мое слово, — говорит Георгий. — Только вместо Маркса в Германии станут к месту и не к месту цитировать вашего фюрера, великого вождя нового племени.
— О да, этот человек способен далеко завести Германию, — задумчиво кивает Теофил. — Примерно неделю назад — жаль, что тебя еще не было в Берлине, — я наблюдал факельное шествие коричневых. Я будто видел пылающего змея. Как бы он не поджег ту землю, по которой ползет. Погасить тот пожар будет трудно, а может быть, и вовсе невозможно. Какая там «Лили Марлен»! Скоро эта песенка попадет в разряд запрещенных, потому что слишком сентиментальна. Они поют совсем другое! — И он вполголоса заводит: