Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бабушкины россказни - Павел Иванович Мельников-Печерский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Точно, точно, родной, правду ты говоришь. Да, правду. Так видишь ли, mon petit. Боровков и сам не мелкой руки дворянин: четыреста дворов крестьян у него, век свой в Питере жил, ко двору приезд имел, даже по воскресеньям на куртагах бывал… А как вздумал не уважить Сергея Михайлыча, так он его в бараний рог согнул… Иван Никитич после того ползал-ползал перед ним, прощенье просивши…

А зла не помнил; добрый был человек, незлобивый… Боровкову все вины отдал и все к его удовольствию сделал… Да…. Кроме должного, Сергей Михайлыч ничего от других не требовал: отдай ему аттенцию да поцелуй ручку, так он удавиться готов за тебя.

— Что ж такое с Боровковым-то он сделал?..

— А видишь ли, радость моя, Боровков, Иван Никитич, родным племянником доводился кеславской помещице, вдове премьер-майора, Настасье Петровне Соколовой… Да постой, Андрюша, я лучше тебе про Настасью-то Петровну про самое расскажу… C'etait une femme remarquable, mon cœur.[41] Много говорить о себе заставила… Только вот что, не пора ли тебе баиньки, ангел мой?.. И у меня глаза что-то слипаются… Лучше завтра про Настеньку-то я расскажу тебе… А теперь поди-ка с богом — усни со Христом, mon enfant… Дай-ка я тебя перекрещу… Христос с тобой, приятный сон!.. А мне еще помолиться надо… Молчи ты у меня, Андрюша, — будешь богат, mon cœur, вымолю тебе Воротынец.

II. НАСТЕНЬКА БОРОВКОВА

— Бабушка!

— Что, голубчик?

— А что ж вчерашнее-то обещание?

— Какое обещание, mon petit?

— А про Настасью-то Петровну рассказать.

— Про Настеньку-то? Да разве я тебе обещала, Андрюша?

— А разве вы забыли, бабушка?

— Не помню, голубчик. Хоть убей — не помню. Память-то у меня, не знаю с чего, какая-то стала короткая. От чего бы это, mon petit?

— От старости, бабушка.

— Полно-ка ты… Озорник этакой… Все бы над бабушкой ему потешаться… Молод еще — материно молоко на губах не обсохло… От старости!.. Разве годы мои великие?.. Шестьдесят восемь либо шестьдесят семь — разве это большие годы?.. Вот бабушка моя покойница, княгиня Марья Юрьевна Свиблова, царство ей небесное, жила — так уж можно сказать, что жила… Большие годы имела! Ста десяти годов померла, — царя Алексея Михайловича помнила… Когда великий государь овдовел, по скорости зачал он вдовством своим скучать и указал со всего царства шляхетских девок в Москву свозить, которы были покрасовитее. И выбирал царское величество из тех девок себе в царицы. И бабушку на смотр привозили, а смотрел ее великий государь в постели сонную — на Спиридона-поворота, двенадцатого, значит, декабря. А была бабушка-то из роду князей Сонцевых… И великому государю угодна не явилась — сталась царицей Наталья Кирилловна Нарышкиных… В молодых своих годах сидела бабушка у царицы Агафьи Семеновны в верховых боярынях, а когда царица от временного царствия в вечный покой преставилась, старая царевна Татьяна Михайловна бабушку в мастерскую свою палату взяла и к шитью архиерейских шапок приставила… Чего-то, бывало, не порасскажет покойница! И про стрельцов, как они Москвой мутили, и про капитонов,[42] и про немцев, что на Кокуе[43] проживали… Не жаловала их бабушка, — ух, как не жаловала: плуты, говорит, были большие и все сплошь урезные пьяницы… Франц Яковлич Лефорт в те поры у них на Кокуе-то жил, и такие он там пиры задавал, такие «кумпанства» строил, что на Москве только крестились да шепотком молитву творили… А больше все у винного погребщика Монса эти «кумпанства» бывали — для того, что с дочерью его с Анной Франц Яковлич в открытом амуре находился… Самолично покойница-бабушка княгиня Марья Юрьевна ту Монсову дочь знавала. — "Что это, говорит, за красота такая была, даром, что девка гулящая. Такая, говорит, красота, что и рассказать не можно…" А девка та, Монсова дочь, и сама фортуну сделала и родных всех в люди вывела. Сестра в штатс-дамах была, меньшой брат, Васильем звали, в шамбеляны попал, только что перед самой кончиной первого императора ему за скаредные дела головку перед сенатом срубили… Долго торчала его голова на высоком шесту… Молчи, Андрюша, будь умник, а я тебе когда-нибудь на досуге все расскажу, что бабушка-покойница про эти дела мне рассказывала… Затейные истории, mon pigeonneau, оченно затейные — есть чего порассказать, есть чего и послушать… А теперь-то про что бишь я говорила?

