Джалиль Киекбаев.
Родные и знакомые
Часть первая
Глава первая
Аул Ташбаткан пристроился у самого подножья гор. Слева и справа от него горы возвышаются верблюжьими горбами, а с тыла подступают к нему каменными кручами. С этих круч и начинается Урал. Дальше — за хребтом хребет, один выше другого. В ту сторону, извиваясь по распадкам и ущельям, убегает тропинка. Она выводит на сырт, с которого вся округа видна как на ладони. Если вы продолжите путь по сырту, тропинка понемногу сойдёт на нет, и начнутся леса, по которым не ступала нога человека. Там по чащобам бродят медведи, разламывая в поисках съестного гнилые пни. Ближе к зиме, в пору, когда на землю ложится снег, косолапые устраивают себе берлоги и укладываются спать.
Жителей аула поит полноводная речка. Называют её Узяшты. Течёт она с востока. Среди гор бег её неспокоен: то вскипит речка, ударившись о скалу, то запетляет, обегая отроги хребтов; быстрые перекаты не раз сменяются глубокими ямами. Вырвавшись на равнину под сень могучих лохматых осокорей, речка успокаивается, в урёме делится на неторопливые протоки и образует тихие заводи. Но весной, в половодье, Узяшты и здесь становится бурной: выходит из берегов, заливает луга, устремляется по рукавам и старицам, неся всяческий хлам, хворост, вывороченные с корнями деревья. Потом этот мусор всё лето кучами лежит под осокорями.
В полую воду по речке сплавляют лес. В Ташбаткане это считается неплохим делом, денежным промыслом. Однако на сплав не всякий пойдёт, идут только мужчины и парни из числа тех, про кого говорят: «Такой топнет — так и железо лопнет», — то есть самые сильные, крепкие. Работа у сплавщика опасная. Расталкивая багром сгрудившиеся на корягах брёвна, иной ненароком нырнёт в ледяную воду, да и не вынырнет. Правда, такие случаи редки. Чаще всего упавший в воду и уносимый течением бедолага ухватывается где-нибудь за свисающую с дерева ветку и, в конце концов, выбирается на сушу. Потому и утверждают ташбатканцы, что Узяшты, речка горная, в отличие от равнинных рек не втягивает человека в водовороты, а выталкивает его наверх, не даёт утонуть.
Вдоль речки, пересекая аул, в горы уходит тракт, именуемый каменной дорогой, то есть большаком. Ведёт он через завод Шамова в Идельбашы; по этой же дороге ездят в Авзян и Камайылгу [1].
Говорят, большак этот много лет назад построил заводчик, а по-здешнему — боярин Шамов, чтобы вывозить чугун к Белой, на пристань. Вдоль большака расставлены заострённые сверху верстовые столбы. Дорога большей частью идёт через дремучие леса, а в ущельях — прямо по руслу речки. Путнику порой становится жутковато: под колёсами шумит вода, скрежещут камни, сверху нависает скала, вот-вот, вроде бы, готовая обрушиться. Высоко над головой, на самом краешке скалы, растут сосны. Их стволы снизу кажутся не толще прутиков, а парящий возле них коршун — не больше комара.
До самого завода Шамова в горах нет селений, даже просторную поляну не часто встретишь: то подъём, то спуск. Лишь в одном из прогалов верстах в двадцати от Ташбаткана держит пасеку сосновский мужик Евстафий Савватеевич. Хотя ташбатканцы окликают своих знакомцев из Сосновки только по имени, старика они выделяют добавлением отчества, называют его «Ястафый Саватайыс».
Путники, едущие с катайской [2] стороны за мукой на базар в Гумерово либо в Аскын, останавливаются у Евстафия Савватеевича на ночлег, пьют чай, кормят лошадей.
В солнечную от Ташбаткана сторону простирается равнина. Зимой она малоснежна, поэтому лошадям и овцам удобно тебеневать на ней, добывать корм из-под снега. Вниз по течению Узяшты тянутся заливные луга, там и хлеб сеют. Невдалеке от аула долину перегораживает гряда синих холмов, отороченных лесом и заросших на вершинах вишенником. Но поднимешься на седловину гряды — и вновь впереди равнина, На ней расположилось ближайшее от Ташбаткана село. В казённых бумагах значится оно как. Гумерово, в народе же называют его и Халкынбулаком [3]. Гумерово — большое село с тремя мечетями и базаром. Пришлые торговцы содержат в селе лавки. А в Ташбаткане всего один торговец — Галимьян. Он тоже пришлый, но лавки у него вначале не было, товары — чай там, сахар — держал в избе, а соль и керосин — в клети.
Своим нижним концом аул упирается в круглое болото. Если ступишь на его край, трясина по всему болоту приходит в движение. Случается, что засасывает она несмышлёного телёнка, а то и скотину покрупней. Когда-то, якобы, в самой серёдке болота из трясины выступала каменная глыба. И вдруг она исчезла, утонула. С тех пор, дескать, и стали называть это место Болотом утонувшего камня. Отсюда и название аула: «таш баткан» значит — «камень утонул», Ещё до возникновения здесь селения склон горы был известен как Склон утонувшего камня. В старину будто бы прикочевывали сюда на лето люди из Средней Азии. Не потому ли один из трех аймаков [4] аула до сих пор называют узбекским, или — иногда — сартским?
Ташбаткан дымит в сто пятьдесят труб, живёт по законом общины. Невелики, его богатства, но и на те, рассказывают, однажды позарились гумеровцы. Подступились к старейшинам аула с уговорами: давайте, мол, объединим две наши общины — веселей заживём. Даже, говорят, кобылу яловую зарезали, медовухи наварили и позвали аульных стариков к себе в гости. Однако народ в Ташбаткане раскусил хитрость соседей: гумеровцы-то нацелились на чужие леса. Хотя на ревизскую душу пахотных и сенокосных угодий у гумеровцев больше, зато лесов порядочных у них нет, а что есть, так то молодые березнячки и урема вдоль Узяшты.
Дело на переговорах почти дошло до затверждения договора о слиянии общин подписями на бумаге, да тут прискакали в Гумерово гонцы из аула, подняли шум-гам. Пошли споры-раздоры, иные, кто помоложе, уже и в воротники друг другу вцепились. Старики отчитали забияк. Тем не менее, ташбатканские акхакалы постановили: «Нет, ничего из этой затеи не выйдет. Со смуты она началась, добром не кончится. Так что, старики, не дадим нашего согласия».
И отправились домой, не поставив на бумагу своей тамги [5].
Возмущённые гумеровские богатеи сочинили жалобу старшине Табынского юрта [6]: так, мол, и так, поели-попили, да нас же осрамили…
Старшина Иргале приехал в Ташбаткан, совестил «отцов опчества» за отступничество, но переубедить не смог. Старики твёрдо стояли на своём и на уговоры отвечали:
— Кабы ещё лес опчеству требовался, а то ведь Ишбулды-баю нужен…
— Истинно так! Каждый год хочет брать бузрят [7], брёвнами промышлять, мочалом…
— Гумеровские общинные леса как раз он и свёл, теперь к нашим тянется. Ишь, какой ловкий!
— Как бузрятчиком стал, вон как на торговле лесом разбогател! Каменную, лавку поставил, железом крыта…
Старшина Иргале подосадовал:
— Да вы что, старики! Мало, что ли, лесов на башкирской земле! К чему сорок слов, когда и одного довольно? Коль уж начали, скрепите договор — и дело с концом!..
