Каценштайн
В аду меня запихнули в котел с кипящей водой. Моя кожа покрылась волдырями, плоть начала вариться, и я непрерывно кричал от боли. Там установлены огромные телевизионные экраны, на которых можно наблюдать за тем, что происходит в раю. Мучиться и завидовать, видеть и страдать. Мне показалось, что на экране я мельком увидел его, играющего в гольф или крикет, или что-то такое. Камера на секунду показала вблизи его улыбку, а потом сразу другая сцена — парочка занимается любовью.
Однажды, когда после всего мы лежали рядом, жена сказала мне: «Семь лет ты уже работаешь на них, из кожи вон лезешь, берешь работу на дом, а сейчас, когда наступил решающий момент, они не хотят дать тебе статус постоянного работника. И знаешь почему? Потому, что ты не можешь подать себя. Посмотри, например, на Каценштайна».
Я посмотрел, например, на Каценштайна. Всю свою жизнь я смотрю, например, на Каценштайна. Я пошел принимать душ, но не было горячей воды. Нагреватель испортился. Я мылся под холодной водой. У Каценштайна наверняка установлен солнечный бойлер.
В средней школе меня не приняли в специализированный класс. Мама из этого сделала целую историю. Все время плакала и говорила, что из меня ничего не выйдет. Я пытался объяснить ей, что трудно поступить в специализированный класс, что только десять процентов прошли, самые головастые.
— Сегодня в магазине я встретила Мирьям Каценштайн, — проговорила мама сквозь слезы, — ее сын поступил. Сын Мирьям Каценштайн умнее моего сына? Да ни в жизнь. Он только больше старается. А ты как будто специально так делаешь. Вгоняешь меня в такое отчаяние.
Куда бы я ни шел, он всегда был там, чтобы нас могли сравнивать, — в школе, во дворе, на спортивной площадке, на работе — везде. Каценштайн, Каценштайн, Каценштайн, Каценштайн. Не то, чтобы он был какой-то гений, нет. Обычный парень, звезд с неба не хватал, далеко не атлет и не такой уж сообразительный. В точности — как я, но только чуть-чуть более везучий. Чуть-чуть и еще чуть-чуть, и еще… Просто кошмар.
Я по собственной инициативе уволился с работы. Это стоило мне скандала с женой, но в конце концов она примирилась с этим. Мы переехали в другой город, далеко. Я работал там страховым агентом. Дела шли неплохо. Я не видел его где-то семь лет. Мне было хорошо, у нас родился ребенок. Тем временем в Швейцарии умер мой дед и оставил мне большое наследство. Возвращаясь назад из Базеля, в самолете я увидел Каценштайна, сидящего в первом классе. Когда я убедился, что это он, было слишком поздно. Самолет уже начал разбег по взлетной полосе. Я понял, что мне предстоят очень долгие пять с половиной часов.
Рядом со мной сидел какой-то раввин, который говорил, не закрывая рта. Но я не слышал ни слова. Все пять часов я просидел, уставившись в затылок Каценштайна.
— Посмотри на свою грустную жизнь. Ты пустой, лишенный ценностей человек, — нудел мне рав и постоянно приводил цитаты.
Я выпил апельсинового сока, а Каценштайн заказал «Джек Даниэлз».
— Посмотри, например… — сказал рав.
Не хочу. Я поднялся со своего кресла и бросился по проходу в конец салона. Стюардесса попросила, чтобы я вернулся на свое место. Я отказался.
— Вернитесь на свое место и застегните ремень безопасности, как… — Хотя она и закончила словами «как остальные пассажиры», в ее глазах я прочитал «как Каценштайн».
Я повернул рычаг на двери самолета и с силой толкнул ее плечом. Потоком воздуха меня вытащило наружу; наконец-то весь этот ад остался позади.
В потустороннем мире самоубийство все еще считается серьезным грехом, и никакие мольбы не помогли мне. Когда меня волокли в преисподнюю, я успел увидеть Каценштайна и остальных пассажиров самолета, приветственно махавших мне руками из окон экскурсионного автобуса, который вез их в рай. Оказалось, что четверть часа спустя после того, как я выпрыгнул, самолет разбился во время посадки, — какая-то редкая неисправность, один случай на миллион. Если бы только мне хватило капельки терпения высидеть на месте еще несколько минут, как все остальные пассажиры, как Каценштайн.
Трубы
Когда я перешел в седьмой класс, к нам в школу пришел психолог и устроил нам тест на уровень развития. Он показал мне одну за другой двадцать разных картинок и спросил, что на них не так. Мне все картинки показались совершенно нормальными, но психолог заупрямился и снова показал мне первую картинку с ребенком.
— Что на ней не в порядке? — спросил он устало. Я ответил, что картинка в полном порядке. Психолог страшно разозлился и говорит: «Ты что, не видишь, что у ребенка на картинке нет ушей?» По правде говоря, когда я еще раз всмотрелся в картинку, то действительно увидел, что у ребенка нет ушей. Но картинка по-прежнему казалась мне в полном порядке.
Этот психолог определил меня как «страдающего от серьезных расстройств восприятия» и направил на курсы плотников. Там выяснилось, что у меня аллергия на опилки, и меня перевели к сварщикам. Дело у меня шло неплохо, но профессия мне не нравилась. Честно говоря, мне вообще ничего особенно не нравилось.
После окончания курсов я начал работать на заводе, который производил трубы. Директором был инженер, который окончил Технион.[33] Башковитый мужик. Если бы ему показали картинку с ребенком без ушей или что-нибудь в этом роде, уж он бы в два счета просек.
После окончания рабочего дня я обычно оставался в цеху, делал себе такие изогнутые трубы, походившие на извивавшихся змей, и пускал по ним стеклянные шарики. Я знаю, что это звучит по-идиотски, мне это даже и не нравилось, но тем не менее я продолжал. Однажды вечером я сделал такую запутанную трубу с множеством изгибов и колен, что, когда пустил в нее шарик, он не выкатился из противоположного отверстия. Сначала я думал, что он застрял где-то там в середине, но после того, как закатил в нее еще около двадцати шариков, я понял, что они просто исчезли.
Я понимаю, что все, что я рассказываю, звучит немного нелепо, и все знают, что шарики просто так не исчезают. Однако, когда я смотрел, как они вкатываются в одно отверстие трубы и не появляются из противоположного, мне это совсем не показалось странным, наоборот — совершенно нормальным. И тогда я решил, что построю себе большую трубу, точно такую же, и буду ползти по ней до тех пор, пока не исчезну.
Когда я думал об этой идее, то так обрадовался, что начал смеяться, я думаю — первый раз в жизни. С того дня я начал делать огромную трубу. Каждый вечер я занимался ею, а по утрам прятал части на складе. Работа заняла у меня двадцать дней, а в последнюю ночь я пять часов потратил на то, чтобы собрать трубу, и она растянулась приблизительно на половину цеха.
Когда я смотрел на нее готовую, ждущую меня, я вспомнил свою учительницу социологии, которая сказала мне однажды, что тот человек, который первым использовал палку, не был самым умным или самым сильным в своем племени. Таким палки не были нужны. Просто тот, первый, нуждался в палке для того, чтобы скрыть свою слабость и выжить. Я не думаю, что на свете был человек, который хотел бы исчезнуть более, чем я, вот поэтому-то я и изобрел эту трубу. Именно я, а не тот гениальный инженер с дипломом Техниона, который руководит нашим заводом.
И вот я пополз по трубе, не зная, что будет ждать меня у другого выхода, — может, там будут дети без ушей, которые сидят на кучах моих шариков, может быть.
Не знаю, что точно произошло после того, как я миновал определенное место в трубе, я только знаю, что теперь — я здесь. Думаю, сейчас я ангел — у меня есть крылья и такой овал над головой; здесь сотни таких, как я. Когда я сюда добрался, они сидели и играли в шарики, которые я пускал по трубе за несколько недель до этого.
Я всегда думал, что рай — это место для людей, которые всю свою жизнь вели себя хорошо, но это не так. Бог слишком милостив и милосерден, чтобы принять такое решение. Рай это просто место для тех, кому в земной жизни не удалось быть счастливым по-настоящему. Здесь мне объяснили, что самоубийцы возвращаются на землю, чтобы заново прожить свою жизнь — не удалось с первого раза, так удастся со второго! Но те, кто действительно не нашли себя в жизни, приходят сюда, и у каждого из них свой путь в рай.
Тут есть летчики, которые, чтобы попасть сюда, сделали мертвую петлю в определенной точке бермудского треугольника. Тут находятся домохозяйки, которые добрались сюда, выбравшись через заднюю стенку своего посудного шкафа. Математики, которые обнаружили топологические искажения в пространстве и через них проникли сюда. Так что, если ты действительно несчастлив там, на земле, и всякие типы говорят тебе, что ты страдаешь от «серьезных расстройств восприятия», поищи свою дорогу сюда. А как найдешь, захвати с собой колоду карт, потому что нам уже здорово надоело играть в шарики…
Сумасшедший клей
— Не трогай это, — говорит она мне.
— А что это? — спрашиваю я.
— Это клей, особый клей, супер-клей.
— Для чего ты его купила?
— Мне нужно, — был ответ, — мне нужно многое склеить.
— Нет у нас ничего, что нужно склеивать, — я рассердился, — не понимаю, для чего ты покупаешь всякую чепуху.
— По той же причине, что ты женился на мне, — ответила она, злясь, — чтобы только убить время.
Я не хотел ссориться, поэтому промолчал. И она замолчала.
— Он хоть хороший, этот клей? — спросил я.
Она показала мне рисунок на упаковке, на котором был изображен человек, висевший вниз головой, — подошвы его ботинок, смазанные этим клеем, прилипли к потолку.
— Никакой клей не сможет удержать человека в таком положении, — сказал я, — его сфотографировали наоборот — на самом деле он стоит на полу. Они просто вертикально закрепили щетку, чтобы казалось, что она свисаете потолка. Посмотри, как изображено окно на рисунке — фиксатор жалюзи стоит наоборот, видишь? — показал я на упаковку; она не посмотрела.
— Ну, уже восемь, — сказал я, — мне пора бежать. Я взял свой портфель и поцеловал ее в шеку. — Я сегодня вернусь поздно, потому что…
— Я знаю, — она прервала меня, — дополнительная работа.
Я позвонил Михаль с работы: «Я не смогу прийти сегодня, нужно вернуться домой пораньше».
— Почему? — спросила Михаль, — что-нибудь случилось? — Нет. Хотя… да. Я думаю, что она догадывается.
Наступила долгая пауза, я мог слышать дыхание Михаль на другом конце линии.
— Я не понимаю, почему ты продолжаешь жить с ней, — прошептала она наконец, — вы же ничего не делаете вместе, уже даже и не ссоритесь. Я не в состоянии понять, что удерживает вас вместе. Я не понимаю этого, — сказала она еще раз, — просто не понимаю… — И заплакала.
— Не плачь, Михаль. Послушай, — я решил соврать, — кто-то вошел, я должен прервать разговор. Я приду завтра, обещаю. Тогда и поговорим.
Я вернулся домой рано. Войдя, сказал «Привет», но мне никто не ответил. Я прошел из комнаты в комнату — ее нигде не было. На столе в кухне я обнаружил совершенно пустой тюбик из под клея. Я хотел подвинуть к себе стул, чтобы сесть, — он не стронулся с места. Я потянул его еще раз — не тут-то было — она приклеила его к полу! Холодильник тоже не открывался — она приклеила дверь. Я не понимаю, почему она занялась этими глупостями, она ведь всегда была нормальной, не знаю, что с ней случилось.
Я подошел к телефону в гостиной, может, она пошла к своей матери. Трубку нельзя было поднять, она и ее приклеила. Я со злостью пнул телефонный столик — чуть ногу не вывихнул, — а он даже не сдвинулся.
И тут я услышал, как она смеется. Смех раздавался где-то надо мной. Я поднял голову и увидел ее — она висела вниз головой, ее босые ступни были приклеены к высокому потолку в гостиной.
Пораженный, я уставился на нее: «Скажи, ты что — свихнулась?» Она не ответила, только улыбнулась. Когда она висела там, вверх ногами, ее улыбка была такой естественной, как будто губы раздвигаются лишь под действием силы тяжести, без усилия.
— Не волнуйся, сейчас я тебя сниму, — сказал я и взял с полки книги. Я сложил несколько томов энциклопедии один на один и взобрался на них. «Может, будет немного больно», — сказал я ей, пытаясь удержать равновесие на книжной пирамиде.
Она продолжала улыбаться. Я потянул ее со всей силой, но ничего не произошло. Я осторожно спустился.
— Не бойся, — сказал я ей, — я пойду позвоню от соседей, вызову кого-нибудь на помощь.
Она рассмеялась: «Ладно, я никуда не уйду». Тут и я рассмеялся. Она была такая красивая и совсем нелогичная, там, под потолком, вверх ногами. Ее длинные волосы свисали вниз, ее груди под белой трикотажной блузкой приняли форму двух капель воды. Такая красивая…
Я опять взобрался на стопку книг и поцеловал ее. Ее язык прикоснулся к моему, и… тут книги у меня под ногами рассыпались, и я почувствовал, что парю в воздухе, касаясь ее лишь губами.
Из сборника «Моя тоска по Киссинджеру» Тель-Авив, 1994 г.
Фокус с цилиндром
В конце выступления я достаю зайца из цилиндра. Я всегда делаю это в конце, потому что дети очень любят животных. По крайней мере, я любил, когда был ребенком. Кульминационный момент: я передаю зайца детям, и они могут его погладить, угостить чем-нибудь. Когда-то так оно и было; сегодня же дети менее чувствительны, но, тем не менее, я оставляю зайца на конец выступления. Это фокус, который я люблю более всего, вернее, любил более всего.
Не отрывая глаз от публики, я опускаю руку глубоко в цилиндр и нащупываю там уши Казама — моего зайца. И тогда — «Вот вам — наш Казам!» — я извлекаю его наружу. Каждый раз это поражает, и не столько публику, сколько меня самого. Каждый раз, когда моя рука нащупывает в цилиндре эти смешные уши, я ощущаю себя волшебником. И даже несмотря на то, что я знаю, как это делается (под цилиндром в столе скрытая полость — вот и все), тем не менее, это словно настоящее чудо.
Вот и в прошлую субботу (30-го числа) я припас фокус с цилиндром напоследок. Дети на том дне рождения были совсем квелые. Некоторые из них сидели ко мне спиной и смотрели по кабельному TV какой-то фильм со Шварценеггером. Виновник торжества вообще был в другой комнате, играл в новую видеоигру, которую только что получил в подарок. Моя публика состояла из четырех детей.
Был исключительно жаркий день, я весь взмок в своем фраке, хотел поскорее закончить и отправиться домой. Я даже пропустил три фокуса с веревками и приступил к финалу. Я глубоко запустил руку в цилиндр, а сам уставился на маленькую толстушку в очках…
Заскочу на минутку в кабинет отца именинника и слиняю отсюда с чеком на триста шекелей…
Прикосновение к ушам Казама как всегда приятно удивило: «И вот вам — наш Казам!» Я потянул его за уши и почувствовал что-то странное — он был более легким. Я как всегда поднял руку в воздух, не отрывая взгляда от аудитории. И тогда я почувствовал какую-то влагу на пальцах, а толстенькая девочка в очках вдруг начала визжать — в правой руке я держал за длинные уши голову Казама с выпученными глазами. Только голову, тела не было. Голова и много-много крови. Толстушка продолжала визжать. Дети, которые сидели ко мне спиной, отвернулись от телевизора и начали мне аплодировать. Из соседней комнаты пришел мальчик со своей новой видеоигрой. Увидев оторванную голову, он начал восторженно свистеть. Я почувствовал, что съеденный обед сейчас выйдет обратно. Меня вырвало прямо в магический цилиндр, и тошнота прекратилась. Дети вокруг меня сходили с ума от восторга.
Ночью после выступления я не заснул. Я двадцать раз проверил реквизит, но так и не смог найти объяснение тому, что случилось. Я также не смог найти и трупик Казама.
Утром я отправился в магазин для фокусников. Там мне тоже ничего не смогли объяснить. Я купил зайца. Продавец пытался убедить меня взять черепаху. «Зайцы — это вчерашний день, — сказал он. — Сегодня детишки тащатся только от черепах. Скажите им, что это черпашка-ниндзя, и они со стульев попадают». И все-таки я купил зайца и его тоже назвал Казам.
Дома на автоответчике меня ждали пять сообщений, все — приглашения выступить. Все — от детей, которые были на том представлении. Один ребенок даже настаивал на том, чтобы я оставил ему оторванную голову, как я это сделал на вечеринке 30-го числа.
Только тогда я вспомнил, что не забрал оттуда голову Казама.
Мое следующее выступление было в среду. Это был день рождения десятилетнего мальчика из района Рамат-Авив-гимел.[34] Я очень нервничал все представление, не мог сконцентрироваться. Фокус с картами у меня не получился. Все время я думал только о цилиндре. И, наконец: «И вот вам — наш Казам!» Пристальный взгляд в аудиторию, рука — в цилиндре. Я не смог нащупать уши, но вес был нормальный, тело гладкое. И опять — визг, визг и также аплодисменты — в моей руке был не заяц, а тельце мертвого младенца…
Я не могу больше показывать этот фокус. Когда-то я любил его, но сегодня, стоит мне только подумать о нем, у меня дрожат руки. Я продолжаю представлять себе жуткие вещи, которые ждут меня в цилиндре и которые я вытащу из него. Вчера мне приснилось, что я запускаю руку в цилиндр, а в нее вонзаются клыки чудовища. Мне трудно поверить, что когда-то у меня хватало мужества засунуть руку в это темное отверстие, что у меня когда-то хватало мужества закрыть глаза и заснуть.
Я уже вообще не выступаю, но это меня совершенно не трогает. Я не зарабатываю, но и это не страшно. Иногда я еще надеваю фрак, просто так, дома, или ощупываю скрытую полость в столе под цилиндром, — но это все. Кроме этого я не прикасаюсь к фокусам и вообще ничего не делаю. Только лежу на кровати и думаю о голове зайца и трупике младенца. Будто это какие-то намеки в загадке, будто кто-то пытался мне что-то сказать. Например, что сейчас не самое удачное время для зайцев, а также для младенцев. Что это не самое лучшее время для фокусников.
Властелин мира
В честь пятидесятилетия я подарил отцу позолоченную щеточку для пупка, на ручке которой было написано «Человеку, которому ничего не нужно». Я долго раздумывал, что купить — эту прочищалку или «Таммуз в огне».[35]
Отец был в хорошем настроении весь вечер, просто клоун. Он показывал всем, как он чистит свой пупок новой щеточкой и издавал звуки довольного слона. А мама говорила ему: «Ну, Менахем, прекрати уже». А он не прекращал.
В честь пятидесятилетия жилец, который живет в квартире внизу, решил, что не будет съезжать, хотя его договор закончился.
— Смотрите, господин Фульман, — говорил он моему отцу, в позе мясника склонившись над разобранным усилителем «Маранц». — В феврале я еду в Нью-Йорк открывать вместе со своим шурином радиомастерскую. Я и не подумаю перевозить все свои вещи отсюда на какую-то другую квартиру только из-за двух месяцев.
А когда мой отец сказал ему, что договор закончился в декабре, то Шломо-электроника продолжал себе работать, как ни в чем не бывало, и проговорил тоном человека, который отгоняет назойливого сборщика пожертвований: «Договор-шмоговор, я остаюсь. Вам не нравится? Так подайте на меня в суд». И точным движением запустил свою отвертку в глубь внутренностей усилителя.
В честь пятидесятилетия я отправился со своим отцом к адвокату, и адвокат сказал ему, что ничего нельзя поделать.
— Договоритесь с ним о компромиссе, — предложил он, роясь в ящиках стола в безнадежных поисках чего-то. — Постарайтесь вытянуть из него еще три-четыре сотни, и всем привет. Суд просто будет стоить вам испорченного настроения и здоровья, и я совсем не уверен, что после двух лет тяжбы вы сумеете получить больше.
В честь пятидесятилетия я предложил своему отцу, чтобы ночью мы спустились в квартиру Шломо-электроники, сменили личинку замка и выкинули все его барахло во двор. А мой отец говорит, что это незаконно и чтобы я не смел этого делать. Я спросил его — это потому, что он боится, а он ответил — нет, он просто реалист.
— Ради чего? — спросил он и почесал лысину. — Ты мне скажи. Ради чего? Ради оплаты за три месяца? Брось, это не стоит того.
В честь пятидесятилетия я вспомнил, каким был мой отец когда-то, когда я был еще ребенком. Такой высокий и работал в Тель-Авиве. Он обычно брал меня на прогулку или клал меня себе на спину, как мешок с мукой. Я кричал ему «Но! Пошел!», и он бегал со мной по лестнице вверх и вниз, как сумасшедший. Тогда он еще не был реалистом, он был властелином мира.