— Про Настасью Петровну хотели, бабушка, говорить…

— Так, точно так, mon bijou, про Настасью Петровну, про Соколиху то есть — а по батюшке-то она Боровкова — генерал-поручика Петра Андреича Боровкова дочь… Знавала я ее, mon cœur, до тонкости знала с самого ее малолетства. Помоложе меня была… Годами, я полагаю, шестью либо — семью, однако ж в куклы вместе игрывали. Я-то, признаться, уж замужем в те поры была, а Настеньке седьмой либо восьмой годок пошел… Молодехонька ведь я замуж-от шла, Андрюша, всего по четырнадцатому годочку, и для того, года три замужем живши, все еще ребячье в разуме-то держала… Покойник твой прадедушка Федор Андреич, дай бог ему царство небесное, к каждому, бывало, божьему празднику безотменно куколку мне купит… "На-ка, молвит, женушка-неженушка, побалуй, позабавься…" Дай бог ему царство небесное — любил меня покойник… И какие куклы-то покупал он, Андрюша!.. Нюрембергские!.. Такие были затейные, такие утешные, что, кажись бы, век в них играла… Беспримерные куклы!.. А нынче, mon cœur, и их уж не видно — нюрембергских-то… Все, что ни было в старые годы хорошего, — все перевелось!.. О, ох, ох, ох!.. Про что бишь я говорила, Андрюша?

— Про Настасью Петровну, про Боровкову, бабушка.

— Да… да… Про Настеньку… Знала ее, mon cœur, самым коротким манером знала… И в малолетстве знала, и при дворе государыни Екатерины Алексеевны, в ту пору, как самые первые царедворцы, ровно огня, ее язычка стали бояться…

Спервоначалу редкостная и премилая особа была: генеральская дочь, с немалым достатком, а из себя столь пригожа, что, бывало, какой ни на есть петиметр только взглянет на нее, так и заразится до безумия… Ух, как много от нее господчиков терзалось! По чести красавица была отменная… Одевалась, как надо быть щеголихе первой руки… Как теперь гляжу на нее, когда ее в первый раз в свет вывезли… Было это на бале у принцессы курляндской, у той, что от отца с матерью из Ярославля сбежала и в нашу веру перекрестилась. Государыня Елизавета Петровна за это за самое замуж ее за барона Черкасова выдала… Горбатенька была и с лица не больно казиста… Ух, как славна была в тот вечер Настенька!.. Диковинно как пригожа… Сама государыня в тот вечер изволила ей первую свою аттенцию сделать — к ручке пожаловала… Было тогда на Настеньке фурроферме из бланжевого транценеля с черными брабантскими кружевами, фижмы с крылышками, на голове пудра, конечно, и прическа a la crochet, с локонами по плечам. Личико беленькое, нежное, улыбочка умильная, брови — соболь сибирский, и мушки. Одна мушка над левой бровью налеплена, другая на лбу у самого виска. Петиметры от тех мушек в дезеспуар[44] были, для того, что мушка над левой бровью непреклонность означает, а на лбу, у виска — sang-froid.[45]

Танцевала Настенька прелестно и, по чести сказать, всем на удивленье. В полонезе павой, бывало, так и выплывает, талию маленько набок перегнет, веер к губам приложит… Прелесть!.. Рост опять какой!.. Стройность какая!.. Одно слово… une taille svelte et bien proportionnee.[46] Королева, по чести — королева!.. У Ланде первой ученицей была… Ах, нет — постой, Андрюша, постой, — это у Ланде-то я училась. Первый был maitre de ballet[47] при государыне Елизавете Петровне — у него и государь Петр Федорыч обучался и государыня Екатерина Алексеевна, когда еще на Москве в невестах проживала… Настенька к Ланде не попала для того, что он на ту пору, как ей танцам пришла пора обучаться, — помер… Значит, она училась у Гранже — тоже знатный был maitre de ballet… Изрядные балеты строил в эрмитажном театре: le Faune jaloux, Apollon et Daphnys.[48] Беспримерно, как прекрасно!.. И танцевать Гранже обучал отменно, ну, то возьми, что Панин к государю Павлу Петровичу для выучки танцам его приставил, значит, хороший maitre de ballet был… У него-то Настенька и училась, и так изрядно ее Гранже обучил, что не раз ее на шляхетный театр в Зимнем дворце Галатею представлять наряжали… Ух, как славна была Настенька, как, бывало, Галатею представляет!.. С золотым papillon[49] в руке pas de trois с графинями Чернышевыми пойдет… Да вот тебе, Андрюша, одно слово — уж как беспримерно танцевала Глебова падчерица — Софья Николаевна Чоглокова, знаешь, которую государь Петр Федорыч la fraile de la cœur[50] сделал. Хоть и кривобока маленько была, а весь свет собой восхищала, однако ж Настенька Боровкова и ее, бывало, за пояс заткнет. Манимаску да матрадуры невпример лучше Чоглоковой она танцевала. Та, бывало, чуть не лопнет с досады, на нее глядя. И в менуэтах Настенька ни разу в грязь лицом себя не ударила… Да…

И такая была скромница, такая добрая, кроткая, безответная… По чести, mon cœur, когда было ей шестнадцать либо семнадцать лет — ангелом небесным все ее почитали. Да… c'etait une personne compatissante et sensible.[51]

"Отец с матерью души в ней не чаяли: была у них Настенька одна-единственная дочь — детище моленое, прошеное. Так в глаза и глядели ей… Тем девку и попортили, что смолоду полную волю ей дали во всем. Не знавала Настенька грозного слова родительского, не слыхивала слова запретного — на воле да в холе жила, как хотела… Ну и сдурилась… Совсем сбилась с похвей!.. Так сдурилась, mon petit, что в двадцать лет ее узнать было невозможно…

А все книги… Книг зачиталась — и зашел у ней ум за разум. Читала все, что ни попало, без толку, без разбору — а отец с матерью не запрещали: "читай, мол, все, что полюбится". И набралась Настенька дури да чепухи, — тем и себя погубила…

Еще в ребячьих годах много была начитана — в нюрембергские, бывало, забавляется, а сама наизусть Расиновы трагедии да «Генриаду» так и чешет… Расставит куклы на столе да и почнет из «Медеи» декламировать…

Это бы ничего — книги хорошие… А как было ей лет шестнадцать либо семнадцать, попадись ей Лашоссеева книга "L'Enfant prodigue".[52] Прочитала ее Настенька да в cemedie larmoyantes[53] и втянулась… Иссентиментальничалась, конечно, а потом к Жан-Жаку Руссо пристрастилась. Натура, видишь, больно ей по нутру пришлась, да еще не знай какие-то там les droits de l'humanite… И зачала дурить.

По-моему, mon bijou, уж если разобрала ее охота книги читать, романы читала бы… Невпример приятнее, и сдуриться никак невозможно… А в стары-то годы, Андрюша, какие бесподобные романы печатали… Ужесть какие затейные! Теперь, я так полагаю, mon pigeonneau, что так и печатать не умеют. Лесажевы романы взять на приклад — "Жильблаз-де-Сантильян" или "Хромоногого беса"… Ух, какие знатные романы!.. Читал ли ты их, Андрюша?

— Читал, бабушка.

— Очень хорошие романы. Ты мне почитай их когда-нибудь. Мне бы это очень приятно было, потому что эти романы беспримерные… А то еще в другом роде были у нас книжечки — это уж самые затейные… Читал ли, голубчик, Боккачио?.. А?..

— Читал, бабушка.

— А сказочки Лафонтеновы читал? Le Fables de Lafontaine, а сказочки, сказочки?

— Читывал и сказочки, бабушка.

— Э!.. плутишка!.. Уж успел!.. А, небось, мне никогда не почитает!.. Лень, видно, бабушку-то старуху потешить?.. А не правда ли, mon cœur, какие утешные сказочки?.. Самые затейные!.. По чести, все мы были до них охотницы… А Настенька их не читала и ни до каких романов склонности никогда не имела… К философии, видишь ли, пристрастилась — все бы ей Монтескье, да Дидро, да Жан-Жака… Оно, правда, в ту пору и при дворе это в моде было: сама государыня с Вольтером в переписке была, оттого и метнулись все в философию, только не надолго, для того, что философия-то нам не к лицу пришлась… В самую ту пору и сдурилась моя девка. "Теперь, говорит, пришел золотой век Астреи — свободным языком можно обо всякой пользе говорить"… И пошла и пошла, да по скорости и договорилась до сибирских городов… Вот тебе и Астрея!..

— Что ж с ней сделалось, бабушка?

— Известно что — с ума спятила. Перво-наперво за то всех зачала шпынять, что дурок да шутов при себе держат. Это, говорит, зверский обычай, варварам подобный… Поди вот ты с ней…

— Да разве не правда, бабушка?..

— Правда?.. Хороша правда!.. Признаюсь!.. А почему это, позвольте вас спросить, не держать дворянину при себе дурака?.. Это очень забавно!.. Ты то вспомни, mon pigeonneau, что не только у знатного шляхетства, а при всех даже королевских дворах шуты и дураки не переводились… И у нас, в Питере, при дворе императрицы Анны Иоанновны бывали шуты, да еще какие!.. При государыниной собачке князь Волконский в няньках состоял, князю Кваснику-Голицыну в жены не то калмычку, не то камчадалку дали и в ледяном дворце их пристроили… И у первого императора шутом был Балакирев — человек тоже родословный, да еще целая коллекция кардиналов, а при них князь-папа, а князем-папой спервоначалу учитель государев Зотов был, а после него Бутурлин… Вон какие люди!.. Да и сама государыня Екатерина Алексеевна дурку держать при себе изволила — Матрену-то Даниловну. Дурка та городские слухи ей приносила… Все знатные очень боялись ее. Помню я, как на моих глазах в ней заискивали. Рылеев, обер-полицмейстер, к каждому, бывало, празднику Матрене Даниловне и кур, и уток, и гусей шлет, чтобы язычок-то на его счет покороче держала… Знала я и Матрену Даниловну, самолично знала.