В глазах старика по имени Ахтари блеснул огонёк лукавства, но он тут же погасил его и степенно сказал:
— Ты, Иргале-кордаш [8], твердишь: башкирская земля, башкирская земля… А Гумерово-то — калмыцкого роду. Не зря их калмыками кличут. Наш же род — коренной табынский. А раз так, с чего бы это нам с ними одним миром жить? Ты пораскинь-ка мудрым своим умом: ежели Табынский юрт, что под твоей рукой, взять да присоединить к Катайскому юрту — согласишься ли ты? Нет, пожалуй. И близко, скажешь, с этим не ходите. Да… Пусть каждый род сам по себе живёт. Так губернаторами установлено. И ты вот в Табынском юрте начальник, а Гимран — в Катайском. Таким вот образом. Пусть в этом мире каждый сам по себе живёт…
Старшина туда-сюда, а доводов против слов старика, якобы, не нашёл. Да и то надо принять во внимание, что тылы у Ахтари были крепкие: в молодости он служил в Оренбурге, проявил геройство на войне и вернулся домой с медалью в виде креста. За геройство его в хорунжии произвели. В Ташбаткане до сих пор величают его не иначе, как Ахтари-хорунжим, чем старик весьма доволен. Не только в родном ауле, но и в окрестных селениях старосты и даже урядники, здороваясь, пожимали ему руку.
Старшина Иргале, рассказывают, уехал из Ташбаткана ни с чем, и с той поры гумеровцы к разговору о слиянии общин не возвращались.
Ташбатканцы же теперь ещё более дорожат своими лесами, ибо лесные промыслы кормят их. В начале лета, когда с липы легко снимается кора, аул занят замочкой лубья. В горах, устроив смолокурни, мужчины летом выгоняют из берёзы дёготь. Женщины, даже дети, едва вставшие на ноги, запасают для неведомых заводов дубовое и ивовое корьё. Осенью аульный народ сдирает с отмокших лубков белое пахучее мочало. И зимой в ауле без дела не сидят: гнут ободья для колёс, сколачивают сани, заготавливают брёвна, вьют арканы и вожжи, ладят из дерева всякую хозяйственную утварь — бадейки, квашни, бочонки для кумыса, лопаты… Ну, а весной — сплав, сплотка плотов.
В аул, преодолевая немалые расстояния, приезжают люди за лесным товаром из степных деревень, из-за Белой, выменивают на зерно или муку ободья, верёвки, дёготь, мочало, лыко и прочие повседневно нужные в хозяйстве вещи. Расплачиваются, бывает, и деньгами. Ташбатканцы сами тоже ездят на базары в степные края, а с такими ходовыми товарами, как тележные колёса, дёготь, мочало, добираются и до города.
Сеют ташбатканцы мало, если и сеют, то, главным образом, овёс для лошадей и немного проса и гречки, чтобы кашей, дескать, себя побаловать.
В Табынском юрте Ташбаткан ничем особенным не знаменит. Исстари ни быстроногими скакунами, ни остроумными сэсэнами [9], ни учёными людьми аул похвастаться не мог. Теперь есть в ауле учёный человек — староста Гариф, который «обе грамоты знает». Гарифа ещё мальчишкой отец его Ногман-бай отдал в русско-башкирскую школу деревни Аккусюк Катайского юрта. Ногман-бай был на короткой ноге со старшиной юрта Гимраном, и мальчишка, пока учился, жил в доме отцова друга. Видно, потому, что Гариф постиг и премудрости русской грамоты, о нём говорят не привычное «учился в медресе», а — «учился в ушкуле». Поскольку прожил он несколько лет в катайской стороне, раньше приставляли к его имени кличку «Катай». Но попробуй теперь назвать Катай-Гарифом! Где там! Прослышит — непременно найдёт повод, чтобы налогом каким-нибудь обложить или в клеть свою посадить: там ума-разума наберёшься.
Гариф водит дружбу с гумеровским старостой Рахманголом — водой их не разлить. Если выпадает нужда написать какую ни то жалобу, прошение в высокую инстанцию — уездным чиновникам либо в губернию, — Рахмангол рысит в Ташбаткан. В русском-то он не силён. В разговоре ещё мало-мальски объясняется, а по письменной части совсем тёмен: даже свою фамилию «Аллабердин» не может вывести полностью. В подписи рисует всего четыре буквы, потеряв по пути одну «эль»: «Алаб…» Кто-то из ташбатканских шутников приметил это и дал Рахманголу прозвище Алап, то есть Лубочный короб, а гумеровцы подхватили. Длинный, нескладный Рахмангол и впрямь как будто из лубков скроен.
