С одного выстрела! Выворотню кажется, что он может всё, и не так уж безосновательно. На нём зелёная куртка тонкой замши, какой в этих краях и не видели, зелёные же сапоги, высокий колпак с изумрудами, смуглое острое лицо и почему-то всего две руки. Это неудобно, но он же не есть сюда пришёл, тем более что по всем ощущениям кишечного тракта у него тоже нет.
Терем трёхстенный. Вместо четвёртой стены стоит высокий каменный стул, на стуле сидит Аксолотль. Он очень плох. Специальный человек приставлен следить за целостностью его тела, и едва успевает открошится кусочек и упасть на мощёную площадь, как он подхватывает его и прилаживает на место при помощи трёхнедельного рыбьего клея, и этот человек не знает покоя. Другой человек следит за движениями рта Царя-Скомороха и перетолмачивает издаваемые им шелест и поскрипывания на понятный язык, чтобы потом тридцать три толмача перевели царские слова для всех людей, стоящих на стенах.
Как раз когда Человек-Праздник зелёной пружиной выскочил из корней Царь-Древа, стражники ухватили его за ветви и ствол и с гиканьем развернули кроной от терема, чтобы не застила свет, так что Выворотень, силой законов сил, описал круг и предстал перед Аксолотлем как актёр, выехавший на середину сцены на поворотном круге. Это было наруку — он просто появился из-за правого края царского поля зрения, занял центр и начал:
— Муж многомудрый, к тебе я спешил невзирая. На трудности торил дорогу сквозь чащи и хляби и сушь. Многие я по пути. Препоны преоборол, ведомый яростью мухи, коия. Мужем стократ будучи согнана с тела. Снова и снова бросается в битву, жало наставя, Пусть! Не о том я хотел рассказать, не то. Тебе я думал поведать! Видишь ли ты, храбросильный, колькие мнози враги обступили. Скромное наше жилище? Алчностью полны сердца и злобой утробы кипят — надобно дать им урок, да довольно суровый, чтобы вовсе забыли они на чужое роток разевать. Вот как кота мы, коль алчно домашний любимец возжаждет пищи хозяйской вкусить и лезет нахально на стол, учим изрядно дланию, кактусом тычем под хвост — так и ты ныне можешь. Распрям конец положить, наказав непослушных. Гляди:
И, развернувшись, взмахнул он рукой в сторону озера. Мгновения не происходило ничего. Затем вода вспыхнула у самых берегов, с треском отхлынула на глубину, зачёркивая по пути чёрные аксолотлевы корабли, полосатые буи, сторожевую сеть, и обрушилась на плавучую стену. Страшный крик поднялся в обоих лагерях, озеро бурлило, пытаясь переварить огонь, и дерево, и бьющиеся тела, и со свистом вливались в него воды рек, как раскалённые клинки входят в мокрую шкуру, а чуть погодя клубы белого дыма скрыли третью часть небес и к берегам в тишине важно поплыли раздутые парные люди и рыбы.
— И се: вот что принёс я тебе, справедливою жаждою сердца ведом! — торжествующе выкрикнул Выворотень. — Шёл я от самого моря, собрав по пути весь ужасающий зной пустынь, гор смертоносную горечь и жаркую силу лесов. Всё повергаю к подножью! Престола сего! Возьми же — вот я даю тебе руку, — Человек-Праздник изящно и в то же время величественно выбросил к трону сжатый кулак. — Дай мне твою и каждый получит. Своё.
Аксолотль не шевельнулся. Маленькие, круглые глазки его уставились, не моргая, в облака дыма и пара, сносимые ветром от озера к северо-востоку, к Салаирскому Кряжу. Выворотень молчал, выставив вперёд кулак, как ребёнок, поймавший редкостного жука и прибежавший с ним к отцу, а тот, оказывается, помер, ну а Царь-Скоморох просто молчал. Наконец, когда воздух слегка очистился, губы его дрогнули и он сам, без помощи толмача, произнёс, роняя из уголков рта каменную крошку:
— Хороший дар — не то, что даришь. Дар — это чувства и мысли, а что ты мне принёс, поганый, хромой, шелудивый ты пёс? Что там у тебя в кулачке? Есть ли там Этика? Есть ли Мораль? Говна пирога! Сплошь вытребеньки, пустые балясы, стрёкот, звон, бурчанье нечистых кишок. — воздух с сипением вышел у него из груди и снова вошёл. — Не очень-то я хорошо тут отметился, коли на смертное ложе, пускай и сидячее, подносишь ты мне блебетню да к ней людомор. Может, оно справделиво, конечно, но поди-ка ты вон. Занавес, стража!
— Хуя же, — отвечал, оскалившись, Выворотень. — Что тебе ебетё, то нам работё. Не хочешь добром, ну так схватишь еблом. Я таких царей крутил на хую пачками, против резьбы, а они ещё просили, пожалте и вы.
Он кинулся вперёд, прямо на Аксолотля, мгновенно поглотил его и воссел, да так ловко, что никто и глазом не успел моргнуть, тем более что как раз и стена рухнула, забросав всё вокруг вопящими защитниками и атакующими, а в небесах, разделив их на две равные половинки, пролёг изумрудный луч света, меч голода.
Луч этот ударил прямо в переносицу Утопленника, перевалившего Салаир и несшегося теперь вниз по осыпи, совершенно симметричной той, с другой стороны — ударил и не причинил ни вреда, ни пользы, чем бы они там ни отличались друг от друга. Он вылетел на равнину между озером и лысым холмом в облаке белой пыли и, не снижая темпа, побежал к пролому, поскольку ясно было, что дело Царя-Скомороха худо и надо поспешать. Вокруг него люди прекращали орать, опускали оружие и застывали в тоске, глядя на зелёный луч, и думали — ну как же так?