Опять-то не по нутру Настеньке пришлось, что у знатных персон блюдолизы приживали. Паразитами их называли тогда… У всякого человека по десяти таких бывало, а у иных и больше. Всякими манерами они милостивцев своих потешали: кто плясать горазд — пляши, кто стихи мастак сочинять — оды пиши, а кто во хмелю забавен — поят, бывало, того винищем, каждый божий день, ровно свинью… А за то, что они знатного человека тешат, каждый день им стол открытый и ко всякому празднику кафтан с плеча… Что ж тут дурного, mon petit?.. Христианское братолюбие — больше ничего… Да… любили тогдашние вельможи бедным людям помощь оказывать. И сами жили и другим давали жить. А что иной раз, не разбирая ранга, вспороть велят паразита — так спина-то у него ведь не купленная — остались бы кости, а тело — наживное дело — нарастет… Отчего ж знатному и не потешить себя?.. Ну, а Настенька не в ту сторону гнула — все это, говорит, татарское рабство… Вон куда метнула!.. Беспримерно как дурила?..

Да пущай бы еще у себя дома, в четырех стенах такую чепуху городила — так нет, все, бывало, норовит при людях дичь нести. Не разбирая никого, так, бывало, и режет: и на куртагах, и у Локателлия,[54] и на банкетах… И горюшка ей мало, хоть сам князь Григорий Григорьич тут сидит. Да что Григорий Григорьич! Он и сам подчас любил так же поговорить, как и Настенька — за подлый народ всегда заступу держал… А другие-то, другие-то! Люди почтенные, сановники — обижались ведь!.. А петиметры, заразившись Настенькиной красотой, бегут, бывало, к ней, ровно овцы к соли, а она и почнет им свои рацеи распевать, а те слушают, развеся уши-то, да еще поддакивают… Иной, в угоду Настеньке, и сам где-нибудь на стороне такую же чепуху почнет городить… Всю молодежь девка перепортила — такая зловредная стала… И посты и все отбросила… Раз посоветовала ей на кофею судьбу узнать — и кофею не верит, mon petit… Вот что значат философские-то книги!.. Ты их не читай, Андрюша!..

Потом на воспитанниц накинулась. Что они ей сделали — до сих пор ума приложить не могу. В стары годы, дружок, во всяком почти шляхетском доме, мало-мальски достаточном, воспитанниц держали. Особливо охочи были до них бездетные барыни да старые девки. В Питере еще не так, а на Москве так счету этим воспитанницам не было. Набирали нищих девчонок в подьяческом ранге либо у шляхетства мелкопоместного. Которая барыня штуки две держит, которая пяток, а очень знатная — и десяток либо полтора. Учат девчонок, воспитывают себе на утеху, а им на счастье…

А старые девки да барыни бывали охочи до воспитанниц для того, что с ними в доме людней и от того веселее. К старью-то петиметры не больно охотно ездили: с праздничной визитой, аль в именины поздравить, да на званый обед, а запросто никто ни ногой… А привыкши смолоду в большом свете с аматерами возиться, старушкам-то и скучненько… Вот они для приманки щегольков молодых-то девок, бывало, и держат… Коли воспитанницы из себя пригожи, отбою от петиметров лет — так и льнут, как мухи к меду… А старушке-то весело: глядит на молодежь да свою молодость и вспоминает…

Настенька и супротив этого во всю ивановскую кричать зачала: это, говорит, рабство, это, говорит, татарское иго, разврат, говорит, один, а не доброе дело. Воспитанниц, говорит, к себе набирать — все едино, что вольных людей в холопство закреплять… Так при всех этими самыми словами, бывало, и ляпнет… И уж как на нее старые-то злились. Брякнет, бывало, Настенька такое слово где-нибудь в большом societe, а старые девки, сидя в углу либо за картами, таково злобно на нее взглянут да и за табачок. И промывали ж они ей косточки: каких сплеток ни выдумывали, чего про Настеньку ни рассказывали — да все ведь норовили, чтоб как-нибудь доброе имя ее опорочить… Злы ведь старые-то девки бывают, голубчик мой!..

Станешь, бывало, говорить Настеньке:

— Помилуй, мать моя, что это ты себе в голову посадила? Как же это возможно сказать, что воспитанниц нехорошо в знатном доме держать? Сироту сам бог призреть повелел…

А она:

— Хорошо, говорит, призрение!.. Нечего сказать!.. Наберут бедных девочек да тиранят их век свой.

— Да какое ж, говорю, тиранство, mon ange? Разве не фортуна для какой-нибудь голопятой дворяночки, что она и танцам у придворного maitre de ballet учится, и по-французски у выписной мадамы, и всему другому, что нужно? Разве это не фортуна, что какая-нибудь голь перекатная — с княжнами, с графинями вместе учится, и после того les dames de la cour ее своей подругой называют? Разве это не фортуна, говорю, что подьяческому отродью либо мелкопоместной дряни такие петиметры, что еще в колыбели гвардии сержантами служат, — деклярасьоны в амурах объявляют?.. Помилуй, говорю, Настенька, ведь это умора… С ума ты спятила, радость моя!.. Не по-дворянски рассуждаешь, ma delicieuse.[55]

А она:

— Не в том говорит, мать моя, фортуна человеческая. Хороша, говорит, фортуна выпала воспитанницам княжны Дуденевой!.. Одна за моськами нянькой ходит, другая с утра до вечера по гостиному двору да по мадамам рыщет, а вечером на кофее ворожит либо четьи-минею вслух читает. Сегодня, завтра — весь век одно да одно… Да все капризы княжны переноси, все брани ее и ругательства слушай: она беситься начинает, а ты ручку целуй у нее… Не рабство это, не кабала по-твоему?.. А тут еще племянничек какой-нибудь станет подъезжать с своей гнусной любовью — и сохрани тогда бог девочку, ежели она не дозволит ему далеко забираться — нагишом со двора сгонит.

А это точно было, Андрюша. Случилось это у старой у девки, у графини Тумавской. Ее племянник, голштинской армии поручик барон фон-Ледерлейхер, примазываться стал к тетушкиной воспитаннице. Отец-от ее, майор, в прусской войне был убит, а мать с горя да от бедности померла, потому графиня из христианского милосердия и взяла сироту, ихнюю дочку, к себе на воспитанье… Как зачал барон к майорской дочери примазываться, она супротив его на дыбы — не хочу, говорит… Он и так и сяк — не поддается девка. К тетушке, — а графиня души не чаяла в племяннике, баловень ее был. Стала и она майорскую дочь усовещевать — покорилась бы барону, а та и слышать не хочет — пущай, говорит, женится… Губа-то не дура — в баронессы захотела… Много билась с ней бедная графинюшка: и лаской, и грозой, и косу резала, и в подвале голодом маленько поморила, — ничем взять не могла — такая была упрямица… Нечего делать — сослала со двора с тем именьем, что после родителей осталось. А родительского-то благословения — тельной крест да материно кольцо обручальное…

По времени сказывали, что во вся тяжкая пустилась, в вольном доме даже проживала… Ну не дура ли, mon pigeonneau? He в пример бы ей пристойнее бароновой метреской быть, чем таким манером графиню срамить — ведь все знали, что она ее воспитанница… Вот как за хлеб-от да за соль заплатила!.. Много слез пролила бедная графиня от такого сраму…

— На ней взыщется грех майорской дочери, бабушка…

— Слышите!.. Слышите!.. Распутную девку к графине приравнял!.. Как не стыдно тебе, mon cœur!.. Стыдно, mon petit, беспримерно стыдно так непочтительно о знатных персонах говорить… Не тебе об них судить: ты еще молод и не столь знатен — это завсегда ты должен помнить… Вот этак же, бывало, Настенька… Что же вышло?.. Сгибла сударка — след простыл… За такие неподобные речи часто я ее бранивала — как тебя вот теперь браню. Дуришь, бывало, говорю, ma delicieuse: вздор один сажаешь себе в голову… Держать, говорю, воспитанниц — дело христианское. А она: ты, говорит, мой свет, хоть и замужем, хоть и постарше меня, а этого тебе не понять. А чего не понять-то?.. Дурила голубка, просто дурила…

Отцу с матерью так-таки и не попустила держать воспитанниц. Покамест росла, были у Боровковых три: секретарская дочь да две мелкопоместные дворяночки… А коль скоро Настенька в годы вошла, родительский дом на свои руки приняла, для того, что с матерью с ее кровяной удар приключился — ни рукой ни ногой двинуть не могла. И как стала хозяйкой, скоро пошла докучать, не держали б родители воспитанниц. Так ведь и выжила их из дома.

И не разобрать: со зла ли так поступала Настенька, аль прямым делом девкам хотела добра. Да вот какой случай выпал. В самое то время, как она докучала отцу с матерью, чтоб из дому всех трех воспитанниц вон, одна из них возьми да оспой и захворай… Болезнь страшная: либо помрешь, либо навек рябой останешься, к тому же болезнь прилипчивая… Доктор приказал положить больную в особом флигеле и тем, у кого оспы не было, близко к тому флигелю не подходить… Что ж ты думаешь?.. Истинно ума лишилась, — сама за больною ходить вздумала… За оспенной-то!.. Отец с матерью ей и так и сяк, не дается девка под лад. Однако ж Петр Андреич на своем поставил. Стихла моя Настасья Петровна!..