Свершив связанное с бумагой дело, Гариф; само собой, выставляет на нары сосуд с медовухой, оказывает должное гостеприимство. Прощаясь, Рахмангол приглашает его к себе и в назначенный срок собирает в честь дружка гостей. Вскоре Гариф отвечает тем же. И пошло крутиться колесо угощений: теперь те, кто побывал у них двоих, поочерёдно сзывают сотрапезников к себе. Старосты вкупе с жёнами челноками снуют между аулом и селом. Что ни день, дарованный всевышним, то пиршество.
Как говорится, глядя на других, и ты лих, — Гариф старается выглядеть большим начальником, поэтому на манер старшины Гимрана возит с собой на пиршества собственного кураиста. Кураист тот — сирота Мырзагале, взятый в работники с катайской стороны. Гариф ему ничего не платит: мол, ты — мой кусты [10], родственник по материнской линии, взял я тебя в дом по-свойски, когда подрастёшь — оженю и скотину на расплод дам. Тем парень и утешается.
Живёт Гариф не то, что безбедно, а богато живёт. Ему, единственному сыну Ногман-бая, после смерти отца досталось солидное наследство.
Когда Гарифа избрали старостой, вовсе уж фартовым стал он человеком. Съездил в Идель-башы, купил у катайцев коня — глаз не оторвёшь: стройный, широкогрудый, рыжий, как пламя, грива пышная, на ногах — белые носочки, на лбу — ослепительная звёздочка. Закладывают его, бывало, в кошеву или в тарантас, а он от нетерпения взыгрывает, пританцовывает. А уж чуть тронут вожжи, — летит, как стрела с тетивы, рассыпает дробный топот, взвихривает пыль или снег.
Подхалимы, увивавшиеся вокруг Гарифа, соловьями заливались, превознося рыжего со звёздочкой:
— Судя по стати, скакун редкостный.
— Эх, на нём бы — да на волков!..
— В два скачка волка настигнет, останется только дубинкой взмахнуть…
— И по снегу ходко пойдёт…
— Это и слепому видно!
— Грудь-то, ты посмотри, — грудь какая!
— Не иначе, как из потомков Аласабыра [11]. Надо летом на сабантуе его испытать…
Гордый Гариф, что называется, макушкой небо задевал. Его и самого уж распирало желание выпустить коня на скачки, но пока он помалкивал, затаил свои мысли на этот счёт.
Мечты, мечты! Высоко возносили они Гарифа. Но когда, отзимовав, ступили в ауле на зелень, рыжий красавец вдруг занемог. Перед ним и овса вволю, и мучная болтушка с молодой травой, а конь не ест, стоит, опустив голову, постанывает. У кого-то мелькнула догадка: скакун-то из горного края, может быть, пожуёт горной травы? Съездили вёрст за двадцать, накосили на полянках, привезли. Бестолку! Едва-едва коснулся корма и снова понуро замер, закрыв глаза; повисло на губах несколько травинок.
Как спасти коня? Собрались местные знахари и знахарки, судят — рядят:
— Язва его одолевает…
— Нет, порча это мышиная. Надо выкопать мышиное гнездо и как-нибудь скормить ему…
— Сглазили его, точно — сглазили, — заявила одна из старушек и принялась нашёптывать заговор против сглазу.
— А может — грыжа? Да шишки в брюхе вроде нет…
— Гадюка, должно быть, его ужалила, — вы сказал предположение кто-то.
Гарифов сын тут же запряг лошадь и съездил в Гумерово за старухой-заклинательницей. Та засуетилась возле хворого животного, забормотала заклинание: «Прочь, прочь, прочь, змея, быстрей, чем струя! Ты дочь гада, полная яда. Ты злая, змея, да позлей тебя — я! Кош-ш-уффф!..»
Заклинание, однако, не помогло.
Ахтари-хорунжий посоветовал старосте:
— Ещё прадедами нашими было сказано: где растёт девясил, конь не пропадёт. Напои отваром корней девясила.
