Прошло еще минут двадцать. Как ни вглядывался. Морозюк в обнаруженный бруствер окопа, держа винтовку наготове, там было пусто: «Што-то не то!» — решил он.
Но тут Игнатьев стал укладываться в бочке и вскоре по канавке сполз к Морозюку. Это было проделано так тихо, что Морозюк глаза зажмурил, не веря: двигается человек, как на экране в немом кино…
— Готовься, — шепнул Игнатьев. Он установил прицел, прильнул к прикладу. — Надень на ствол винтовки, — он подал Морозюку тряпицу, — и как толкну — высуни. Авось клюнет на наживку.
Не клюнул. Попробовали еще, потом, минут через пятнадцать — еще. Не помогло. Вражеский окоп безмолвствовал.
Солнце коснулось верхушки холма и быстро побежало за гору. На них легла холодная тень.
Тогда, поразмыслив недолго, Игнатьев выстрелил. Они замерли, ожидая, что теперь начнется. Не началось. Сверху, где уже резко выделялся на светлом еще небе горбик бруствера, ответа не последовало. Только послышался вдалеке недолгий, как вздох, звук, словно кто-то открыл и закрыл дверь.
— Пропади пропадом! — шепотом ругнулся Игнатьев. От холода ли, от злости у него зуб на зуб не попадал. — Наверное, ушел…
— Ничого, ничого, — успокаивал Морозюк. — Не зараз — пизднийше найдемо.
— Теперь ищи его, черта лысого!
Морозюк ухмыльнулся:
— А може, вин кучерявый?
— Курчавый, говоришь? — задумался Игнатьев на минуту. Слова Морозюка навели его на неожиданное решение. — А вот мы с тобой и проверим, закрутим чубчик ему! — засмеялся Игнатьев.
— Як так? — не понял Морозюк.
— А так, — сказал Игнатьев. — Мы тут вот дождемся немца. У его окопа! Понятно? Сегодня он выходной взял, а к рассвету опять явится.
— А не придет? Мабудь, сменил позицию…
— Придет! Придет! Снайперы всегда так!
— Ничь же будет! Стрелять як?
— А ножом! Прикладом! Или живьем возьмем. Я его знаешь как обработаю? — Игнатьев вцепился в снег, пальцы хрустнули.
Морозюк пожевал губами:
— Поснидать бы… А там хоть бы шо!
— Согласен.
Игнатьев воодушевился своей внезапной идеей.
— Вот что, Иван Петрович. Ты смотайся к нашим, предупреди. А то поднимут панику! Я тут останусь, послушаю, разведаю. Возвращайся быстро, тем же путем. Понял? Однако поснидай. И мне принеси.
Узнав от запыхавшегося Морозюка о затее, Тайницкий, и без того нервничавший и уже поджидавший Игнатьева в блиндаже бронебойщиков, возмутился.
— Безрассудство! Дурачество! Под носом у немцев! — кричал он. — Пропадет ни за грош!
Морозюк виновато переминался с ноги на ногу.
Комбат прикинул, к каким последствиям может привести необдуманный шаг Игнатьева, и ужаснулся. Обнаруженный окоп, прикидывал он, не обязательно должен быть засадой вражеского снайпера. Во-вторых, если это даже так, то опытный стрелок — а этот снайпер был таким — обзаводится несколькими постами. В-третьих, любая попытка напасть на него вызовет у немцев гвалт, и тогда…
Больше всего комбат казнил себя: как мог отпустить «эту отчаянную голову», предварительно не взвесив все обстоятельства, не определив совершенно точно задачу, не приказав, когда, где, что и как тот должен делать?
Мамед, слушая комбата, вздыхал: «Ай, нехорошо!» Петрухин помалкивал.
Тайницкий вызвал двух разведчиков, опытных, бывалых, по многу раз путешествовавших в расположение противника, и приказал им найти и вернуть Игнатьева.
— Где, он покажет, — кивнул Тайницкий на Морозюка. — Одно помните: абсолютнейшая маскировка! В бой вступать только в крайней необходимости. Потребуется — поддержим. Главное — быстрее назад.
Впереди — Морозюк, за ним — разведчики; они отошли от комбата озабоченные и напряженные. Тайницкий отправился на батальонный наблюдательный пункт: мало ли что может случиться? Надо быть готовым ко всему. И не видел комбат, как Зина Смирнова догнала разведчиков.
— Хлопчики, я с вами. Комбат приказал, — соврала она, не моргнув. Впрочем, они и не заметили бы этого в чернильной ночи.
— Ясно, — сказал старший из разведчиков. — Меня держись, сестренка.
И снова, вобрав голову в плечи, полз Морозюк, в минуту передышки, со злостью утирая мокрое от снега лицо рукавицей. И снова сильными рывками подтягивался на локтях, толкая вперед уже уставшее тело… «Поснидал», — хмурился он. На сердце у Морозюка было смутно. Беспокойство комбата, человека, сведущего в военном деле, передалось ему.
Вот и угловатая кочка, о которую по дороге в батальон Морозюк сильно ткнулся лицом. Значит, теперь осталось немного. Перевалить через увал, и порядок…
Три тени — две большие и одна маленькая — двигались за Морозюком. Останавливались, прислушивались и опять ползли, чтобы спустя минуту снова замереть и прислушаться…
Вот наконец и она, эта бисова бочка. Морозюк завалился на бок, поджидая остальных.
И сразу ухватил слухом короткий, как стон, приглушенный и отчаянный возглас:
— Иван!..
Оклик сникнул, словно обрубленный тишиной.
Это был голос Игнатьева. Он крикнул оттуда, где был окоп немецкого снайпера.
Как пружиной толкнуло вперед Ивана Морозюка. Солдат увидел, как там, куда он бежал, пахнул неяркий пистолетный выстрел. И сразу слева, и справа раздвинули тьму ракеты. Дробно залопотали пулеметы. Автоматные очереди завихрились в снегу. Шурша, пролетели, как испуганные ночные птицы, мины, и впереди Морозюка, обдав его воздушной волной, ахнули взрывы.
В несколько прыжков Морозюк оказался у вражеского окопа.
— Мыкола! Тут я! — прохрипел он.
«Сапер ошибается раз…» Кому не понятен мрачный смысл этого солдатского завета?.. «А нам не дано и раза! — утверждают снайперы, — а потому: действуй!»
Может быть, об этом и подумал Игнатьев, оставшись в одиночестве на бугре?
Когда исчез внизу Морозюк, он долго лежал без движения, до мерцания в глазах всматриваясь в темень и напрягая слух.
Это ему надоело. Ночь едва началась. «Чего я отсиживаюсь?» — думал Игнатьев. Он был из тех, кто, сделав первый шаг, обязательно совершает и второй, кто не ждет, а ищет врага. «Заберусь в окоп, все лучше, чем в бочке или в снегу: безопаснее, — размышлял Игнатьев. — А явится немец, тут я его и встречу, по-нашему».
Игнатьев пополз к окопу…
Это была узкая полукруглая щель с высоким гладким бруствером. Осмотревшись, Игнатьев подобрался ближе и заглянул вниз. Пусто. Опустил руку — стенки аккуратно обшиты тесом. Бруствер был ледяным. «Не дурак! — похвалил Игнатьев. — Облил водой, чтобы снег от выстрела не взрыхляло».
В глубь обороны от окопа шел тоже очень узкий — едва одному пройти — ровик…
Легкий шорох насторожил Игнатьева, он так и влип в снег. Нет, тихо. «Ну, залез! — подумал он, представив, как близко вражеские позиции. — Засекут — не выпустят».
И все-таки нетерпение заставило его вновь заглянуть в черную впадину окопа, Там, на дне, что-то виднелось.
Он отложил винтовку и сполз вниз. Сумка! Да, твердая, гладкая офицерская сумка. Игнатьев, не задумываясь, сунул ее за пояс. Ощупывая руками дно окопа, нашел несколько холодных, как льдинки, стреляных гильз, положил в карман…
И тут словно искры вспыхнули у него перед глазами. Тяжелый удар по голове свалил Игнатьева с ног. Бессильно сползая по стенке на дно окопа, он заметил, что сверху, из ровика, загораживая мутное небо, кинулась на него туманная большая фигура…
Игнатьев было потерял сознание, но сразу очнулся от резкой боли. Сильные пальцы сдавили ему горло. Ударом ноги он оттолкнул врага, пальцы ослабли. Игнатьев, рывком опустившись вниз, ухватил противника под колени и опрокинул его.
Окоп был тесный, как ящик. Упираясь о его шершавые стенки, они, дрожа от натуги, сжимали друг друга молчаливой хваткой.
Немец был в толстом мохнатом свитере, а под ним билось мускулистое тело.
Потеряв равновесие и свалившись на бок, Игнатьев выпустил врага, и тот, придавив его ногой, стал бить кулаком по лицу.
Напрягшись, Игнатьев вывернулся и изо всех сил ударил немца головой в живот. Тот охнул, согнувшись, выпрыгнул в ровик. Игнатьев услышал, как щелкнула планка пистолета. «Каюк!» — мелькнуло в мозгу.
— Ива-ан! — закричал Игнатьев.
Лицо его опалило огнем пистолетного выстрела.
Морозюк заметил бросившегося в сторону от окопа немца. Вскинул винтовку. Выстрелил с колена раз, выстрелил еще…
Кругом начинался бой. Но Морозюк стрелял и стрелял вдогонку беглецу и не мог попасть.
Рядом разорвался снаряд. Ком земли вышиб из рук Морозюка винтовку.
— Тикай, дура! — толкнул его подоспевший разведчик в белом халате. И только теперь Морозюк увидел, что творится и на бугре, и на ближних и дальних холмах.
Была ночь, стал день. Призрачный, неверный. Бегали, вспыхивая на крутых склонах, холодные лучи прожекторов. Коптящие радуги ракет сгоняли со снега причудливые тени. Неистовый грохот пальбы вспарывал воздух.
Слева, метрах в пятидесяти от Морозюка, появились люди. Они перебегали рядком, припадая к земле, и тогда около них мигали огни автоматов… Что-то с шумом пролетело мимо лица Морозюка, что-то ударило по шапке, и она слетела с головы.
— Тикай, говорю! — заорал разведчик. — Немцы! — и ринулся с горы.
Морозюк увидел внизу, на освещенном снегу, двух человек: тяжело припадая, они несли третьего. К ним приближался, криком подзывая Морозюка, разведчик в белом. Морозюк понял: они несли Игнатьева, и побежал вслед.
Разведчики прикрывали отход дымовыми шашками. Едкое облако слепило глаза, забивалось в нос, и Морозюк шел наугад, спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь…
Только к утру затих бой.
Игнатьев открыл глаза. Он лежал на нарах в незнакомой землянке. Лицо и шея его были забинтованы. Пахло нашатырем. От жарко натопленной печурки тянуло горелым.
— Эх ты… — наклонилось над ним свирепое лицо Тайницкого и… тотчас расплылось в улыбке. — Эх ты… — повторил комбат и вместо ругательства почему-то потер у Игнатьева за ухом. — Красавчик… Хорошо он тебя разукрасил…
За спиной комбата послышался женский смешок. Такой, что Игнатьев тоже засмеялся, но стало больно, и он сморщился, удерживая стон.
— Тихо, тихо! — подошла к нему Зина. — Лежите, лежите…
Закружилась голова, и Игнатьев опять лег. Его охватила слабость — как сон.
— Придется поваляться, понятно? — сказала Зина.
— Спит? — услышал Игнатьев сквозь дрему густой голос Морозюка.
— Не видишь? Зачем спрашиваешь? — одернул его строгий голос Мамеда.
3
В сумке немецкого снайпера, которую разведчики принесли вместе с Игнатьевым, Тайницкий обнаружил небольшую, в ладонь, толстую записную книжку. Это был дневник. Немец писал настолько мелко, что Тайницкому пришлось вывинтить из бинокля окуляр и пользоваться им, как лупой, чтобы разобрать написанное. «Осторожничал, фашист, и зрение у него отличнейшее», — решил Тайницкий. Немецкий он изучил еще в университете до войны — язык возможного противника, говорили тогда, — и прочитать дневник ему было вдвойне интересно: о чем там разглагольствует «чистопородный ариец» и нет ли полезных сведений.
Тайницкий, щурясь, перелистал несколько страничек и, увидев свежие, датированные ноябрем записи, стал читать.
«18 ноября. 23.15. Меня устроили в отдельном помещении. Чисто, тепло, широкая постель. 15 мин. назад вернулся с роскошного ужина, который оберст Хунд дал в мою честь. Эта собака, оказывается, не только кусается, но и пытается изобразить саму галантность.
19 ноября. 18.30. Вернулся с рекогносцировки. Весь день осматривал в стереотрубу небольшой отрезок русской обороны. В том месте позиции близки друг к другу. Собака есть собака: не дал никаких рекомендаций, и мне пришлось самому выведывать у майора Вольфа, где, по его мнению, следует начать. Он тоже отмалчивался, но я сказал, что в случае успеха в пари намерен разделить приз с тем, кто будет достоин. Тогда он и привел меня.
В позициях противника на указанном Вольфом участке мною установлены некоторые оплошности. Их, по крайней мере, три:
a) плохая маскировка ряда огневых точек: трех пулеметных гнезд, одного блиндажа с противотанковым ружьем и одного, являющегося вероятно, наблюдательным пунктом;
b) неудачное расположение этих объектов: ограниченный сектор обстрела, низкое размещение, что затрудняет, укорачивает и сужает обзор, отсутствие возможности — по тем же причинам — перекрывать огнем один сектор обстрела огнем с другого сектора. Имеются «мертвые» секторы, даже на ближайшем расстоянии (50–80 м) от перечисленных огневых точек. Это дает возможность оборудовать там три или даже четыре относительно безопасных поста. Кроме того, основной пост целесообразно устроить на вершине холма с условным обозначением «Вольта», поскольку от огнестрельного оружия, кроме артиллерии, она защищена с левого фланга длинной, хотя и невысокой, грядой; к тому же выход можно прорыть, в целях скрытности передвижения, на противоположный от русских скат холма. Это находка!
c) незавершенность ходов сообщения: люди не могут полностью укрыться, что дает мне возможность добиться значительной эффективности огня. Если бы позиции у меня были готовы, я мог бы сегодня уничтожить не менее трех-четырех русских. Увы! Хунд обещает направить на работу солдат лишь завтра в ночь. Составил ему для этого карту-схему и указал параметры постов.
20 ноября. Пришлось дважды обращаться к Хунду, чтобы он приказал отправить солдат на работы. Напомнил о пари. Он сказал, что общий счет убитым вести не нужно: «Троих в день, не менее, независимо от всего количества дней». Только что пятеро солдат с ефрейтором во главе ушли готовить позиции. Ефрейтор — бывший вор. Изображал, что ничего не понимает в моей схеме. Тогда я дал ему пятьдесят марок — сразу стал сообразительным. Такие свое возьмут у любого и в любых обстоятельствах. Такими мы сильны.
22 ноября. 21.00. Итак, обосновался на «Вольте». Команда вора-ефрейтора выполнила приказ превосходно: у меня чудесная позиция плюс землянка с потолком в четыре толстых бревна и печуркой на сухом спирте плюс выход «в мир» — прямая траншея, ведущая к ближайшему противотанковому орудию, прислуга которого — трое очаровательных мальчишек, все из Дрездена. Устроил им крошечный концерт, флейта нравится. «Я почувствовал себя дома…» — сказал один со вздохом. Удивительно нежные души. И как великолепно, что они — здесь, в грязи и крови. Истинный немец многогранен, только утонченный характер способен на нежность и жестокость. Это и есть настоящий воин.
Однако не излишне ли я восторжен сегодня?
24.00. Подобрал сто патронов. Я люблю это занятие — подбирать патроны. Генерал подарил отличнейшую партию — с равными зарядами, одинаковой формой пуль, с отличной посадкой их в дульцах гильз и хорошими капсюлями, и мне оставалось только откалибровать пули по стволу винтовки. О, это тонкое дело, ведь надо обжать калибровочной плашкой каждую пулю так, чтобы ее калибр был толще калибра ствола на 0,22 миллиметра, не более, не менее: 0,22! Только в этом случае получается лучшая кучность боя, лучшие результаты. Я люблю складывать готовые патроны рядами, именно складывать, а не ставить. В детстве у меня были оловянные солдатики, и стоящие патроны напоминают их. А когда патроны лежат, ряд за рядом, ряд за рядом, впечатление игрушечности пропадает, и я представляю, что лежат убитые: их стащили перед погребением. Впрочем, если стрелять хорошо, то это так и должно быть: что ни патрон, то убитый.
Кроме того, я люблю перебирать патроны, крутить их в пальцах, ощущая гладкость, упругость и маслянистость поверхности. Мне нравится осмысленность конфигурации пули, я словно вижу, как она летит, маленькая и беспощадная, ввинчиваясь в воздух и не сбиваясь с траектории, летит все время головкой вперед, головкой вперед, пока не ударится в цель и не поразит ее. Удивительный плод человеческого разума! Ее миниатюрность лишь подчеркивает величие мысли, создавшей ее. Кусочек свинца, поражающий целую жизнь, — это ли не удивительно?
23 ноября. 21.00. Оберст Хунд может начинать беспокоиться о своем втором перстне: сегодня я убил четверых русских, ни разу не покинув «Вольту» — позиция блестящая. Они вышли с лопатами на изгиб своей траншеи и были видны все, как один. Четырьмя патронами у меня стало меньше.
24 ноября. 21.00. Чтобы не демаскировать «Вольту», сегодня перешел в блиндаж № 2. Еще четыре патрона. Мне везет — ни единого патрона не трачу даром. Вольф сообщил по секрету, что Хунд поручил наблюдать за мной в стереотрубы: для контроля.
25 ноября. 21.00. Вернулся на «Вольту». Еще четверо, но — шестью выстрелами. Устал невероятно. Только что позвонил Хунд: «Как успехи, дорогой гауптман?» Я: «Имею право на однодневный отпуск, дорогой оберст». Он: «Неужели?» Я: «Да, за три дня — двенадцать». Он: «И вы уверены, что двенадцать?» Я: «А вы не уверены?» Он: «Я абсолютно уверен в вашем честном слове офицера рейха, дорогой гауптман». Я: «Спасибо, дорогой мой оберст. Не спускающие с меня глаз по вашему приказанию наблюдатели могут подтвердить, что я умею дорожить честным словом офицера». Он поперхнулся, потом сказал: «Я дал слово господину генералу обеспечить вашу безопасность, а поэтому, дорогой гауптман, считайте себя в однодневном отпуске. Мне кажется, вы были излишне откровенны с противником, и ваш «почерк» может насторожить русских. Один день перерыва не помешает…»
На этом разговор был исчерпан, однако Хунд напрасно старался изобразить самую заботу. Чтобы скрыть мой «почерк» (а неплохо сказано!), ему следовало бы приказать своим свиньям почаще стрелять по русским: кто мог бы разобраться в «почерках»? Однако Хунд распорядился об обратном. Один из мальчиков сказал мне, что им велено полностью прекратить какой бы то ни было огонь, чтобы «успокоить противника и дать господину Бабуке лучше проявить свое изумительное искусство». Собака! Впрочем, претензий к нему не предъявишь: я сам отказался от ассистентов…
26 ноября. 20.30. Весь день отсыпался. Обедал с мальчиками. Снова играл им. У третьего мальчика неплохой слух, он очень удачно подпевал низким бархатным баритоном. После обеда, от нечего делать, я выглянул наружу — и не удержался, выстрелил: прямо по полю шла женщина в русской военной форме, возможно, связистка или медицинская сестра. Попал в плечо. Умрет. Считать ее или не считать? Предложу Хунду засчитать за половину — женщина…»
На этом записи обрывались.
Через три часа немецкий передний край обороны разворошили частые взрывы снарядов и мин. Огневой налет был порывист, как шквал, и мог показаться беспорядочным. Но это было не так.
Отто Бабуке, укрывшийся в блиндаже соседей-артиллеристов, увидел, как от прямого попадания тяжелого снаряда подскочил и рухнул бревенчатый накат его землянки на «Вольте». Потом он обратил внимание, что минометная батарея русских упорно и кучно обработала его укрытие № 2, а несколько гаубиц в течение считанных минут разметали две другие запасные позиции. От труда вора-ефрейтора и его команды остались развалины, и Отто благодарил бога, что ему пришла в голову счастливая мысль об «однодневном отпуске».
А Тайницкий, наблюдая со своего командного пункта за взрывами, похваливал стрелявших. Налет этот был предпринят после того, как майор доложил начальству о добытом Игнатьевым дневнике Отто Бабуке. Он же, Тайницкий, набросал и примерную схему расположения засад немецкого снайпера — по записям в дневнике и местам, где погибло столько людей из батальона.
Комдив долго рассматривал схему, одобрительно кивнул Тайницкому, отдал необходимые распоряжения и, отпуская полковника Свиридова с Тайницким, сказал:
— Даю три дня. Не окопаетесь как следует — пеняйте на себя. Не прихлопнете этого снайпера — себя считайте виновными.
4
Они увидели друг друга почти одновременно, и оба, как по команде, выстрелили.
Немец, вероятно, заметил Игнатьева первым и слегка шевельнулся, чтобы выстрелить, и тот обнаружил его.
Впрочем, Игнатьев скорее не увидел, а почувствовал, что мелькнувшая метрах в двухстах пятидесяти от него среди развороченных снарядами черных глыб земли тень принадлежит тому, кого он ищет.
Конечно, это могло померещиться Игнатьеву, потому что его глаза, рыскавшие по облитому солнцем холму, устали, и темное пятно могло появиться в них от перенапряжения.