Что ж? Ночью, бывало, только что в доме все улягутся, она тихонько башмачки на босу ногу, кунтыш[56] на плечи да через двор a petit bruit[57] во флигель, да там за воспитанницей и почнет ухаживать… И представь ты себе, Андрюша, — оспа-то ведь к ней не пристала… Зато, когда дошло до княжны Дуденевой, — расцыганила ж она Настеньку. Всеми богами божилась, что не к больной, а к любовникам во флигель она бегала…

Гораздо спустя, говорит Боровков Настеньке, отец-от ее:

— Скучно тебе, светик мой, одна ты у нас одинешенька, а дело твое девичье, подругу бы надо тебе. Вот вчерась у Локателлия на вольном бале довелось мне про одного армейского капитана слышать… Заехал сюда в Питер с кучей ребятишек да в одночасье и помер. Шестеро сирот мал мала меньше, ни отца, ни матери, ни роду, ни племени, пить-есть нечего… Разбирают теперь сироток по знатным домам. Не взять ли и нам хоть одну капитанскую дочку? Сказывают, есть одна годков в пятнадцать — девка-то была бы к тебе подходящая…

А Настенька:

— Нет, говорит, батюшка, не берите в дом… Горька жизнь сироты, а горше всего в ее жизни — чужой хлеб. Нет, батюшка, ради господа, не делайте этого. А вот что: поезжайте-ка вы к Бецкому, к Ивану Иванычу, попросите, чтоб он в Смольный сироток пристроил, а коль комплекту нет, продайте мои брильянты, отдайте деньги за сирот… В воскресенье на куртаге сама я княжну Катерину буду просить и к Делафонше съезжу.[58]

И что же? По Настенькиным хлопотам да по ее просьбам взяли ведь в Смольный-то двух капитанских дочек, а когда они отучились, Боровковы замуж их выдали… И какое приданое Настенька им сделала!..

Да так ли еще она куролесила, mon pigeonneau, то ли еще дерзким своим языком говорила!.. Выглянь-ка за дверь, Андрюша, комнатных девок там нет ли. Не подслушали бы… Про это знать им не годится.

До того под конец дошла, — шепотом продолжала бабушка, — что везде, где ни бывала, зачала ровно в трещотку трещать, будто бы благородному шляхетству ни крестьянами, ни дворовыми владеть не должно… Они, говорит, такие же люди, что и мы… Слышишь, mon petit?.. Самое себя к холопам приравняла!.. Никто, говорит, не волен с своего человека за провинность взыскать… Понимаешь, голубчик, куда клонила?.. А все философия да поганые книги, что по целым ночам читала!.. Все, бывало, у нее Жан-Жак да Жан-Жак, — вот тебе и Жан-Жак!.. Подлым вольности захотела!.. Да ведь вольность-то дана, mon pigeonneau, шляхетству, дворянскому корпусу за службы дедов и прадедов, а Настасья Петровна моя хамовой породе захотела вольности!.. Знатные персоны за то очень на нее сердились и грозились укоротить язычок Настеньке — значит, либо в монастырь на смиренье, либо в сумасшедший дом за решетку… Испужалась, надо думать — перестала… Ну сам посуди, mon cœur, пристойно ли девке таким манером рассуждать! Ничуть не славно и совсем даже неловко!.. Завсегда у нее в голове беспорядок был!.. Потому и звали ее "порченой".

А то какая еще у нее дурь в голове была. Летом Боровковы жили на даче, а прежде, когда Настенькина мать здорова еще была, в подмосковную они ездили. В деревне-то, как ты думаешь, что она? С бабами да с девками деревенскими была запанибрата… Вот до какого безобразия дошла!.. И что еще выдумала — стала к отцу с матерью приставать, чтоб наняли дьячка деревенских ребятишек грамоте учить… Умора!.. Ну с какой стати мужику грамоте уметь? Крестьянское ль это дело? Мужик знай пахать, знай хлеб молотить, сено косить, а книги-то ему зачем в руки. Да дай-ка ему книгу-то — пропьет ее в первом питейном… Ну, Боровков Петр Андреич на такую глупую причуду любезной дочки не согласился однако… А тут по скорости с женой его удар приключился, в деревню ездить перестали, так Настенькины затеи и не пошли ни во что…

Было уж ей тридцать годов, а по-прежнему была из себя хороша, кажется, краше еще с летами-то делалась… А замуж не шла и выходить не хотела… Много петиметров из самых знатных персон по ней помирало, однако ж она тому не внимала и мушек с виска да с левой бровки ни для кого не сняла… А охотников до нее было много, отбою от женихов не было. Оно и понятно: девка не бесприданница — в Кеславле с деревнями в Зимогорской губернии тысячи полторы домов, красота на редкость. Придворные кавалеры и гвардии офицеры деклярасьоны ей объявляли, только Настенька речи их меж ушей пропущала и хоть бы раз для кого на правой стороне губки мушку приклеила: осмелься, дескать, и говори…

Иные господчики, по старому обычаю, свах засылали… Однако ж не было им ни привету… ни ответу… А тех, которым, по женихову сродству и по его position dans le monde[59] можно было наругаться маленько, Петр Андреич с репримандами со двора спускал.