Последовали совету, накопали в горах корней девясила высокого. Гариф самолично в летней кухне, глотая дым и кашляя, варил их в казане. Остудив отвар в корыте, поднесли рыжему со звёздочкой. Тот лишь понюхал, но ни глотка не сделал.
Отчаявшийся Гариф как-то увидел в окно чуваша, занимающегося в округе кастрированием жеребчиков и бычков. Зазвал прохожего в дом, за чаем поведал о своём горе.
Вышли во двор. Чуваш осмотрел коня, расспросил, когда, где куплен.
— Уж не знаю, что ещё и делать, — пожаловался староста, ответив на все вопросы. — Всё перепробовали. Ни молитвы, ни снадобья не помогают.
— Э, друк Кариф, — сказал чуваш, — местность тут ему не подходит, фоздух не кодится. Отфеди его опратно катайцам, продай…
Но где уж было гнать беднягу через горы в эдакую даль, когда и по двору-то он шагу шагнуть не в силах.
Не оправдал надежд скакун, не пошёл на поправку, помучился три-четыре дня и сдох.
Крепко горевал Гариф из-за смерти красавца-коня, но на людях старался виду не подавать. Если заведут разговор о потере, только и скажет: «Убыток да беда не по деревьям — по земле ходят, никого они не минуют».
Перед самым сенокосом Гариф съездил в Табынск на ярмарку, купил там для выездов налегке игреневого иноходца. Приобрёл заодно новый тарантас и ремённую сбрую, отделанную медными бляхами. Несмотря ни на что, хотел слыть самым фартовым старостой юрта, азартно обзаводился бросающимся в глаза имуществом. Вынашивал он далеко идущий план: если вновь не нарушит война благоденствие в мире, на очередных выборах стать старшиной юрта. «А что, — размышлял Гариф, — чем я плох? Два языка, аккурат, знаю, грамотой владею. Старшинствовал же Локман-бай из нашего аула, хотя алиф [12] от палочки не мог отличить. Иргале лишь чуть-чуть в тюркском письме разбирается, русские буквы через пень-колоду читает, а ходит в старшинах. Всю писанину за него, аккурат, Гайса ведёт…»
Разумеется, это тайные мысли. Тайно же копятся доказательства противозаконных дел и плутовства Иргале. Перед выборами они будут доведены до сведения старейшин и всего народа. В сборе разоблачительных фактов Гарифу помогает двоюродный брат со стороны матери — Ганса. Он, говоря по-русски, волостной писарь, все тёмные делишки старшины до последней точки ему известны. Гайса тоже учился в Аккусюкской школе, два языка знает. Из-за японской войны он вернулся домой, не завершив учёбу. Несмотря на это, его, семнадцатилетнего, взяли в волость учеником писаря. А теперь уже седьмой год как Гайса — писарь.
Ахмади купил у латышей сепаратор. До него в Ташбаткане сепаратора никто не держал, сливки снимали с топленного молока ложкой.
Женщины аула до этого о «молочной машине» слышали только краем уха, представление о ней имели смутное. Факиха, Ахмадиева жена, в этом отношении была осведомлена более всех, и с её слов женщины пересказывали:
— Латыши-то, прости господи, даже молоко, оказывается, пропускают через машину.
— Аллах мой, да как же они его пропускают?
— Как соль на мельнице меж жерновов пропускают, так и здесь, говорят. Наливают молоко сверху и с треском крутят. Молоко льётся в одну сторону, сливки в другую, пена в третью…
— Выходит, больше похоже на мельничную крупорушку: там пшено в один лоток, мука в другой, шелуха в третий.
— Какой же вид у молока после сипарата? Всё такое же белое оно, а?
— Синее-синее, говорят. Латыши сами молоко это не пьют, а вёдрами свиньям носят.
— Да что ты! Прости, создатель, грехи наши!
— Я бы молоко заквасила, катык сделала и ребятишкам споила.
— Верно, верно! Как ребятишкам терпеть без молочного…
Ахмади по своим делам частенько заглядывал к переселенцам-латышам и подробно рассказывал жене об их житьё-бытьё. И вот дорассказывался: Факиха стала допекать просьбами купить сепаратор.
— Корова-то у нас не одна, с молоком мороки много, еле управляюсь. День-деньской кружусь у казана, как телёнок на привязи. Ребятишкам доверить, так половину расплещут. Что за ними доглядывать, что самой кипятить — разницы нет. А будет сипарат — не успеешь чашку чаю выпить, как молоко уже пропущено, — убеждала она мужа.
Наконец Ахмади уступил её настояниям и принялся сколачивать деньги на покупки. Возил латышам, живущим на хуторах по рекам Инзеру и Симу, шкуры для выделки, потом шастал по базарам, торгуя выделанной кожей. Но, собрав нужную сумму, решил перехитрить латыша — владельца кожевенного заводишки. «Если половину цены сепаратора отдам деньгами, — рассчитал Ахмади, — а другую половину козьими шкурами, то выгадаю четверть цены. Шкуры в Ташбаткане и Гумерове недороги, а в катайской стороне и того дешевле, съездить нетрудно…»
Долго и отчаянно торговались два барышника, пока не ударили по рукам на условиях, которые поставил Ахмади: половину — деньгами, а за другую — двадцать восемь козьих шкур. Но так как недовольный латыш и после сговора продолжал ворчать, Ахмади пообещал вдобавок пять батманов [13] дёгтю.
Таким образом, Факиха с камня лыка надрала. Ахмади, жалевший лишнюю копейку на одежонку, хотя дети его выглядели оборванцами, купил невиданный дедами-прадедами сепаратор, отдав за него цену тёлки.
Спешил он домой с покупкой так, что чуть не загнал коня; подоспел ко времени, когда в ауле укладывались спать. Вышел встречать отца старший сын Магафур, помог распрячь взмыленную лошадь. Вдвоём отнесли в клеть ящик с сепаратором, туда же торопливо побросали остальную поклажу — выделанные кожи, овчины, кинули вслед ремённую сбрую и навесили на дверь огромный, с человечью голову замок.
На другой день ещё до утреннего чая Ахмади с Факихой занялись сепаратором. Рядом, сгорая от любопытства, увивались сыновья Магафур и Абдельхак, дочери Фатима и Аклима.
Машину установили в хозяйственной половине дома, прикрепили к нарам четырьмя шурупами. Поскольку Ахмади был научен латышом, он показал, как и что надо делать, — как собрать тарелочки, как затянуть ключом барабан, и куда его поставить, куда потечёт молоко, куда — сливки, как открывать краник и так далее. Собрав аппарат и залив в ёмкость подогретое молоко, Ахмади медленно начал вращать ручку сепаратора. Барабан басовито загудел. Жена и дети, радостные, точно на коня впервые сели, следили за священнодействием. Барабан раскрутился, Ахмади и Факиха в две руки открыли краник, и тут же синеватое молоко из большой трубки потекло на нары, а с нар — на пол.
— Ах вы, глупые бараны! — вскричал Ахмади, обращаясь сразу ко всем. Факиха заметалась в поисках посуды, но её опередила Фатима, подставила под струю молока большую деревянную чашу, а для сливок — глиняную миску. Вскоре тоненько потекли и сливки, из трубки словно бы белая ниточка вытянулась.
Молоко течёт в одну сторону, сливки в другую, да ведь, атай [14]? — приластилась маленькая Аклима.
— Да-да, дочка.
Весть о том, что Ахмади привёз от латышей «сипарат», быстро разнеслась по аулу. В хозяйственную половину дома набилась любопытная старушня, девчонки-подростки, сопливая детвора. Беспрерывно хлопала дверь, люди сновали со двора в дом, из дому во двор.
Степенные тётушки нахваливали машину:
— Вот чудеса-то! Не успеешь сказать «хэ», а молоко уже пропущено.
— А пока на топлёном молоке сливки соберутся — до вечера прождёшь.
— И не говори!
— Молоко-то совсем синее. Надо же, как сливки отбирает этот сипарат!
— Ну, Факиха, благостно теперь тебе жить!