В честь пятидесятилетия я стоял на лестничной плошадке и смотрел на него: лысый, с небольшим брюшком, ненавидит свою жену — мою мать. Люди все время вытирали о него ноги, а он повторял себе, что не стоит связываться.
Я подумал об этом гребаном жильце снизу, который сидит в квартире моего покойного деда, копается в усилителях, и просто уверен, что мой отец ничего не сделает, потому что он усталый и вообще слабак. И что даже его сын, которому всего двадцать три, тоже ничего не сделает.
В честь пятидесятилетия я на минутку задумался о жизни. О том, как она дрючит нас и в хвост, и в гриву. О том, что мы всегда уступаем всяким засранцам из-за того, что «не стоит связываться». Я думал о себе, о своей подруге Тали, которую я не очень-то и люблю, о лысинке, которая уже пробивается у меня. Я думал о том, что же меня останавливает сказать незнакомой девушке в автобусе, что она очень красивая, выйти вместе с ней на остановке и купить ей цветы.
Мой отец уже вернулся в квартиру, и я остался на плошадке один. Свет выключился, а я стоял и все не зажигал его. У меня перехватило горло, я почувствовал себя таким забитым. Я подумал о своих детях, которые через тридцать лет тоже будут растерянно толкаться у прилавков в торговом центре, как мыши в лабиринте, а потом явятся ко мне с чем-нибудь типа «Таммуз в огне».
В честь пятидесятилетия я врезал жильцу своего отца по роже кулаком с зажатым в нем тяжелым ключом.
— Ты мне нос сломал, ты сломал мне нос, — выл Шломо, скорчившись на полу.
— Нос-шмос, — я взял отвертку «Филипс» с его рабочего стола. — Не нравится тебе? Так подай на меня в суд.
Я подумал о своем отце, который наверняка сейчас сидит в спальне и чистит себе пупок щеточкой с позолоченной ручкой. Это меня разозлило, страшно разозлило. Я положил отвертку на место и врезал Шломо еще раз ногой по башке.
Мой брат в тоске
Это совсем не то, когда какой-то человек улице рассказывает вам, что он подавлен. Это — мой брат, и он хочет покончить с собой. И изо всех людей он пришел именно ко мне, чтобы сказать это. Потому что меня он любит больше всех, а я — его, но у него проблема. Да еще какая.
Я и мой младший брат стоим в саду на Шенкина,[36] и моя собака, Хендрикс, изо всех сил тянет поводок, пытаясь укусить за лицо какого-то ребенка в комбинезончике. Я одной рукой сражаюсь с Хендриксом, а другой ищу в карманах зажигалку.
— Не делай этого, — говорю я своему брату.
Зажигалки нет ни в одном из карманов.
— Почему — нет? — спрашивает мой младший брат. — Моя девушка бросила меня ради пожарного. Я ненавижу учебу в университете. И мои родители — самые жалкие люди на свете. На, возьми зажигалку.
Он бросает мне свой Cricket. Я ловлю. Хендрикс вырывается. Он набрасывается на малыша в комбинезоне, валит его на траву и смыкает свои страшные челюсти, в точности, как у ротвейлера, на лице ребенка. Я и мой брат пытаемся оторвать Хендрикса от малыша, но пес упорствует. Мать комбинезончика визжит. Сам ребенок подозрительно тих. Я со всей силы пинаю Хендрикса ногой, но он даже не реагирует. Мой брат находит в траве металлический прут и бьет им Хендрикса по башке. Раздается противный хруст, и Хендрикс валится на землю. Мамаша жутко кричит — Хендрикс откусил ее ребенку нос, напрочь.
Теперь Хендрикс мертв. Мой брат убил его. И кроме того, он еще хочет покончить с собой, так как то, что его подруга изменила ему с пожарным, кажется ему самым унизительным на свете. Мне профессия пожарного кажется почетной — спасать людей и все такое. Но брат считает, что было бы лучше, если бы она трахалась с кем-нибудь другим.
Теперь мать ребенка набрасывается на меня. Она пытается выцарапать мне глаза своими длинными ногтями, которые покрыты отвратительным белым лаком. Мой брат высоко поднимает железяку и дает и этой по башке. Ему можно, он — в тоске.