Кого ждала Настенька — какого царевича, какого королевича — не знаю. А и то надо сказать, mon cœur, что ведь и на самом деле царевич к ней раз присватался — не пошла. Пьет, говорит, очень, да нос больно велик. Из выезжих был: из грузинских, не то из имеретинских — много тогда этаких царевичей на Пресне в Москве проживало. Только уж дураковаты были, да на придачу горькие пьяницы и драчуны.

По времени все возненавидели Настеньку. Все стали ей косые взгляды казать: старые девки и дамы за то, что про воспитанниц неумно говорила да сплетни ихние на чистую воду выводила, молодые красоте ее завидуючи, петиметры за ее sang-froid, а благородное шляхетство за неподобные речи насчет холопов… Самых что ни на есть знатнейших людей супротив себя поставила. Можешь себе вообразить, mon pigeonneau, сановников-то самых, опору-то престола, ворами да казнокрадами в публике безо всякого конфуза зачала обзывать. Не безумная ли?.. Имени, бывало, не помянет, а про чьи дела брякнет, у того ой-ой как под тупеем зачешется. За то больше и невзлюбили ее. Всякая, дескать, дрянь, девчонка какая-нибудь, да в великие государственные дела соваться вздумала! А пуще всего опасались, чтоб грехом государыня столь зловредную девку приблизить к себе не соизволила, конфиденткой не сделала бы, в камер-фрейлины не взяла бы… Государыня и то на куртагах и в Эрмитаже беспримерную аттенцию Настеньке оказывала, а однажды поутру даже про важные дела с ней говорить изволила… Княгиня Катерина Романовна[60] даже надулась за это на Настеньку… Оно и понятно, mon petit, — всякому ведь до себя… Ну, и боялись…

До поры до времени однако ж терпели Настеньку. Пущай, дескать, девка досыта наругается, девичья брань на вороту не виснет. А как подвела Настенька Мякинина Гаврилу Петровича под гнев государыни, так и зачали знатные персоны промышлять — какими бы судьбами неспокойную девку спровадить из Петербурга, духу б ее в столице не осталось, в воду бы канула, заглохла бы где-нибудь в деревенской глуши, а ежели поможет господь, так где-нибудь и подальше — куда, значит, Макар и телят не гонял.

А подвела Настенька под гнев и опалу Гаврилу Петровича Мякинина вот каким манером. На петергофской дороге у отца у ее, Петра Андреича, дача была. По летам, с той поры как заболела сама-то Боровкова, они живали на самой той даче… Ходила тут к Настеньке из ближней деревни крестьянская женка, грибы к столу носила, ягоды, овощ всякий. Аграфеной звали, а была из экономических. Переехали один год Боровковы на дачу — нейдет Аграфена: сморчки прошли — нейдет, земляника прошла — нейдет, малина зачалась — Аграфены нет как нет. Думала Настенька, что она померла. И очень жалела, к подлому-то народу уж очень пристрастна была.

Лето за половину поворотило, как однажды рано поутру заслышала Настенька знакомый голос: "зелены хороши, огурчики-голубчики зелененькие, бобики турецки, картофель молодой". Кликнула Настенька бабу, зачала ее расспрашивать, куда это она запропастилась, по какому резону половину лета у них не бывала.

Заголосила бабенка:

— Ах ты, милая моя барышня! Ведь господь своим праведным судом нам несчастьице послал. Самое горемычное дело до нас, грешных, дошло. Должны в paзор разориться, по миру пойти.

— Что такое? — спрашивает Настенька.

— Хозяина-то моего, седьма неделя, как в тюрьму посадили.

— Как так?

— Да так же, родная, посадили, да и все тут.

— Да что ж он сделал?

— Ох, уж дело-то его, матушка, такое, что не знаю, как рассказать тебе. Провинился, моя любезная, мой Трифоныч, провинился и не запирается — точно, говорит, моя беда до меня дошла — виноват. Люди говорят, в Сибирь его сошлют, да и меня, слышь, с ним. А я к тому делу нисколько не причастна, только что печку топила да хлебы пекла…

— Да что ж он сделал? В душегубстве попался, аль в разбое?

— Ой, нет, моя хорошая! Такой ли человек мой Трифоныч? Ему господь и грамоту даровал — божественные книги читает, — сделать ли ему такое дело!.. А уж по правде сказать тебе, белая ты моя барышня, так я, грешный человек, частенько подумываю: не в пример бы лучше было Трифонычу в разбое аль в душегубстве попасться… Для того, что по убийственным и по разбойным делам хоть не зачастую, а все же таки из тюрьмы люди выходят, а Трифоныч-от мой, по своей простоте да по глупости, в такое дело втюрился, что и повороту нет из него…

— Да что ж он сделал такое?

