Мы вернулись в бункер, и Цион легонько потряс Кохи за плечо: «Кохи, извини, что назвал тебя вруном — такие зайцы действительно существуют, прости и за то, что застрелил тебя».
— Да ладно, — ответил Кохи, — нам всем пришлось несладко.
Меир продолжал дрожать…
Шуни
Первый раз он встретился с ними в ту ночь, когда ушла Михаль. Он просил, чтобы она осталась, чтобы они попытались поговорить об этом, но Михаль продолжала молча собирать свои вещи в большую сумку. «Я бы хотела поговорить об этом, — сказала она, уже стоя в дверях, — я бы хотела поговорить о многом. Но — не с кем. Ты — никто, Меир, ты просто никто».
Он допил бутылку «Гольдстара[5]» и, наклонившись вперед, положил голову на стол, пытаясь заснуть. У него вдруг защипало глаза, и он начал тихо плакать.
— Да ты что, рехнулся?! — услышал Меир поблизости хриплый голос, — плачешь из-за бабы, да еще такой стервы! Это же к лучшему, что она ушла.
Меир продолжал плакать, у него даже не было сил поднять голову.
— Ради Бога, прекрати ты это. Одно твое слово, и Шуни мигом организует тебе трех шведских телок, которые в очередь выстроятся, чтобы отсосать у тебя.
А потом другой голос: «Ладно тебе, Зафрани, не гони…»
Меиру удалось поднять голову и он увидел, что перед ним на столе стоят два гнома в колпаках с помпоном, армейских брюках и высоких ботинках. Еще два спящих гнома растянулись на пачке «Ноблес[6]», лежавшей на столе.
— Встряхнись, братан, встряхнись, — обратился к нему этот, с хриплым голосом, в ухе у него была серьга.
— Ты кто? — спросил Меир.
— Кто я? Ты слышал, Шуни, он еще спрашивает, кто я? — проговорил хрипатый обиженным тоном. Он вытащил крошечную пачку сигарет из кармана своих камуфляжных штанов, ловко выщелкнул из нее одну и прикурил от малюсенькой бензиновой зажигалки.
— Скажи ему, кто я, — приказал он второму.
— Ну, это Зафрани, — сказал тот, удивленный вопросом Меира. — Он же секретарь ячейки.[7]
— А… — протянул Меир, — извини, совсем из головы вылетело. «Когда-то я мог принять пять бутылок пива и глазом не моргнуть, — подумал он, — а сейчас одна — и я уже никакой».
— Я — Шуни, — представился на всякий случай второй, — работаю завскладом. А это Афтер и Зальцман, — указал он на спящих. — Хочешь партию в Wist?
— Еще бы, — ответил Меир и качнул головой, разминая шею, вправо и влево. — Конечно.
Зафрани разбудил одного из спавших гномов, а Шуни раздал карты. Зафрани уселся на Zippo Меира, а Шуни — на край пачки «Ноблес». Зальцман сидел на столе между ними, подогнув ноги по-турецки, и периодически задремывал.
Меиру было трудно держать крошечные карты и еще труднее различать их. «Смотри, что ты со мной сделала, Михаль, — думал он, — играю в Wist с гномами. Ей-Богу, я с тобой свихнулся».
— Ты все еще думаешь о ней, — сказал Шуни, когда подошла очередь Меира, а он не ходил, — ты не следишь за игрой.
— Бабы — это отрава, — пробормотал Зафрани, озабоченно глядя в свои карты, — их нужно трахнуть под каким-нибудь грибком, а потом сразу гнать кибенимат.[8] Чуть позволишь им остаться подольше — они тебе все мозги запудрят.
В пять утра гномы ушли домой, пообещав вернуться завтра. Меир сразу заснул, а проснулся только в семь вечера и обнаружил, что пропустил рабочий день. «Теперь меня еще и уволят, — подумал он. — Как же ты могла оставить меня, Михаль? Как?..» Он достал из холодильника бутылку пива и, удрученный, начал тянуть прямо из горлышка.
— Эй, кореш, — снова услышал Меир голоса, — смотри, что мы притащили.
Меир выпил уже три бутылки пива, поэтому ему с трудом удалось открыть глаза. Шуни и Зафрани, скалясь от уха до уха, топали к нему по столу, держа в каждой руке по ящичку размером со спичечный коробок, из которых торчали горлышки малюсеньких бутылочек.
— Будь другом, — попросил Зафрани, — поставь пиво в холодильник.
Меир осторожно взял миниатюрные ящики и убрал их в холодильник. Они опять немного поиграли в карты, на этот раз — в покер. Потом они выпили по несколько бутылок пива, и Шуни рассказал смешную историю о том, как в армии, когда проходили курс молодого бойца, они классно разыграли одного парня из ячейки «Молодой макаби».
— Приходите и завтра, — пригласил их Меир.
— Ясное дело — придем, — ответил Зафрани и показал на крошечную зажигалку, лежавшую на краю стола возле Меира, — я ведь завтра должен отыграть ее назад.
Они пришли назавтра, а также и на следующую ночь, и все вместе травили анекдоты. Однажды они на два часа запихнули Зальцмана в полупустую пачку «Ноблес» и все время кричали ему, чтобы он не вылезал, так как они подверглись удару оружия массового поражения. На день рождения они подарили Меиру футболку с названием своей ячейки и изображением двух трахающихся муравьев. И Меир на День независимости сделал им сюрприз: он отремонтировал их разбитый двухкассетник, который Афтер уронил со стола на пол.
В один из вечеров позвонила Михаль и сказала, что придет, так как должна поговорить с ним. «Я ужасно соскучилась, — прошептала она, когда Меир открыл дверь. — Не хочешь жениться — не надо, пусть будет по-твоему. Главное, чтобы мы были вместе». И они улеглись в постель.
Утром, когда он встал, Михаль уже ждала его на кухне, и завтрак был готов. Все было великолепно до того момента, когда он, открыв холодильник, чтобы достать молоко для кофе, остолбенел, обнаружив, что ящички с пивом исчезли. «Ребята, наверное, увидели Михаль и ушли, — подумал Меир грустно. — Если они взяли с собой пиво, они точно больше не вернутся». Огорченный, он вернулся к столу и долго пил кофе маленькими глотками.
— … Ах, да, — сказала Михаль после того, как они помыли и вытерли посуду, — эти спичечные коробки, в которых ты держал глазные капли, упали с полки, когда я доставала масло. Пузырьки разбились, и я выбросила их в мусорное ведро.
— Что, все пиво? — вскочил Меир.
— Да нет, глупыш, не пиво, а эти ампулы, которые ты держал в….
— Ты хочешь сказать, что разбила все четыре ящичка? — оборвал ее Меир, весь кипя.
— Меир, ты придурок, — сказала Михаль и швырнула на стол полотенце, которым вытирала посуду, — ты просто придурок.
— … Все четыре ящика, — проговорил Зафрани и сокрушенно обхватил голову руками.
— Оно, блин, обошлось нам недешево, — пробормотал Афтер упавшим голосом, — я надеюсь, что это стоило того…
— Да пошло оно кибенимат все это пиво! Главное — что она отвалила, — сказал Шуни.
Он выташил из кармана своих армейских штанов и показал всем нечто, завернутое в фольгу.
— У меня здесь есть клевая травка.
Гномики и Меир разразились возгласами одобрения.
— А правда, ведь здорово, что она ушла, — сказал ему Зафрани, пока Шуни готовил косячки, — бабы — отрава.
Хубэза
Есть недалеко от Тель-Авива одно место, которое называется Хубэза. Мне рассказали, что люди там, в Хубэзе, носят черное и всегда-всегда счастливы. «Не верю я во всю эту болтовню», — сказал мой лучший дружок, имея в виду, что не верит в то, что на свете есть счастливые люди. И многие не верят.
И тогда я сел в автобус, идущий в Хубэзу, и всю дорогу слушал по своему плееру военные песни. Жители Хубэзы вообще не погибают на войне. Жители Хубэзы не служат в армии.
Я сошел с автобуса на центральной площади. Жители Хубэзы приняли меня очень хорошо. Теперь я мог легко убедиться в том, что они действительно счастливы. Они там, в Хубэзе, много танцуют и читают толстые книги — и я танцевал вместе с ними и тоже читал толстые книги. Там, в Хубэзе, я носил их одежды и спал в их постелях. В Хубэзе я ел их еду и целовал их младенцев в губы. В течение целых трех недель… Но, к сожалению, счастье — незаразно.
Сын главы Мосада
Сын главы Мосада даже не знал, что он — сын главы Мосада. Он думал, что его отец — строительный подрядчик. По утрам, когда отец вынимал из нижнего ящика своего стола пистолет «беретта» с укороченным стволом и проверял в обойме один за одним патроны «спейшл» 38-го калибра, сын думал, что это потому, что отец много работает с арабами с территорий. У сына главы Мосада были тонкие длинные ноги и смешное имя — Алекс — в честь друга отца, погибшего в Шестидневную войну. Если бы вы видели сына главы Мосада летом, когда он ходил в шортах, раскачиваясь на своих бледных и тонких ходулях, то подумали бы, что они вот-вот подломятся под ним. Да еще это имя — Алекс. В общем, он настолько не выглядел сыном главы Мосада, что порой хотелось остановиться и спросить себя, уж не еще ли это одна уловка главы Мосада, чтобы скрыть, кто он есть на самом деле.
Бывали дни, когда глава Мосада вообще не выходил из дома, в другие — возвращался со службы очень поздно. В такие дни, приходя домой, он улыбался усталой улыбкой сыну главы Мосада и его матери и говорил: «Даже и не спрашивайте, как прошел у меня день». Они и не спрашивали, продолжая смотреть телевизор или готовить уроки. А если бы и спросили, он бы им ни за что не ответил.
У сына главы Мосада была подружка, которую звали Габи. Они разговаривали друг с другом обо всем. Часто они болтали, лежа на полу в комнате Алекса. Лежали они в форме буквы «Т» — так, что голова Габи покоилась на животе сына главы Мосада. Мать Габи умерла, когда та была еще совсем маленькой, но девочка рассказывала Алексу, что помнит, как мать кормила ее грудью.
Самые ранние воспоминания сына главы Мосада начинались приблизительно с возраста в два с половиной года: режущие уши гудки автомобильных клаксонов, которые, казалось, сотрясали машину, и отец, сидяший за рулем, невозмутимый, как Будда. «По мне, пусть гудят себе хоть до завтра, Авива, — спокойно говорит он жене, — в конце концов им надоест. Да и ребенок пусть ревет, сколько хочет, — ему тоже скоро надоест».
У Габи раньше был другой парень, которого звали Симон. Когда-то все они учились вместе, но в начале седьмого класса, после того, как Симон запустил кирпичом в заместителя директора, его выперли из школы, и он начал работать у своего отца. Отец Симона был строительным подрядчиком и терпеть не мог главу Мосада. «Все время только говорят о подрядах, которые получила его фирма, — сказал как-то отец Симону, — но я ни разу не видел его за рычагами бульдозера». Симон и его отец считали, что дело здесь нечисто, что компания главы Мосада получает деньги от правительственных учреждений за проекты, которые никогда не осуществляла, — мысль, которая была очень недалека от истины. А если прибавить ко всему сказанному тот факт, что сын главы Мосада фактически увел у Симона девчонку, то очень легко понять, почему Симон ненавидел Алекса лютой ненавистью.
Однажды сын главы Мосада пошел поиграть в баскетбол вместе со своим другом Лиху. Лиху был крупный и сильный парень, который все время молчал. Многие думали, что он молчит потому, что он тупой. На самом деле это было не так: Лиху, хоть и не семи пядей во лбу, не был и дураком. В определенном смысле Лиху даже гораздо больше подходил на роль сына главы Мосада, чем его настоящий отпрыск. Хладнокровие и невозмутимость были лишь двумя из многих черт его характера, которые делали Лиху идеальным кандидатом на роль сына главы Мосада. И действительно, глава Мосада очень любил его. Когда Лиху приходил к ним домой, глава Мосада обычно дружески хлопал его по плечу и говорил: «Как дела, старик?» — на что Лиху обычно улыбался и продолжал себе молчать. Такое проявление эмоций со стороны главы Мосада было исключительным, поскольку он, например, никогда не хлопал по плечу сына главы Мосада. Он вообще никого не хлопал по плечу, кроме Лиху и заместителя начальника военной разведки, да и то только потому, что с ним они вместе учились на офицерских курсах и десятки раз спасали друг другу жизнь.
Когда начало темнеть, ребята закончили играть, и сын главы Мосада отправился домой. Лиху, как обычно, остался на площадке, чтобы еще потренироваться в бросках по корзине. Сын главы Мосада шел через Луна-парк и смотрел на неподвижные аттракицоны. Там никого не было, потому что уже стемнело. Там никого не было, кроме… Симона, который сидел на краю ящика с песком и выглядел, как человек, который явно выпил лишнего. В тот вечер Симон был в очень плохом настроении из-за того, что угробил один из бульдозеров своего отца, но главным образом потому, что узнал, что его сестра трахается с одним из их строителей-арабов. Симон прикончил уже пять бутылок пива и почувствовал, что его вот-вот стошнит.
Сын главы Мосада проходил совсем рядом с Симоном, не подозревая, что это он, поскольку лицо Симона было в темноте, а лицо сына главы Мосада — освещено.
— Тебя-то мне и не хватало, — сказал Симон и ухватил сына главы Мосада за рубашку. «Только тебя мне не хватало», — повторил он и вытащил из кармана пружинный нож.