Утопленник, пробивая в настиле моста неровные дыры, перебежал на тот берег, прыгнул в пролом и боком, как краб, пересёк двор. Потом остановился. Потом повернулся на тридцать градусов и уставился на Царя-Скомороха. А Выворотень уставился на него.
Утопленник поднял руку, которая чуть не отправила Человека-Праздника в небытиё. Разжал пальцы — кончики пальцев с чваканьем вышли из мякоти ладони, они были нежно-розовые, как у младенца — и протянул Царю-Скомороху пустую чашку ладони, которая скоро, впрочем, заполнилась густой чёрной кровью. Выворотень ничего не понимал. Не может же эта матово бликующая выпуклая поверхность быть вестью? Или ладонь под ней? За кого тут его принимают? Он спросил:
— Ну?
— Умерла, — сказал Утопленник, и губы его напомнили Выворотню зарощенную корой старую зарубку на дереве, видимую изнутри. — Она тоже умерла.
Выворотень хотел расхохотаться, потому что люди, сколько он их помнил, только и делали, что умирали. Но вместо этого он вдруг тонко завыл и задёргался на троне, а Царь-Скоморох внутри него корчился, с хрустом превращаясь в груду щебня, и полосовал молодыми острыми гранями утробу Человека-Праздника, покуда оба они не превратились в один набитый галькой маскарадный костюм и не свалились к ногам застывшего Утопленника, оставаясь при этом существами вымышленными, не имеющими прототипов в реальной жизни и потому довольно о них.
©Грант Бородин, 2004
Дмитрий Брисенко. Город
Город исчез рано утром, когда рассвет только-только трогает вершины далёких деревьев, а часовые мигают редко и бессмысленно, точно больные птицы.
Это случилось не то в Новогоднюю ночь, не то сразу после неё, а то и за несколько дней до — никто уже не помнит, даже старожилы, которые, разбуди их ночью, тут же скажут, сколько стоил хлеб в 1947 году, какие марки сигарет были в ходу и сколько горошин было на галстуке тогдашнего генсека. Город исчез, стерев часть пространства, а заодно и часть памяти, связанной с этим пространством.
Зима сорила снегом как нувориш деньгами, поэтому горожане, выходя из прохладных подъездов, не сразу понимали, что белесая мгла перед ними — не метель, и даже не редкий зимний туман, а простое отсутствие какого бы то ни было городского пейзажа. И что цепочка следов, протянувшаяся от подъездной двери до предполагаемой остановки автобуса — это единственное, что связывает вчерашний вечер с сегодняшним утром.
Горожане шли привычным маршрутом, уткнувшись носом в натоптанные дорожки. Потом они замечали, что снежный хруп под их подошвами — это единственный звук, а больше ничего нет. Нет фырканья трогающихся маршрутных такси, нет индустриального шума трамваев, нет карканья ворон и гава собак, нет транквилизирующего скрёба дворницкой лопаты, нет войне! (последнее, впрочем, имело место всегда, и как-то даже успокаивало).
Как не бывает дыма без огня, так не бывает и картинки без звука — это вам скажет любой телевизионный мастер, тут не надо к городскому шаману ходить. Горожане — кто-то раньше, кто-то позже — тоже начинали это понимать. Тогда самые умные разворачивались на сто восемьдесят градусов (к слову, крутой поворот; представьте четыре бутылки водки и пузырь портвейна!) и, уже понимая, что ничего не вернуть, что никаких дорог назад не существует, всё же бежали назад, к подъезду, из которого три минуты как вышли. Когда, по их прикидкам, подъезд должен был появиться в поле зрения, но всё же не появлялся, некоторые из горожан останавливались и морщили лоб. Другие, которые поупрямей, продолжали идти к подъезду и шли до тех пор, пока натоптанная дорожка не истончалась до едва заметных глазу одиночных следов, а потом исчезала насовсем.
Были моменты паники. Люди кричали, метались по сугробам, поскальзывались. Белесая мгла, заменившая город — её было так много, что можно было бродить вечно, а ведь были и такие, за кем заезжает шофёр, и от кого зависит многое, всё. По причине их отсутствия город вполне могло парализовать, возникли бы автомобильные пробки, полопались трубы, рухнул на манежную площадь красивый дирижабль, но поскольку к тому моменту уже не было ни манежной площади, ни труб, ни автомобилей, те, за кем заезжает шофер, расслабились, достали из портфелей газеты и стали их читать.
Потом вдруг возникли люди с мегафонами, они требовали спокойствия и чтобы действовать без паники; постепенно к ним стали прибиваться потерявшиеся горожане, и они пошли куда-то небольшими группами, иногда сливаясь по дороге с другими такими же.
Появились первые предположения. Те, что лежали на поверхности, как ни странно, отметались; видимо неординарность ситуации сбила мысли с привычной орбиты и очевидное не представлялось более достоверным. Так, сразу же исключили вариант внешней агрессии. После некоторых колебаний решили также вычеркнуть погодные аномалии и массовое помешательство. Самым трудным было отказаться от мысли, что наступил конец света, но и с этим как-то справились.
Какие же гипотезы принимались? Смешно сказать, но именно те, что никогда бы не пришли в голову при обычных обстоятельствах. Какой-то экзотичный юноша предположил, что это такой навроде флэш-моб. С ним согласились: да, это похоже на флэш-моб, ведь мы — совершенно незнакомые люди — и вот мы все вместе идём куда-то, нам встречаются такие же незнакомые люди, которые тоже куда-то идут. Оставалось выяснить цель данного флэш-моба, однако все предпочли не вдаваться в детали.