— Ох, матушка моя, большое дело он сделал: орла двенадцать лет жег.

— Как орла жег? Какого орла?

— Орла, матушка, точно орла. В печке двенадцать годиков жег… Это в прямое дело, что жег. Двенадцать лет, сударыня!..

— Да говори толком — что такое?

— Да видишь ли, белая моя барышня, — в печке-то у нас в самом поду орел был, и это точно, что на нем каждый день дрова горели — и хлебы завсегда пеклись на нем. Жег, родная, моя, точно что жег.

Толку добиться Настенька не могла, а дела не покинула. Стала разведывать, по скорости вот что узнала, men cœur.

Когда выстроили Зимний дворец, государю Петру Федоровичу захотелось беспременно к светлому воскресенью на новоселье перебраться. Весь великий пост тысячи народа во дворце кипели, денно и нощно работали, спешили, значит, покончить, зашабашили только к самой заутрене. А луг перед дворцом очистить не могли: весь он был загроможден превеликим множеством домов и хибарок, где рабочие жили, и всяким хламом, что от постройки оставалось. Смекнули — полгода времени надо, чтоб убрать весь этот хлам, и немалых бы денег та уборка стоила, а государю угодно, чтоб к светлому воскресенью луг беспременно чистехонек был. Как быть, что делать? Генерал-полицеймейстером в те поры Корф был — он и доложи государю: не пожертвовать ли, мол, ваше императорское величество, всем этим дрязгом петербургским жителям, пущай, дескать, всяк, кто хочет, невозбранно идет на дворцовый луг да безданно-беспошлинно берет, что кому приглянется: доски там, обрубки, бревна, кирпичи. Государь Петр Федорыч на то согласился. Поскакали драгуны по городу — в каждом доме повещают: идите, мол, на дворцовый луг, да что хотите, то и берите безданно-беспошлинно. Петербург ровно взбеленился: со всех сторон, из всех концов побежали, поехали на луг… И вообрази себе, mon pigeonneau, в один день ведь все убрали. А было это в самую великую пятницу. И от нас из дому на дворцовый луг людей с лошадьми посылали — полтора года, mon petit, после того дров мы не покупали. Хороший был распорядок — все оченно довольны остались.

Савелий Трифонов, Аграфенин-от муж, в самое то время в Петербурге с подводой был. Услыхавши, что полиция народ ко дворцу сбивает, и он, сердечный, туда поехал, набрал целый воз кафелей со поливами да голландского кирпичу. А у него в дому на ту пору печь плоховата была: он ее жалованным-то кирпичом и поправил… Да на грех угораздило его кафель-от с орлом в самый под положить.

Двенадцать лет прошло, — Трифоныча в то время, как монастырщину государыня Катерина Алексеевна поворотила на экономию, в волостные головы миром изобрали. Тут не возлюбил его управитель ихний, что от коллегии экономии к монастырским крестьянам был приставлен, Чекатунов Якинф Сергеич. Как теперь на него гляжу: старичок такой был седенькой и плутоват, нечего сказать… Смолоду еще при государыне Анне Ивановне был в армейских офицерах и, сказывают, куда как жестоко хохлов прижимал, когда по недоимочным делам в малороссийской тайной канцелярии находился. Трифоныч, должно быть, как-нибудь не ублаготворил его, он и взъелся… Однако ж, каких подкопов ни подводил под Трифоныча, не мог поддеть. Времена-то не те уже были, не бироновщина.

Приезжает Чекатунов в волость, где Трифоныч в головах сидел, прямо к нему, разумеется, для того, что на хозяина хоть и волком глядит, а угощенья ему подай. Папушник Аграфена на стол положила: "рушьте, мол, сами, ваше благородие, как вашей милости будет угодно".

Чекатунов стал резать папушник — глядь, а на нижней-то корке орел.

— Это что? — крикнул он грозным голосом.

— Орел, — говорит Трифоныч; — орел, ваше высокородие.

— Да у тебя царский, что ли, хлеб-от? Из дворца краденый?.. А?

— Как это возможно и помыслить такое дело, ваше высокородие? — отвечает Трифоныч. — Глядь-ка что выдумал! Из царского дворца краден!.. Я ведь, чать, русский!.. Изволь в печку глянуть, тамо в поду кирпич с орлом вложен, на хлебе-то он и вышел.

Посмотрел в печку Чекатунов, видит — точно орел.

— А где, говорит, ты взял такой кирпич?

— А на дворцовом лугу, — отвечает ему Трифоныч: в то самое время, как по царскому жалованью народ после дворцовой стройки хлам разбирал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад