— Понятно.
— Так что же случилось с вами после того, как вы оставили монастырь?
— Ничего особенного. Вышла замуж за первого, кто подвернулся под руку, развелась. А потом помешалась на разбивании стеклянных клеток. Раз вы читали Элиота, вам нетрудно догадаться об остальном. — Она откинулась на спинку стула и продекламировала, улыбаясь ему в глаза:
Его лицо утратило осмысленность.
— Этого я не понимаю. Формализм какой-то…
— Ничего. Теперь мы знаем друг друга гораздо лучше. Мне уже знакомы, к примеру, почти все варианты выражения вашего лица. Настороженный, недоверчивый взгляд, когда опущены все жалюзи. Яркая вспышка, когда вам удается решить очередную загадку, подброшенную загнивающим миром. Беззаботный, радушный взгляд, словно вы сдвигаете на затылок мальчишескую кепчонку. Сексуальный взгляд — об этом распространяться не будем. И, наконец, ласковый взгляд, сопровождаемый участливым, сострадательным голосом, когда вы объясняете вашей невежественной и послушной слуге законы истории. — Она завершила свою речь легким поклоном.
Федя рассмеялся — впервые за все время это был сердечный, искренний смех, сопровождаемый заламыванием кепочки и даже похлопыванием ладони по столу. Хайди почувствовала, что готова зардеться от гордости за содеянное, и мысленно заклеймила себя презрением.
— Очень остроумно. Просто блестяще! — вымолвил он с наивной восторженностью. — Надо будет запомнить и рассказать друзьям. Сколько всего выражений?
— Пять. Могу сосчитать по пальцам. Его снова разобрал смех.
— Теперь придется выпить шампанского.
Она попыталась возразить на том основании, что шампанское не слишком сочетается с телячьей головой, но он проявил настойчивость. Patron принес бутылку с видом философического презрения, избегая смотреть Хайди в глаза. Как только он удалился, Федя выхватил бутылку из ведерка со льдом и ловко откупорил ее с хлопком, похожим на пистолетный выстрел.
— Теперь, — объявил он, — по пять бокалов, за каждое выражение лица.
— Не хотите ли вы заставить меня выпить один за другим пять бокалов?
— Именно так. Вам наверняка не чужд азарт. Все американцы азартны, разве нет? Мое лицо будет каждый раз принимать новое выражение. Получится очень забавно.
Он притворился настороженным и неприступным, звякнул своим бокалом об ее и осушил его одним глотком. Хайди последовала его примеру, и он снова взялся за бутылку. Представление продолжилось, причем ему до конца не изменял юмор, и он искренне пытался хорошо сыграть свою роль, гримасничая, словно стремясь развеселить ребенка.
Patron, не выдержав этой сцены, покинул бар и ушел на кухню. Хайди, не желая спровоцировать новой ссоры, послушно проглотила все пять бокалов, наполовину. сожалея, наполовину радуясь тому обстоятельству, что, стремясь ее напоить, Федя самым кустарным образом обрекал на провал собственный замысел. Откуда ему было знать, что под влиянием винных паров ее неизменно покидала католическая терпимость плоти, взамен которой из-под плохо пригнанной мантии распутницы начинало выглядывать раздвоенное пуританское копыто.
— Теперь вы должны отвезти меня домой, — выговорила она, чувствуя, что ей изменяет зрение, — иначе я стану совсем пьяной.
— О, нет, — жизнерадостно возразил Федя. — Сперва мы выпьем кофе с бренди, а потом поедем ко мне в номер слушать пластинки. Арию из «Риголетто», — добавил он с улыбочкой.
— На кофе с бренди я согласна, — сказала Хайди. Она видела, что он не верит ей, и испугалась, что разразится новая сцена. Из окружившего ее красочного алкогольного марева негаданно выплыло вдохновение. Потягивая кофе и скромно опустив ресницы, она сказала мелодраматическим тоном:
— Вы хотите только моего тела, вам не нужна душа. Эти слова произвели совершенно неожиданное действие. Вместо того, чтобы заклеймить душу как буржуазную выдумку, Федя пустился в объяснения насчет того, что ее упрек несправедлив и оскорбителен для его глубоких чувств. Снова заказав бренди, он заявил, что, хотя было бы неправдой утверждать, что он никогда прежде не обнимал женщину, он никогда не делал этого, не будучи по уши влюблен в нее — в тело и в душу. После этого он упомянул о том, как ему одиноко в Париже, и о глубоком впечатлении, которое она произвела на него при первой же встрече.
Хайди вслушивалась в эти речи с жадным удовлетворением; каждое его слово было для нее медом, нектаром. Она подумала, что такие же чувства испытывает старая дева, получая и читая любовные письма, отправляемые ею самой себе.
В такси она позволила ему на одно мгновение привлечь ее к себе и поцеловать ей глаза. Даже этого мгновения — прежде, чем она оттолкнула его — хватило, чтобы понять, насколько совершенно было бы слияние их тел, как притягивает ее кожу его кожа, как свободно дается им прикосновение и объятие. Но тут же открылись шлюзы вины, и ее сознание затопил поток отвращения. Во избежание бесполезной борьбы, единственным результатом коей могло быть его унижение, ей пришлось прибегнуть к одиозному приему и солгать насчет временных трудностей. Прием подействовал незамедлительно. Он тут же оставил ее в покое, даже не пытаясь скрыть разочарование и неудовольствие, и велел шоферу ехать по названному ею адресу. К тому времени, когда машина прибыла по назначению, он сумел обрести прежнюю холодность и, прощаясь, поцеловал ей ручку; повой встречи он, однако, назначать не стал.
Когда Хайди добралась до дому, в комнате отца все еще горел свет. Повернувшись в кресле у стола, он приветствовал ее привычной фразой:
— Что хорошенького?
Это не значило, что он ожидает от нее отчета о том, как прошел вечер; это было всего лишь приветствием, но в то же время «хорошенькое» свидетельствовало о том, что худшее, что с ней может произойти, — это какой-нибудь безобидное озорство, так что ей всегда предоставлялось отпущение грехов на любой случай. Кроме того, если бы у Хайди случилась интимная связь с мужчиной, она бы сразу проследовала к себе в комнату.
— Я ужинала с русским, которого мы видели у мсье Анатоля.
— С Никитиным? Ну как, хорошо провела время? — Его тон был ровным и вполне нейтральным. Она присела на диван, сбросила туфли и подобрала ноги под себя.
— Мы большую часть времени ссорились. Он неправдоподобно примитивен и в то же время обладает хоть и незрелым, но острым умом, позволяющим на все глядеть просто; наши драгоценные сложности для него — пустой звук.
— Да, я заметил это, когда имел с ними дело.
— Они все такие?
— Ну… Помнишь историю о чудаке, который считал, что все французские официанты — рыжие? Но у меня впечатление, что там у них и впрямь все официанты ходят с рыжими шевелюрами…
Хайди не хотелось развивать эту тему.
— Ты рад, что тебе больше не нужно составлять списков? — спросила она.
Он откинулся в кресле, утомленно улыбаясь ей.
— Как ты сказала в тот раз, страшно бывает только во время передышки. Сейчас как раз такая передышка. О списках забыли — всем немного стыдно за недавнюю панику, так что до следующей паники никто не пошевелит и пальцем, а тогда будет уже поздно. У нас есть несколько месяцев, может быть, несколько лет, после чего мы снова займемся этой чепухой.
Хайди пожалела, что завела этот разговор. Одновременно ее тронуло озадаченное выражение его розовой физиономии — маска Озабоченного Либерала, которая казалась ей столь трогательной и была бесконечно дорога.
— Беда в том, — продолжал он, не заботясь, слушает ли она его, — что нельзя спасти того, кто не желает быть спасенным. С Европой что-то случилось — Бог знает, как это произошло, но это что-то ужасное. Как ты считаешь, может целый континент вдруг утратить волю к жизни? Если это так, то нам надо сматываться отсюда, пока и мы не подцепили этого смертельного микроба.
— Ты ведь так не считаешь — более того, ты сам отлично знаешь, что так не считаешь, — непоколебимо парировала Хайди.
— Конечно, черт возьми! Не считаю. Но нельзя же бесконечно обманываться. А если прекратить это занятие, станет еще хуже. Что вообще-то может предложить твое поколение? Как правило, молодые располагают собственными программами, запатентованными решениями, а к старшим относятся, как к слабоумным. Если разобраться, то самое страшное в том, что ваше поколение слишком уважает нас. Это очень плохой признак.
— Кто-то сказал, что бывают ситуации, из которых заведомо нет выхода. Нельзя плыть в подошве волны.
— Это все, что ты можешь сказать? Ну и ну, ну и ну… — Он потер свой гладкий лоб. — Конечно, в четвертом веке нашей эры ни один мудрец не смог бы предложить средства для замедления галопирующего увядания Римской империи… Знаешь, надо будет почитать Фрейда — что он там пишет об этом микробе? История ничему не учит. В ней полно аналогий, обрубающих оба конца… Черт, должно же быть какое-то решение!
— Что касается меня, то решение будет такое: виски со льдом — и на боковую.
VIII Падшие ангелы
На следующий день после ужина с Федей в маленьком бистро Хайди уже сожалела о своей победе. Все ее мысли о Феде были какого-то дерматологического свойства: она думала о нем одной кожей. Она не хотела звонить ему, ибо не сомневалась, что то, что она чувствует, обязательно дойдет до него, коснется его; это переносилось по воздуху, как радиация. Это была какая-то кожная телепатия, которая пока вполне ее устраивала.
После полудня она отправилась по магазинам. Это развлечение нарушило телепатический контакт и вызвало у нее чувство пустоты. Она собиралась пойти на коктейль, но вместо этого позвонила Жюльену. Поскольку Жюльен был оппонентом Феди и полной противоположностью ему, общение с ним восстанавливало прерванный ток, устремлявшийся к отрицательному заряду.
Он как будто был польщен ее звонком и предложил ей зайти, потому что у него собрались друзья. Но к тому времени, когда Хайди попала к нему, из друзей остался один профессор Варди. Маленькая квартирка Жюльена располагалась на третьем этаже в старом доме Сен-Жерменского предместья. Кабинет Жюльена выходил окнами на узенькую улочку и затрапезную гостиницу на другой стороне, окна которой навевали по ночам мысли о силуэтах раздевающихся женщин на занавесках. В квартире приятно пахло ученой пылью с книжных полок; здесь царила атмосфера покоя, которой она никак не ожидала. Даже профессор Варди, восседавший в глубоком кресле с рюмочкой сладкого вермута в руке, казался здесь более умиротворенным. Он остался сидеть, когда Жюльен ввел в кабинет Хайди, и, как ни странно, это воспринималось как комплимент, как признак того, что ее принимают за свою.
— Вам повезло, что вы задержались, — сказал Жюльен, делая ей коктейль из каких-то сомнительных ингредиентов. — Иначе вы стали бы свидетельницей скучнейшего озлобленного спора, участники которого вечно клянутся, что больше ничего подобного не повторится, а потом снова принимаются за старое.
— Спор с полудевственницами, — вставил Варди, словно это могло служить объяснением.
— Как увлекательно! — вежливо отозвалась Хайди. — Вы пытались их соблазнить?
— Ха-ха-ха! — сказал Варди. Смех ему заменяло невеселое, но вежливое мычание. — Полудевственницами мы зовем определенную категорию интеллектуалов, которые флиртуют с революцией и насилием, пытаясь в то же время остаться целомудренными либералами.
— Мы же, — дополнил Жюльен, размахивая рюмкой, — мы, отдавшие все, что может предложить невинность, и не требующие ничего взамен, — падшие ангелы.
Он прислонился к книжным полкам, забитым изорванными, обернутыми в бумагу книгами, делающими все французские библиотеки похожими на кладбища литературы.
— Сегодня, — продолжил он, — их здесь было трое: писатель, художник и девушка. Девушка замужем за писателем, которого любит, но спит с художником, которого ненавидит, и раз в полгода совершает самоубийство — правда, неудачное. Этот клубок занимает их последние пять лет, так как мы, французы, — консервативная нация, стремящаяся к тому, чтобы даже беспорядок нес на себе печать организованной преемственности. Вторая их важнейшая забота — революция, которая возвестит райское царство и распутает их клубок, как и все остальные клубки. У Варди и у меня не было желания вступать в спор, но Варди по неосторожности упомянул одного общего знакомого, недавно казненного на той стороне, и вся троица набросилась на нас, хуже фурий: во-первых, он не казнен; во-вторых, он, как-никак, предатель; в-третьих, революция имеет право убивать даже невиновных во имя возвышенных интересов, и так далее — всякая чушь. Сами видите, что все это было бы отъявленной глупостью, если бы этот вид умственного извращения, вопреки распространенному мнению, не пользовался значительным влиянием… — Он умолк, утомленный собственной напыщенностью.
— Давай-ка уточним, — подхватил эстафету Варди. — В том, что касается позитивных идей или улучшения художественного вкуса, интеллигенция влияет на массы крайне слабо. Но в отрицательном смысле, как проводник коррозии и разрушения, она очень влиятельна, особенно в этой стране.
— И вся чертовщина в том, — снова подключился Жюльен, — что интеллектуальная полудевственность такого сорта практически не поддается лечению. Мужчина, переспавший с революцией, знает, о чем говорит. Эти же остаются вечными кокетками, они никогда не отдаются идее целиком, а в лучшем случае мастурбируют, мечтая о ней. Стоит вам сказать им, что на самом деле представляет собой предмет их одиноких воздыханий, они назовут вас циником, разочаровавшейся личностью, а то и обвинят в мании преследования…
Он умолк, моргая от дыма воображаемой сигареты.
— А вам-то что за печаль? — удивилась Хайди. — Решив стать ренегатом, вы должны были быть готовы к таким вещам.
— Позвольте заметить, — вмешался Варди, глядя на Хайди с суровой благосклонностью, — что в данном контексте слово «ренегат» употреблено неверно. Если мы отказались от революции, то только потому, что сама революция отказалась от своего идеала; наша позиция — это просто отрицание отрицания.
Он говорил с рассерженной четкостью и пафосом, которому было бы не грех поучиться начинающему раввину, однако в его тоне слышались нотки оправдания, словно ему всегда приходилось занимать оборону. Его и Жюльена, видимо, сильно расстроил провал попытки убедить тех, кого все равно невозможно было убедить никакими силами.
— О, замолчи! — раздраженно бросил Жюльен. — Хайди права. Люди не возражают, если ты станешь предавать человечество, но если ты предашь свой клуб, они сочтут тебя ренегатом, а ренегатов не любят, какими бы ни были их мотивы. Вас никогда не удивляло, почему даже атеисты уважают принявших католичество, зато священника, заделавшегося атеистом, все дружно ненавидят? Как бы мы ни протестовали — нас все равно никогда не простят за то, что мы отказались от собственных ошибок.
— Ты — неизлечимый мазохист, — сказал Варди. — Я отказался не от ошибки, так как ошибку совершил не я, а партия.
— Дорогой мой, отступник остается отступником, даже если папа спит с собственной сестрой.
— Был такой Савонарола…
— …с которым у тебя есть некоторое сходство, — подхватил Жюльен. — Его сожгли заживо.
— И что это доказывает? — спросил Варди, обернувшись к Хайди за поддержкой. — Яспрашиваю вас: что это доказывает?
Хайди перемещалась вдоль книжных полок, разглядывая корешки и прислушиваясь к спору. Слова Жюльена о сбросивших мантию священниках показались ей очень верными; это объясняло, почему она чувствовала себя, как дома, в этой комнате, и почему существовала странная связь между ней и Жюльеном и даже Варди, несмотря на его помпезную самоуверенность. Их не только никогда не простят за отказ от прежних ошибок другие — хуже того, они сами не способны простить себя.
— Я думаю, — ставя на место книгу, сказала она своим звонким голоском, каким всегда разговаривала в гостях, — я думаю, что тот факт, что Савонарола был сожжен, доказывает правоту Жюльена.
— Очень просто, — пояснил Жюльен. — Люди осуждали продажность священнослужителей, но отступников среди монахов они ненавидели еще пуще.
— Чепуха! — не уступал Варди. — А как насчет Лютера? Или Генриха VIII?
— Оба были для Рима чужестранцами. Поэтому к ним относились не как к ренегатам, а как к бунтовщикам, поддержанным крепнущим национальным самосознанием. Кроме того, Лютер дал народу Библию. А что можем предложить мы, Варди?
— Сожалею, — язвительно отозвался Варди, — но никаких пророчеств я предложить не смогу. Я просто педантичный, категоричный радикал с четко формулируемой программой, отвергающий как капиталистическую анархию, так и тиранию тоталитарного государства, а также все военные блоки — как на Востоке, так и на Западе.
— Вот ты и сидишь на ничейной земле между линиями фронта, подвешенный между небом и землей, как гроб Мухаммеда, — высказался Жюльен.
— …с четко разработанной программой, — повторил Варди, игнорируя невежу, — которая, да будет мне позволено скромно напомнить, пользуется возрастающей поддержкой в некоторых слоях мыслящей публики. Более того, — тут он снова повернулся к Хайди, — Жюльен — один из соавторов этой программы, и, будучи в нормальном настроении, выступает активным членом нашей Лиги.
— Да, — мечтательно молвил Жюльен, — мы, как ты говоришь, быстро завоевываем поддержку. За последний год число наших последователей выросло на пятьдесят процентов: от восьми до двенадцати…
— Ха-ха, — выдавил Варди и поднялся. — Шутка не нова, но всегда эффектна. Мне пора идти; надеюсь, ты справишься с припадком мазохизма… Время от времени на него находит, — объяснил он Хайди. — Это как приступ малярии. Может быть, вы окажете на него целительное влияние.
— Хотелось бы, — холодно сказала Хайди, — но мне тоже пора.
— Не надо! — взмолился Жюльен. — Почему вы не можете остаться и еще немного выпить?
— Хорошо, но что подумает профессор?
— Самое худшее — ха-ха! — откликнулся Варди тоном, галантно отметающим любые вульгарные подозрения на ее счет, и церемонно, хоть и чуть-чуть неуклюже, потряс ей руку на прощанье.
— Как вам нравится мой друг? — спросил Жюльен после ухода Варди.
— Сначала он произвел на меня ужасное впечатление. Теперь же он кажется мне очень милым.
— Не надо недооценивать Варди, — сказал Жюльен. — Его мозг сродни самозаводящимся швейцарским часам. Но, хотите верьте, хотите нет, у него комплекс насчет женщин выше его ростом. Они мешают ему развернуться; поэтому он и становится таким напыщенным в вашем присутствии.
Хайди вздохнула.
— Чужие комплексы — всегда загадка. — Она вспомнила об ожоге у Жюльена на лице, который он по-прежнему старался ей не показывать.
— Верно. К примеру, я никогда в жизни не смогу осмыслить ваш комплекс по поводу разрыва с Церковью. В то же время для вас он так же важен, как для нас — разрыв с партией.
— Я вам об этом рассказывала?
— Нет, но были кое-какие намеки, об остальном же нетрудно было догадаться.
Он сел на подоконник в неглубоком алькове, привалившись спиной к стальной решетке. Узкую улочку уже окутывали сумерки; в нескольких окнах гостиницы напротив уже зажегся свет, и за жалюзи начинали шмыгать тени. Внизу раздался женский голос: «Marcel! Tu as oublie ta bicyclette! [14]» Тот факт, что Марсель ушел, забыв, что приехал на велосипеде, казался одной из маленьких поэтических тайн, которыми изобилует жизнь и которые никогда не удастся разгадать. В голове у Хайди мелькнула неясная мысль о том, что стоило бы повнимательнее отнестись к таким тайнам: вдруг в них есть какой-то ключ? Захватив рюмку, она села на другом конце подоконника, опершись о решетку локтем, и посмотрела вниз. Зрелище людей, не спеша бредущих по двое-трое в предвкушении аперитивов расхлябанной, шаркающей походочкой парижан с Левого берега, подействовали на ее настроение умиротворяюще. Она вспомнила, что уже несколько часов не думала о Феде, и ее сердце сжалось от знакомого чувства сладостной боли. Жюльен снова говорил, теперь уже на другую тему; она пропустила начало.
— …причина, по которой Европа валится к чертям собачьим, — это, конечно, то, что она признала конечность личной смерти. Этим актом отречения мы перерезали свою связь с бесконечностью, изолировали себя от Вселенной, или, если хотите, от Бога. Эта утрата космического сознания, последствия которой заметны всюду — в рассудочном характере современной поэзии, живописи, архитектуры и так далее, — привела нас к поклонению новому Ваалу — Обществу. Я не имею в виду обожествление Тоталитарного Государства или даже Государства как такового: истинное зло — это обожествление общества. Социология, общественные науки, социальная терапия, социальная интеграция, все прочее «социальное»… Раз мы признали смерть конечной, на смену Космосу пришло Общество. У человека нет больше прямых сношений с Вселенной, звездами, смыслом жизни; все эти космические сношения монополизированы, а все трансцендентные импульсы поглощены новым фетишем — «Обществом». Мы больше не говорим о Homo Sapiens, человеке разумном; мы говорим об «индивидууме». Мы не устремлены больше к доброте и благодеяниям; наша цель — «социальная интеграция». Антропологи не изучают более привычек людей: они работают «на общественной ниве». Так что…
— Что?
Он нервно поморщился.
— Я вас утомляю. Я бы предпочел заняться с вами любовью.
— Лучше уж продолжайте говорить. Жюльен натянуто рассмеялся:
— Допустим, вы правы. Но почему?
— Потому что я умею хорошо слушать, а еще потому, что мне интересно.
— Хорошо. — Жюльен покорно сложил руки. — Я имел в виду вот что. Поскольку религиозные убеждения заменены социальным идолопоклонничеством, мы все обречены на гибель в качестве жертв своей мирской лояльности.
— Разве это не то же самое, что пасть в религиозной войне?