Пенсионерка, в которой я узнал соседку по лестничной площадке — она иногда звонила в мою дверь, чтобы узнать, по какому каналу должны показывать фильм с ричардом жиром — вдруг вскрикнула: это нам выдали, наконец, то, что должны были давно выдать, ну, из-за чего президент хотел лечь на рельсы, но ему не позволил Ёжик из Тумана, помните? С ней тоже согласились: да, похоже. Хотя лично я не понял, о чём шла речь, но общий смысл как-то уловил и тоже согласился.
Мужчина с простуженным голосом пошёл дальше, заявив, что наступил коммунизм, потому что всем по потребностям и от каждого по способности. Все опять закивали головами: верно, коммунизм! Всем по потребностям, хотя — кто-то справа от меня возразил — может быть, это всё же идеальный капитализм наступил — когда у всех равные стартовые возможности, типа эмерикан дрим? Его закидали снежками и хотели было изгнать из группы, но решили всё же оставить. Чего не бывает.
Так мы шли куда-то за человеком с мегафоном, строя предположения и занимая себя всякой фигнёй. Постепенно все успокоились, начали шутить, смеяться. Монотонная ходьба и так кстати пришедшее чувство локтя производили, как говорят близкие к медицине люди, терапевтический эффект.
Уже на подходе к городу мы заметили след — бетонная крошка, битое стекло и обрывки проводов стали встречаться всё чаще и чаще. Потом мы увидели город. Он был не такой большой, как когда мы жили в нём. Видимо, мы со своими улицами, домами и прочими штуковинами занимали слишком много места, и ему приходилось во все стороны растягиваться. Размером он был с небольшой стадион. Кроме того, он был более-менее круглый. С первого взгляда всем стало ясно, что наши гипотезы можно выбросить на свалку.
Останкинская башня упиралась обломанным зубцом в снег; очевидно, она затормозила процесс перемещения города, иначе мы бы его просто не догнали. А может быть, к тому моменту у города иссякли силы, и теперь он пытался немного раскататься в ленту, чтобы ползти дальше, опираясь на башню как на клюку. Город напоминал большой ком снега, который долго возили по грязи. Видимо, он действительно катился как ком снега, наматываясь сам на себя, сохраняя при этом принцип равномерного разрастания от центра к окраинам (воспроизвожу слова чиновника из департамента градостроительства, оказавшегося в нашей группе).
Я пригляделся: вот останки Третьего транспортного кольца; вот кольцо Садовое, свисает как разбитая снарядом гусеница; Патриаршие пруды с чёрным взломанным льдом; в Репинском сквере опять поломались все деревья. Я быстро запутался и потерялся в лабиринтах города.
Все стояли в прострации и разглядывали город. Кто-то пытался найти свою улицу, дом. Люди с мегафонами тоже молчали. Им нечего было сказать.
В городе что-то негромко тикало и взрёвывало, какие-то взбесившиеся будильники, заводские сирены, гудки автомобилей, а поскольку мы стояли уже долго, некоторые стали улавливать в этом городском шуме мелодию; потом стало казаться, что это не мелодия, а бесконечно зацикленный музыкальный речитатив, как будто у города села батарейка, как будто он с нами вот так вот прощается. Кто-то будто бы расслышал даже бесконечно повторявшуюся фразу “уходите”. Не знаю, лично я ничего такого не услышал.
Город на наших глазах становился меньше, съёживался, как будто кто-то поливал его серной кислотой. Улицы стягивались плотными кольцами, повсюду слышался тихий хруст, далёкий звон бьющихся стёкол. Одновременно все всё поняли. Молча отвернулись и, пряча друг от друга лица, пошли по цепочке наших следов назад, в пустоту. Люди с мегафонами что-то каркали, их голоса вибрировали в тишине.
Не помню, с чего началось, но кто-то вдруг сказал, что ему неловко осознавать себя причиной свалившегося на всех несчастья — ведь именно он производил так много ненужных пакетиков, жевачек и ложечек из пластмассы, которые потом валялись на улицах в виде мусора. Тут другой человек сказал, я тоже виноват, я завозил в город крупные партии автомобилей, а автомобили отравляли воздух всякой дрянью. Третий признался, что он строил очень много домов, и уничтожал очень много деревьев. Все в чём-то признавались. Кто-то сказал, что он запретил дворникам счищать зимой снег лопатами и приказал им посыпать тротуары специальным реагентом, от которого снег превращается в блестящую чёрную жижу, которая губит всё живое, а люди в метро ломают себе носы, поскальзываясь на тонкой плёнке. Моя соседка сказала, что она вообще-то не очень досаждала городу, так — всё больше по мелочам: то на общегородской субботник не выйдет, то забудет вымыть этаж по графику. Кто-то ссал в лифте, кто-то мучил кошек (не сразу до нас дошло, что город научился такту умирания у кошек и собак), а мужчина с простуженным голосом даже признался, что когда он был юношей, он дёргал троллейбус на остановке за рога, чтобы тот не смог ехать дальше.
На обратной дороге нам попадались группы горожан, которые подобно нам экспедировались на поиски города; мы говорили им, что это не нужно, что самое лучшее — возвращаться с нами назад, но они не слушали и продолжали свой путь.
Мы шли, и каждый думал примерно об одном и том же. Хорошо, когда все думают примерно об одном и том же. То есть, конечно, не всегда это хорошо, но тогда это было самое то.
Потом мы добрались, наконец, до места, с которого началось наше путешествие. Там уже вовсю кипела работа: кто-то раздобыл доски, кто-то кричал, что знает, как найти кур и где можно взять тёплые одеяла, а мужик в телогрейке дал мне колун и деловито указал на горку поленьев. Да, нужно рубить, холодно, а так у нас будет шанс пережить эту зиму.
В ходе работы мысли о городе отступили на второй, а там и на десятый план. А легче мне стало ещё тогда, на обратной дороге, когда я рассказал, что писал несмываемым фломастером в лифте слово “AC/DC”, бил стёкла в заброшенных домах, а мастера вызывал только недели через две после того, как кран сорвало.
Белесая мгла рассеивалась, появились первые проблески солнца. Мы отвоёвывали у этого холодного безлюдного пространства шаг за шагом. То здесь, то там возникали какие-то постройки, пусть примитивные, но зато как пахло от них свежеструганными досками!..
— Когда же так пахло? — спросила соседка с моего этажа, словно прочитав мои мысли. — Может, в детстве?
— Да, — ответил я ей. — Точняк как в детстве.
©Дмитрий Брисенко, 2004
Дмитрий Брисенко. Следят
Когда Прихватов догадался, что за ним следят, было уже поздно что-либо предпринимать. Прихватов тихим голосом поинтересовался, выходит ли стоящий перед ним гражданин, тот потеснился, и Прихватов, виновато шмыгнув носом, сошел на совсем не нужной ему остановке.
Оглянувшись, он убедился, что следящий за ним сошел тоже. Прихватову показалось, что за время поездки на троллейбусе морозу прибыло: теперь пар изо рта клубился вовсю, а асфальт побледнел. Прихватов еще раз обернулся. Следящий тут же воткнулся глазами в рекламный щит, зато женщина, наоборот, отвела взгляд от идущей навстречу девушки и посмотрела прямо в глаза Прихватову. “Эк она впилась”,— подумал он беспокойно. При этом женщина сделала чуть заметный жест рукой, немного больше отведя ее назад, точно принимала эстафетную палочку. Что-то переключилось в сознании Прихватова, и он с тоской скрипнул зубами: “Началось”.
Переходя улицу, он поймал напряженный взгляд постового милиционера. Прихватов съежился и приготовился предъявить документы, но милиционер вдруг резко развернулся и жестом приказал какой-то машине остановиться. Прихватов проследил в направлении его жеста и увидел компанию молодых людей. Те пили пиво из бутылок и махали ему руками. Прихватов ускорил шаг и нырнул в подземный переход.
В переходе его ожидали торговки сигаретами и лимонами “три на дэсять”. Они охотно отрывались от своих занятий и провожали Прихватова долгими взглядами. Встречные тоже стремились заглянуть в глаза. Прихватов буквально вбежал в вестибюль метро. Когда он проходил мимо двух теток в красных шапочках с кокардами, ему послышалось, как одна сказала другой: “Еле шевелится, гаденыш”.
Прихватов проскользнул между челюстей турникета и припустил по эскалатору чуть ли не бегом. Поезд, сверкнув фарами и оглушительно проревев, вынырнул из туннеля. В пронесшейся кабине Прихватов успел заметить строгое лицо машиниста. Его взгляд, без сомнения, был сосредоточен на лице Прихватова. Поезд даже слегка проскочил платформу и потом некоторое время выползал задом из туннеля.
Прихватов сел на первое попавшееся место и достал из портфеля газету. Смысл статьи, которую он начал читать, ускользал от него. Кажется, речь шла о спорте. Не нужно было отрывать голову от газеты, чтобы понять: все сидящие напротив неотрывно смотрели на него. “Следят”,— простонал Прихватов, и бросился вон из вагона на следующей остановке. Ехать на работу он раздумал, решив вместо этого отправиться к подруге. Он поймал такси и, пряча глаза, сбивчиво объяснил водителю куда нужно ехать. На полдороги, когда они стояли на светофоре, водитель полез за чем-то в бардачок и, шаря там, неожиданно повернул голову, едва не столкнувшись с Прихватовым лбами. Прихватов судорожно отсчитал положенную сумму и выскочил из машины. Зажегся зеленый свет, машины загудели, но водитель продолжал полулежа обозревать Прихватова.
Прихватов долго бродил по тесным переулкам, избегая скоплений людей и просто случайных прохожих. Вскоре стало темно, и он решил пойти в кино. Покупка билета прошла спокойно, билетерша пыталась из-за стекла кассы нашарить глаза Прихватова, но тот, научившись уже избегать любопытных глаз, смотрел все время в сторону. На входе пожилая женщина-контролер оторвала корешок билета и тихо, но внятно произнесла: “Коротышка”.
— Простите? — вздрогнул Прихватов.
— Контракт с коротышкой, — улыбнулась женщина, обнажив неровные зубы. — Хороший фильм.
Когда свет, наконец, погас, сидящие на передних рядах перестали оборачиваться на Прихватова и прильнули к экрану. Поначалу фильм увлек его, но уже через пятнадцать минут он обнаружил, что все персонажи фильма бросают свои дела, обрывают фразы, перескакивают из кадра в кадр только ради того, чтобы как следует рассмотреть одного зрителя в зале, ради которого — Прихватов уже не сомневался — и устраивался этот злополучный сеанс. К середине фильма, после фразы главного героя — нет, вы только посмотрите на него!! — Прихватов не выдержал и быстро вышел из зала.
Домой он возвращался глубоко за полночь, впервые не испытывая страха из-за отсутствия людей и света. Подходя к своему дому, он заметил на противоположной стороне улицы слепого старика, жившего в доме напротив. Прихватов ступал почти бесшумно, но слепой вдруг подошел к кромке дороги, напряженно вытянулся и застыл, провожая невидящим взглядом Прихватова до самого подъезда. При этом старик равномерно покачивал своей палкой из сторону в сторону, будто не желал соглашаться с доводами невидимого собеседника.
Придя домой, Прихватов разделся, лег на кровать и провалился в глубокий сон без сновидений.
Следующий день не принес Прихватову ничего необычного, за исключением на удивление легкого объяснения с начальством по поводу прогула. Начальник понимающе кивал, вдумчиво слушая нелепое вранье Прихватова. В конце разговора он хрустнул костяшками пальцев и совершенно не к месту произнес:
— Ну да, Алексей Петрович, мы ведь с вами не из стали сделаны. Все понимаю, зима, авитаминоз, ранние сумерки. Ну, ничего, гололед уже отпустил.
Что-то переключилось в сознании Прихватова, и он отчетливо ощутил, что слежка закончилась. Потом Прихватов пытался размышлять, чем же было вызвано это событие, но за множеством дел отвлёкся. К среде он уже не думал об этом, а к выходным странность событий минувшего понедельника показалась ему совершенно незначительной.
В выходные Прихватов поехал на другой конец города в гости к школьному другу, которого давно не видел. Прихватов много выпил и наутро помнил только, что, выходя из метро, поднимался по выключенному эскалатору, в конце которого стоял милиционер. Он внимательно оглядел Прихватова, проверил документы и, небрежно козырнув, отпустил.
На следующее утро Прихватов ехал на работу и как ни силился, не мог вспомнить, какие действия, какие такие слова уберегли его от неминуемого задержания и ночи в вытрезвителе. Взгляд его блуждал по сонным лицам людей, ехавших вместе с ним в троллейбусе, и в мыслях своих Прихватов путешествовал по вчерашнему ночному метро, когда вдруг он увидел юношу, стоявшего на передней площадке и листавшего какой-то журнал. Троллейбус фыркнул, двери раскрылись, и юноша быстро соскочил на тротуар. Прихватов тотчас спрыгнул за ним вслед. “Надо бы держать дистанцию”,— подумал он беспокойно. В этот момент юноша обернулся и встретился взглядом с Прихватовым. Лицо молодого человека побледнело, он на ходу сунул журнал в сумку и ускорил шаг. “Эка невидаль, — хмыкнул про себя Прихватов. — Небось любит всякие сквознячки…”.
И действительно, молодой человек, оглянувшись еще раз, юркнул в переход. Навстречу Прихватову важно шествовал мужчина в дорогой шубе, попыхивая трубкой. Прихватов сделал едва заметный жест рукой, чуть больше отведя ее вперед, незнакомец приподнял полы своей шубы и, окутавшись облаком дыма, побежал по ступеням перехода.
Что-то переключилось в сознании Прихватова, и он прошептал: “Мороз и солнце. Я правильный. Сегодня и всегда”. Он довольно похлопал себя по бедрам, засунул руки глубоко в карманы и неспешно пошел прочь.
©Дмитрий Брисенко, 2004
Линор Горалик
Конотоп, говорят, оставляет след. Говорят, у Припяти тонкий вкус и осанка, как у Невы. Вышгород, говорят, охуительной высоты, и прекрасный вид на него со станции «Мир». Замерзшая Пустодонка полна, говорят, рыбца, полна, говорят, рыбца, у него жена и трое детей, и все желают тепла. Это кто говорят? — говорит Москва, говорит Москва. Конотоп, Конотоп, оставляешь след, — говорит Москва, — оставляешь след, ты слышь мя, а, Конотоп?
Что говорит Москва, что говорит Москва? Москва говорит: "Уходите подальше в малые города, уплывайте в малые реки, ройтесь в Малой Земле. Здесь в июле горит звезда Торф, в феврале горит звезда ОТВ, оседает чад, кошки плачут и говорят: «Устала», собаки кричат: «Отстань». Наши мертвые ходят беседовать с нами в третьем лице, потому что им уже незачем приукрашивать себя или нас, потому что после суда у них остается только след от родного малого города да вода Пустодонки с Хароном на плоскодонке, с хаером, каким щеголяют подонки. Наши мертвые говорят: "Он, знаешь, такой был сукой, странно, что не пришили еще в десятом классе застуканные пацаны. Он, — говорят, — сбежал в Конотоп и там пошел по папашкиным по следам, и дошел до Чернобыля, был штрафным и бегал на те, ты знешь, десять минут, у него была жена и трое детей от всяких блядей, он блевал зеленым, из носа текла вода Припяти, горькая, как никогда. В общем, он был таким говном, ты поверь, это он тебе говорит, что когда его хоронили, жена крестила землю и говорила: больше домой, скотина, не приходи, больше не приходи домой, я тебя не пущу. А он, ты знаешь, теперь без греха, отмыт радиацией добела, а она с тех пор всего два года и прожила, Конотоп оставляет след, метастазы пятятся по притокам вен, и теперь она каждый день толкает его крылом, говорит: ну зачем я туда поехала за тобой, мудаком, своим суррогатным сынком?" Наши мертвые говорят: "А он по утрам ходит по облакам и говорит себе: говорит Москва, говорит Москва, московское время — четыре часа утра, Киев пока не тронут, но кое-где поблизости грохнуло, как никогда, отзовитесь, малые города, отзовитесь, малые города!"
Это с нашими мертвыми с тех пор говорит Москва. Говорит: ну я виновата, но мне-то теперь куда? Думаете, у меня весна, думаете, у меня не дрожит рука, не звенит в куполах от ужаса и тоски? Малые города, ну хотите — что ж, разорвите меня в куски, не подайте моей руке протянутой по зиме руки, только я, говорит, не хотела вам вреда, только мне все чаще хочется говорить о себе «она», говорить: "Она Москву-реку испила до дна и два дня шаталась потом по Красной площади, орала, что у нее весна, что у нее от Конотопа след поперек проспекта Бородина, и ее никто не трогал, видели, что пьяна, а теперь она каждый день толкает крылом Одессу, Вятку, Мариуполь, Казань, говорит: простите меня, братва, и спасибо, что вы все-таки шли за мной".
"Господи, это я говорю с тобою, твоя Москва. Господи, я не могу больше, во мне зима. Господи, сделай так, чтобы я никогда больше, Господи, чтобы она больше никогда, в эти безбожные холода. Господи, угомони меня, укрой ладонью, сделай чем-нибудь малым, Господи, — как какая-нибудь Вологда…"
Но в облацех Пустодонки темна вода и рыбец с женою подмигивают из подо льда.
Брат Наф-Наф поднимался в Иерусалим пешком с огромным мешком за спиной, излагал Богородице, как ему довелось родиться на соломе и как на соломе ему еще как-то спится, а на пухе, камне, дереве, если честно, такое снится, что лучше сразу бы удавиться. Приносил дары, пропихивал в дыры между полом и алтарем узелок с отрубями, стеснялся, что эдак свинячит в храме, но про себя надеялся, что она поймет, каково быть маленькими зверями, ждать чужого дыхания за соломеными дверями. Возвращался в келью весь в пыли, под солому клал образок, принесенный с другого конца земли, убеждал себя, что когда кое-кто появится и начнет буянить, Божья Матерь похрустит за щекой отрубями и прижмет колосок к колоску так, что не протянуться волчьему волоску, подлому острому коготку.
Брат Нуф-Нуф ходил от старца к старцу, просил защиту от червоточца, от короеда, от древожора, и все думал про себя, что надо бы прямо просить защиты от злого соседа, серого свиноеда, но было стыдно: это что же, взрослая порось сама за себя постоять не может? Старцы смотрели на солнце слепыми глазами, крестили брата Нуф-Нуфа от пятачка до копытца, бормотали слова, которыми надо молиться под образами. Брат Нуф-Нуф возвращался в келью весь в осенней листве, конопатил дверные доски заговоренною травой, ложился на лавку едва живой, говорил себе: думай головой, думай головой, он придет за тобой и подавится старцевой травой, — и уйдет прокашливаться за Неву, а я как жил, так еще себе поживу, далеко до всенощной, можно поспать пока, дверь крепка.
Брат Ниф-Ниф собирал за лесом волчий помет, подмешивал его в цемент, каждый кирпич клал под "Отче наш", просил настоятеля, как время придет, подавать ему через окошко воду и сныть-траву, говорил, что спасется от серого дьявола молитвою и постом, но надеялся больше на камень и на цемент, исповедовался в гордыне и клал по двести поклонов в день, но потом все равно подходил к прирастающей кладке, толкал копытцами кирпичи, проверял, хорошо ли обожжены в печи, крепко ли держит волчий навоз, много ли осталось до потолка. Про себя все думал: вера моя крепка, но и стена пусть будет крепка, чтоб уж наверняка. Тяжело вздыхал и шел бить поклоны у образка.
Серый кардинал лежал на бархате у себя в дому, врач склонялся к нему, говорил: Ваша Светлость, не губите себя, оставайтесь в постели, бог бы с ними, на самом деле, вы же и без того на пределе, одно дуновение — и вы в земле, то есть на небе, но так или иначе — не рискуйте, Ваша Светлость, это того не стоит. Серый кардинал глотал пересохшим горлом, смотрел на восток, говорил врачу: это не страшно дружок, помоги мне, вот так, шажок и еще шажок, монастырь недалек, за ним лесок, сделаю все и лягу под кустик, укушу себя за бочок — и встречай меня, Богоматерь, отпевай меня, старичок. Не могу, говорит, они столько времени были при деле, так меня ждали, так обо мне радели, нет, не могу обмануть верующих в их чаяниях, не возьму грех на душу, извините, доктор.
Сердце, Елена, просит иконостаса. Сердце, Елена, устало ни бельмеса не смыслить в чинах, карабкаться с яруса на соседний ярус подслеповатой белкой, не отличать святого местного толка от апостола у потолка, в ужасе думать, что забралось высоко-высоко, а между тем не растет ни орешка под потолком. Сердце, Елена, требует видеть весла у этого корабля, понимать, далеко ли до алтаря. Сердце хочет твердо знать, что поклоны бьются туда, где земля, а само оно бьется за право на небеса, а не просто колотится в ужасе у прибрежной пзолоченой полосы. Сердце, Елена, устало малевать себе по подушке кровью из носу доморощенные образки, как к хоругви, склоняться к простынке со следами чужой тоски по иконостасу, а вместо этого сердце хочет расставить все по чинам. Сердце, Елена, хочет календаря с именами и датами, кондаком и торпарем, вырубленными топором по святой воде, чтобы было написано: с кем, и когда, и где, и почему у него будет это страшное в голове, от которого все-таки прыгнет, прорвавшись через тебя к окну, когда еще даже не пятьдесят, и как ты потом откажешься от права на небеса, а земля будет там, где по черному мрамору серая полоса, дата, имя — и все. Сердце хочет, Елена, чтобы на все был хотя бы какой-то высший закон, чтобы дали толстую книгу, а в ней написано: "Это, девочка, твой пророк, это, девочка, твой «Прозак», это твоя Святая Агата, девочка, у нее на подносе грудные импланты, она их несет врачу, надо было тебе прийти пол-года назад, надо было делать маммографию, тебя же предупреждали, — но теперь об этом незачем говорить, благодари Агату за то, что он смогла тебе подарить. Это, девочка, твоя дочь, это, девочка, ее ключ, это твоя седьмица мытаря и фарисея, ты будешь говорить ей: Надя, ну я же живу только ради тебя, ну пожалуйста, возьми у меня эти деньги, хотя бы ради меня, если не ради себя, хотя бы ради Алеши, ну пожалуйста, доченька, мне это совсем не трудно, Наденька, не глупи, — а она будет стоять в коридоре, смотреть в пол, а потом ответит: я разберусь, извини, — и выйдет, и ты будешь сидеть под зеркалом на полу, смотреть на Дамиана-бессеребренника в красном углу, в мелкие клочья растирать невзятую мзду. Это, девочка, твоя застиранная простыня, это, девочка, твоя сигарета дышит в меня, это я, твое сердце, с тобой говорю, пытаюсь отгородиться иконостасом, чтобы тебе пореже слушать меня, а то, извини, почти все, что я подсказываю тебе — такая хуйня, что тебе бы должно быть стыдно слушать меня". Сердце, Елена, хочет, чтобы симметрия и позолота поверх резьбы, сердце, Елена, не может забыть, что повапленные гробы все-таки лучше, чем заполненные гробы. Сердце хочет, Елена, верить, что весь этот ужас кем-то предписан и предрешен, и что где-то ставят галочки тем, кто вел себя хорошо, подслеповатой белкой тыкался в небо сквозь занавешенное окно, плакал в кино, — потому что иначе, Елена, сердцу делается как-то настолько нехорошо, что она забывает, зачем оно тикало и куда оно шло. Сердце, Елена, в последнее время здорово устает. Сердце, Елена, хочет, чтобы мама стояла у Царских Врат, улыбалась, указочкой доставала апостольский ряд, говорила: не бойся, доченька, видишь, — мы тут, мы тут.
Тянет в рот до обеда кусок вчерашнего пирога, выйдя из душа, скособоченно прыгает на одной ноге, подпевает телевизору, гоняет мяч от буфета до кухни, пялится в «Коммерсант», переходный возраст, седые волосы на груди, средний класс, последний звонок от чужой жены. Ты мужчина, — говорит ему телевизор, — соберись, почини, прикупи, перестань курить, застекли балкон, подари ей эти четыре дня, ты мужчина, выключи, наконец, меня, ты уже большой, ты можешь справиться с тишиной, постыдись, ради бога, не говори со мной. Отвечает ребенок: у меня в холодильнике оставалась клубника, кто ее съел? У меня закатился рубль под кровать, кому его доставать? У меня кольцо обручальное соскользнуло в море, кто принесет мне рыбу и сделает ей кесарево и этим ее убьет, кто потом набьет базиликом и солью ее живот, рыбу снесет в подвал, пригласит на пиво друзей, будет громким голосом глупости говорить и проснется утром с ног до головы в стыде, в желтоватой смрадной воде? Кто подарит мне самолетик, машинку, роту солдат, вечный огонь, посмертное имя на общей длинной доске, четыре дня на чужом песке? Я дитя, — говорит ребенок, — у меня на мокром месте глаза, кому бы про это сказать? Ты мужчина, — говорит ему телевизор, — ты субъект, целевая аудитория, электорат, средний класс, седые волосы на груди, почитай «Коммерсант» — это пишется о тебе, пососи корвалол — это варится для тебя, собери по полочкам плюшевых заек и отнеси в приют, заработай десять рублей, от клубники бывает сыпь, ты уже большой, ты можешь справиться и с собой, и со мной. Отвечает ребенок: почему ты сказал нам — "будьте, как дети," — кто тянул тебя за язык? Я когда-то думал, что это ты разрешаешь нам плакать, мяч гонять по ковру, есть пирог до обеда, лепетать и хлопать в ладоши, ловя друг друга в солнечном ливне на платформе "Филевский парк", целовать стекло над маминой фотографией, говорить с телевизором до утра. А сейчас я знаю, что "будьте, как дети" — это не дарственная на свободу, но послушание, каких еще поискать, потому что ты хочешь, чтобы сначала я пережил этот развод, шрам вдоль правого бока и то, что ты говорил и показывал позавчера, а потом со всем этим грузом пытался смотреть на ржавый костыль железнодорожного полотна и чувствовать, как за ребрами катается шар земной, как поет мой голос, фальшивый, но полный твоей весной, как струятся по небу эти четыре дня, как твой голос потрескивает за моей спиной и как мир, — такой огромный, такой больной, — причащается мной. Как ты хочешь, чтобы я все это вытянул, я дитя, — говорит ребенок, — у меня молочные зубы болят от мясной еды, кому бы про это сказать? Ты мужчина, — говорит телевизор, — я могу об'яснить это только ребенку, не держи, пожалуйста, зла. Отвечает мужчина: я дитя, у меня короткая память, чего уж там.
Я пишу лучше всех детей в нашей группе поэтому я сейчас все записываю чтобы потом разобрались. Все дети кроме меня ведут себя плохо некоторые даже еще хуже чем я. Я веду себя хорошо и всем говорю чтобы они вели себя хорошо но меня никто не слушается и портят меня тоже потому что говорят что я веду себя хорошо а не плохо потому что я малая коза и мне слабо. Поэтому я сейчас все запишу. Про малая коза на меня сказала Уфимова Светлана когда я ей сказала что как она описывает так это ее муж каждый раз фактически ее насилует и то что она с ним пятнадцать лет не оправдание и она сказала ты малая коза и стала курить а это плохо и от этого умирают. Еще я хочу написать что ее муж Уфимов не принял после обеда свою таблетку и поэтому в туалете засовывал себе пaльцы в рот пока у него не пошла из горла кровь хотя врач ему сказал принимать таблетку. Еще некотоrые дети во время тихого часа прыгали на кроватях потому что внизу были танки и стреляли в другую сторону. И они высовывались из окон и ругались матом а Овсиенко плакал и я виделa что он специально бросил на пол подушку и ее топтал. Теперь пусть сам ее стирает потому что он нарушал порядок. Еще ко мне подошел Фирсов и сказал что он хочет посмотреть у меня письку и был очень пьяный говорил что с тех пор как Володя умер у меня все заросло. Я дала ему по морде и выбила зуб и Гутина меня оттащила но я думаю что мне надо было его убить. Я не хотела драться извините пожалуйста но я сделала по справедливости и по честному. Накажите его пожалуйста потому что он ведет себя с девочками как свинья. Еще я хочу написать что Кемеров водит с собой сына и прячет его под столом хотя это нельзя. Я не ябеда но он плачет и не дает заниматься а Кемеров ничего не ест за обедом и все сует под стол и даже вчера попросил добавки а сам спрятал. А за обедом надо хорошо кушать иначе мы все не будем расти. Вот такой у нас был день. Все вели себя очень плохо. Еще я хочу сказать про Лешу Лукашенко что я к нему подошла и сказала что Володя умер а его Леля с этим своим все равно скоро повесится и сказала ему давай будем жених и невеста а он ударил меня машинкой по ноге и вообще задавил бы если бы я не отскочила и так всю забрызгал грязью. И теперь пусть сам стирает и извинится. Его пожалуйста не наказывайте я его люблю мы жених и невеста только он не хочет признаваться потому что его мама засмеет. Вот такой у нас был день. Я думаю многих надо наказать только не всю группу потому что меня и Катю Бобычеву не надо наказывать мы вели себя хорошо потому что она в коме. Я думаю мы еще не созрели для самостоятельности и этот день самоуправления поэтому не получился. Поэтому пожалуйста придите кто-нибудь взрослый и наведите порядок особенно постройте нас парами. Я же знаю что кто-то взрослый должен быть. И еще отоприте пожалуйста дверь потому что мне страшно что мы все внутри а она заперта
©Линор Горалик, 2004
Ольга Гребнева. Подслушанные разговоры
(Ноэлль смотрит в окно)…в общем-то, никому не хотелось туда идти, и когда Клаус сказал, что это необязательно, все обрадовались, и никто, конечно, не подумал, что Анита ждет нас под треугольными часами на площади, а когда лет через пять мы случайно услышали, что Анита превратилась в настоящий камень — не человек, а булыжник! — Лили так и сказала, так вот тогда никто даже не понял, что это из-за того, что мы однажды не пришли — а ведь она все ждала, ждала и ждала, и до сих пор ждет там на площади под часами, но теперь она уже каменная…
(Клаус смотрит на Ноэлль)…когда мы играем в преферанс, Ноэлль никогда не вистует с Пьером — он очень любит перехватывать взятки, а поскольку висты у нас не джентльменские, Ноэлль от этого одни неприятности, но это еще ничего; однажды Пьер заказал девятерную, заранее припрятав в рукаве второй туз пик и два червовых марьяжа — сами посудите, можно ли играть с таким человеком… правда, теперь никто из нас и не садится играть, не имея в потайном кармане пары запасных колод с такой же рубашкой…
(входит Ингрид) …да, Пьер вечно придумывает что-нибудь забавное — вот вчера он предложил повыть в каминной трубе у Маргрит, и мы быстренько собрались и полетели, но из-за дождя и тумана заблудились и попали в какой-то чужой дом, да еще к тому же Люси не удержалась и свалилась прямо в камин, подняв тучу золы, и так отвратительно при этом выглядела, что у старушки, которая жила в доме, случился сердечный приступ — в общем, веселье опять сорвалось, так обидно!
(рассказывает Мартин) …собственно говоря, нас ведь сложно назвать компанией — просто несколько странных людей… конечно, кто в этом городе не странный, но все же — вот, например, летать умеют все, но обычно люди летают на швабрах там или на стульях, кстати, я знал одну девушку, которая летала на телевизоре, но не о том речь — мы-то летаем без всяких приспособлений… на самом деле, это очень просто — главное, сильно оттолкнуться и поймать воздушный поток… правда, в воздухе такие пробки, особенно в час пик — на метро в результате получается гораздо быстрее…
(Грэм перебивает) …да какой там час пик, мы просыпаемся-то обычно часов в пять вечера, созваниваемся и идем к Люси или Маргрит — играть в преферанс или сплетничать, а самое интересное начинается ночью, когда Пьеру в очередной раз приходит блажь пошалить; в последнее время ни одна ночь в городе не обходится без чрезвычайного происшествия, и все по вине Пьера; мы хотели не выпускать его из дому, но с его привычкой ходить зеркальными коридорами двери запирать бесполезно; а зеркала завешивать — так он же все-таки не умер!
(вмешивается Ноэлль) …и вовсе незачем валить все на Пьера — с зеркалами вечно нелады у Эрри; недавно он провалился в карманное зеркальце Лили, бродил там две недели, страшно оброс и питался одними пчелами, а вернувшись, закатил страшный скандал — видите ли, мы его оттуда не вытаскивали; спорю на что угодно, если бы мы начали его искать, он бы наверняка возмутился, что мы не оставляем его в покое…
(Лили меняет тему) …ну, Клаус тоже хорош — последний раз, когда он ко мне приходил, он принес с собой две свечки и сказал, что будет изгонять духов; предположим, трех духов он изгнал, еще пару поменял местами — очень весело: теперь кошка неподвижно сидит на подоконнике, а кактус мурлычет и пытается залезть на колени, а он, между прочим, колючий! — но вот почему после этого изгнания духов я не могу найти свою «Шанель» — никак не понимаю!..