Нож щелкнул, и выскочило лезвие. Сын главы Мосада закрыл глаза и покачнулся на своих длинных ногах. Симон так обрадовался, увидев, как испугался сын главы Мосада, что у него даже сразу прошла тошнота. В его голове проносились десятки идей, как бы посильнее унизить сына главы Мосада, чтобы вообще сровнять его с землей.
— Ты знаешь, — начал он врать, — Габи всегда любит рассказывать про твою маленькую штучку. Почему бы тебе не спустить штаны, чтобы я сам мог посмотреть.
После того, как Симон заставил Алекса снять штаны и трусы, он забрал у него и рубашку. Привязав всю одежду к большому камню, Симон бросил ее в Яркон. Затем он отправился домой, а наутро проснулся с ужасной головной болью.
Сын главы Мосала был вынужден плестись домой голым, и когда, наконец, вошел в квартиру, на него ошеломленно уставился отец. Глава Мосада потребовал у сына немедленных разъяснений всего, что произошло. Алекс рассказал ему о ноже и о Симоне. Отец спросил, тронул ли его Симон хотя бы пальцем, и пытался ли Алекс сопротивляться, и разделся ли Лиху тоже (поскольку сын главы Мосада забыл сказать, что Лиху остался на спортплощадке потренироваться). Закончив допрос, глава Мосада сказал: «Ладно, ты можешь пойти одеться» и, рассерженный, уселся за свой рабочий стол.
Сын главы Мосада, не одеваясь, лег в постель, укрылся одеялом с головой и начал плакать. Его мать, во время допроса молча стоявшая рядом с отцом, присела к нему на кровать и гладила его до тех пор, пока ей не показалось, что он заснул. Потом Алекс услышал, как в гостиной кричит отец — наверное, первый раз в жизни. Под одеяло проникали лишь обрывки фраз: «из-за тебя», «ни царапины», «нет, я не преувеличиваю» и «Лиху, например».
Утром, проверив патроны в обойме «беретты», глава Мосада убрал пистолет назад в ящик. Затем он отвез сына в школу. За всю дорогу, как обычно, они не обмолвились и словом. Вернувшись из школы, сын главы Мосада пообедал и сказал, что идет поиграть в баскетбол. Вечером, придя домой, он улыбнулся родителям усталой улыбкой и сказал: «И не спрашивайте, как прошел у меня день». Они и не спросили. Позднее, когда отец пошел в туалет, а мама уже спала, сын главы Мосада положил пистолет на место в нижний ящик стола. И даже если бы его спросили, он бы ни за что не ответил.
Плита
На пересечении улицы Файнберга с Пальмовым бульваром есть одна плита в тротуаре. Заметить ее очень легко: на ней такое небольшое красно-коричневое пятно и она немного выступает над другими плитами. Поэтому, когда стоишь на ней, то чувствуешь себя как бы немного выше, чем обычно, и иногда это «немного» — как раз столько, сколько не хватало.
Но я поступлю несправедливо по отношению к этой плите, если отмечу только ее внешние особенности. В ней сокрыто гораздо больше. Это та плита, стоя на которой, я единственный раз в детстве поступил, как мужчина. И поверьте мне, что плита, которая помогла боязливому и мягкотелому ребенку вроде меня вдруг поступить мужественно, должна быть чем-то необыкновенным.
Я помню тот момент, когда ступил на нее, и то изменение, которое разом во мне произошло. Я почувствовал, что сила, исходящая из этой плиты, поднимается через мои ноги и распространяется по всему телу. Весь мой страх сразу пропал. Я почувствовал, что, пока стою на ней, все, что бы я ни сказал и ни сделал, обернется успехом. Все произошло в долю секунды, но как же я изменился в этот миг! Даже мой писклявый голосок, как мне показалось, зазвучал по-другому — глубже, солиднее, он внушал уверенность.
Мне нравится думать, что это мгновенье было особым из-за плиты. Хотя я уверен, что и многие другие, встав на нее, преисполнились хладнокровия и мужества, мне все же трудно поверить, что изменения, которые произошли тогда в них, были также сильны, как и те, что случились со мной. По сей день я благодарен судьбе, что в ту минуту она решила поставить меня на эту плиту, и подумать боюсь, что было бы, встань я тогда на другую. Скажем, на плиту, что слева от нее.
Я представляю себе, что в глазах многих, кто был свидетелем того неожиданного проявления мужества с моей стороны, оно было связано с определенным моментом во времени. Такой чудесный миг, вот он есть, а вот уже и нет. Волшебный миг, которому не дано повториться. Дай Бог, чтобы и я мог так думать. Может быть тогда это чувство подавленности, которое меня постоянно одолевает, прошло бы. Но трудно не отчаяться, когда точно знаешь, что все экзамены, на которых ты провалился, неудачные собеседования при приеме на работу, безответные признания в любви могли бы закончиться совсем по-другому, если бы это все происходило на этой плите. Но кого, к черту, сейчас можно встретить на углу Файнберга и Пальмового бульвара?!
Юлия
Солдаты просили у нее прощения за то, что застрелили меня. Ведь было темно, граница была рядом, и алюминиевая труба, которую я нес, показалась им стволом автомата. Если бы я только ответил на их окрики, но я, как обычно, промолчал. Юлия плакала, так красиво, так искренне, как может плакать только тот, кто в жизни знал одно лишь хорошее.
Они рассказали ей о трех пулях, что попали в меня, две из них — в основание позвоночника, о том, как я закричал от боли… Нет, мне совсем не было больно, но я решил притвориться, как и всегда, когда шептал ей «Я люблю тебя», а про себя добавлял — «Как бы не так». Так же вели себя все те женщины, которых я знал до встречи с ней.
… Слезинки скатывались по высоким скулам и нежным щекам Юлии и дальше — на изгиб точеной шеи. Один из двух офицеров, тот, что помоложе, положил руку ей на плечо, как бы желая поддержать; у нее дрогнула нижняя губа, — Юлия почувствовала его желание. Многие символы окружающего мира были понятны нам только благодаря любви: свет луны — сон, боль — реальность, и их эпицентром стала переносица моего сломанного носа. Сейчас все это для меня ничего не значит.
…Когда я был ребенком, меня часто преследовал ночной кошмар, в котором ангелы с лицами, покрытыми фурункулами, засыпали меня кучами дерьма. Мне и сегодня не нравится, что меня хоронят.
Юлия возвращается с похорон, сбрасывает плат, закрывает раздвижную дверь в кухне, затыкает щель между дверью и полом — я не могу на все это смотреть. Она открывает газ, медленно усаживается в углу, оперевшись спиной о стену, свободно распускает волосы по плечам. Через шестнадцать минут, когда она умрет, исчезнет и наша любовь. Будь я жив, я бы смеялся до слез.
Аркадий Хильвэ едет на автобусе N5
— Сукин сын, — процедил толстый и с силой ударил кулаком по скамье, на которой сидел. Аркадий продолжал рассматривать фотографии в газете, полностью игнорируя подписи к ним. Время шло медленно. Аркадий ненавидел ждать автобус.
— Сукин сын, — снова сказал толстый, на этот раз громко, и плюнул на тротуар возле ног Аркадия.
— Ты со мной разговариваешь? — спросил Аркадий, несколько удивленный, и поднял глаза от газеты, встретившись взглядом с совершенно пьяными глазами толстого.
— Нет, я разговариваю со своей задницей, — рявкнул тот.
— А, — протянул Аркадий и погрузился в газету. В ней была цветная фотография куч изуродованных тел на площади перед муниципалитетом. Аркадий продолжил листать газету в поисках раздела «Спорт».
— Я ведь с тобой говорю, ты, пидор, — толстый поднялся со скамьи и встал перед Аркадием.
— А, — повторил Аркадий, — я так и подумал вначале, но ты сказал, что…
— Неважно, что я сказал, ты, вонючий араб.
— Русский, — поспешил Аркадий спрятаться за той половиной своей семьи, которая пока не подверглась нападению. — Моя мать из Риги.
— Ну да? — проговорил толстый с недоверием, — а отец?
— Из Шхема,[9] — признал Аркадий и вернулся к газете.
— Две болезни в одном теле, — сказал толстый. — Что они еще изобретут, чтобы отобрать у нас работу?
В газете была фотография обугленных курдских карликов, вылетавших из чрева огромного тостера, и любопытный Аркадий на минуту пожалел, что дал зарок не читать подписи к фотографиям.
— Встань, — приказал толстый.
Аркадий наконец-то дошел до желанного раздела «Спорт». Там была фотография негра, висевшего на ободе баскетбольной корзины, а вокруг него в кружок танцевали десятки молодых людей, размахивавших красными флагами. Аркадий не устоял перед соблазном и пробежал глазами заголовок над фотографией: «Процесс омоложения команд «А-Поэль» вступил в высшую стадию».
— Я сказал тебе встать, — повторил толстый.
— Я? — спросил Аркадий.
— Ну не задница же моя, да — ты, — проговорил толстый.