Кузе в тот день исполнилось три месяца, и было решено праздновать юбилей, насколько позволяли возможности. А они вполне позволяли не работающей последнее время Галке накупить в супермаркете несколько коробок вкуснейших восточных сладостей к чаю и разнести их соседским старушкам. Старушки Кузей восторгались по причине не только известных его достоинств, но еще и потому, что он довольно быстро освоил пользование унитазом и, когда таковая необходимость возникала, осуществлял весь технологический процесс блестяще. Природной стыдливостью Кузя не страдал, и посему этот ритуал некоторое время был воистину массовым зрелищем, завершалось которое, как правило, бурными овациями.
Дома же ожидался дневной прием соседских детей с обильным угощением и торжественный домашний ужин в узком семейном кругу. Кузе с утра повязали бант, который он с возмущением содрал. Та же участь постигла и кошачий цилиндр, белый шарф и белые налапнички-перчатки, купленные в специальном магазине. В конце концов воля именинника сочтена была священной, и от него отстали — дел и так хватало всем.
Когда старушки уже распечатали свои коробки с рахат-лукумом и пахлавой, а стол в «большой» комнате, как по привычке называли крохотную проходную комнату в двухкомнатной квартире Титковых (новое жилье планировалось к середине следующего года, если, разумеется, все будет в порядке, то есть банк останется на плаву), был сервирован по всем правилам протокола, возникла необходимость потревожить царственное Кузино уединение и поместить его, хотя бы в начале пиршества, во главе стола.
Именно в эту минуту выяснилось, что Кузи в квартире нет.
Сначала все только слегка встревожились, потому что Кузя был котом, а вернее, котенком совершенно домашним — на улицу его выносили пару раз на руках, а попытка выпустить его на траву, тогда еще уютную, густую и зеленую, вызвала у кота буквально нервное потрясение, посему решили больше не экспериментировать. Кузя «гулял», сидя на узком подоконнике под широко открытой форточкой, озирая окрестности царственным взглядом желтых, совершенно круглых глаз.
Тревога поначалу была совсем легкой, поскольку именно сегодня Кузю, по случаю торжественного дня, буквально затаскали на руках и дети, и взрослые. Его по меньшей мере несколько раз выносили из квартиры, чтобы продемонстрировать чьим-то совсем крохотным братишкам и сестренкам. Стали искать в квартирах, где мирно сопели те самые младенцы. Кузя там не задержался.
Тревога нарастала. Стали искать в подъезде, полагая, что праздничная суета и постоянно открытые двери подвигли кота на решительные действия и он самостоятельно покинул квартиру. Подъезд был обшарен с тщательностью и дотошностью, свойственными только детям, сознательно и с желанием выполняющим работу. Подъезд был пуст.
Тревога становилась паникой. Боевой и очень решительный отряд численностью около десяти человек — детей и подростков от семи до тринадцати лет — прочесал округу с удвоенным рвением, несмотря на мерзкую погоду. Родители, хотя и обеспокоенные неизбежными простудами, а то и более серьезными последствиями блуждания под моросящим дождем, детей не останавливали. Кузи не было нигде.
Уже начало смеркаться, когда единственной достоверной версией стала та, что Кузю просто-напросто украли. Все как-то сразу вспомнили, сколько стоит маленький ласковый котик, и… почему-то стало легче. Во-первых, очевидны стали пути дальнейшего поиска, но главное — это значило, что котенок вне опасности. Никто не станет воровать дорогого кота для того, чтобы причинить ему зло. Само собой разумелось, что его будут кормить, держать в мало-мальски приличных условиях и прочая, прочая, прочая… исходя из того, что животное должно иметь товарный вид.
Расходиться, однако, никто не собирался. Дети постарше уверенно называли некоторых соседских сверстников и пару-тройку местных алкашей из тех, кто вполне мог польститься на Кузю как объект извлечения материальных благ, и изъявляли желание немедленно разыскать и тех и других. Взрослые склонялись к идее расклеивания объявлений с обязательным упоминанием вознаграждения и воскресного посещения Птичьего рынка. Кто-то не очень уверенно предложил позвонить в милицию.
Однако судьбе то ли надоело куражиться, то ли, напротив, стало вдруг жаль таких непохожих людей, объединенных вдруг такой странной, особенно по нынешним временам, для всех тревогой. В коридоре тихо звякнули колокольчики дверного звонка, и практически сразу же за ними — дверь была не заперта — в комнату шагнул сосед, одиноко обитавший в квартире на первом этаже. Мало кто помнил его имя, а после того как по экранам страны много уже лет назад с триумфом прокатилась французская комедия «Чудовище», содержания которой теперь, разумеется, никто не помнил, соседа иначе как Чудовищем в округе не звали. Впрочем, далее он вряд ли когда-нибудь выбирался. Некоторые в комнате отвели глаза: Чудовище был первым кандидатом на роль обвиняемого в краже, однако он зачем-то пришел сам. Вместе с Чудовищем в комнату вползли промозглая, почти ночная уже сырость, затхлый запах подвала, чердака или просто давно не убираемого жилища, немытого человеческого тела, утлой ткани и устойчивый винный дух, который нельзя было назвать даже перегаром, поскольку это был постоянно обновляемый и подкрепляемый дух. Было еще что-то, чего не назовешь словами, но что сразу вгоняет нормального человека в тоску и уныние.
— Вы что-то знаете? — Галка первой нарушила довольно долгую паузу, во время которой Чудовище тупо оглядывал присутствующих, как бы вспоминая, как это он оказался при таком большом стечении народа.
— А?.. Это… Вы своего кота где искали?
Заговорили все разом, преимущественно дети. Они очень торопились, словно малейшее промедление могло стереть в их памяти те места, которые обошли и обшарили они в поисках Кузи. Но спешка была напрасной, ибо первым же прозвучало слово «сквер». Чудовище слово услышал, и опухшие крохотные глазки дрогнули, как глаза у животного или душевнобольного человека, когда вдруг доносится до их слуха слово, значение которого им понятно.
— А!.. Это… Плохо искали… Там он, ваш Кузя, в сквере… Пойдем покажу… кто хочет, конечно.
Кузя действительно был в сквере, вернее, в небольшой березовой рощице, которая сейчас, осенью, более похожа была на золотистый кустик в окружении высокого плотного частокола домов-башен.
Не было ничего удивительного в том, что дети не нашли Кузю сразу: они ведь искали его на земле. А Кузя, вернее то, что от него осталось, висел на дереве, над землей, на уровне глаз высокого взрослого человека. Оранжевый котенок не очень бросался в глаза в золотистой еще не облетевшей листве, заметнее были капли его крови. Кузю не просто повесили на одном из суков тоненькой березы, палачу показалось этого мало, и он вспорол пушистый животик крохотного животного: внутренности длинной кишкой болтались внизу, словно продолжая вытянутое в предсмертной судороге тельце.
Но самым жутким было не это. Когда, собравшись с силами, кто-то из соседских мужиков аккуратно снял тельце котенка с дерева, на шее крохи обнаружилась короткая, но довольно толстая золотая цепь, за которую засунута была записка. Листок бумаги в клеточку, выдернутый скорее всего из ученической тетрадки, был перекручен и смят. Палач, похоже, оставил записку напоследок и, обворачивая ее вокруг цепи, спешил. Кроме того, бумага была густо запачкана кровью, но прочитать написанное все же удалось.
«Смерть новым хозяевам жизни! Акакий Акакиевич», — написано было на смятом клочке.
Дети плакали тихо, а взрослые молчали.
— Вот сука! — сказал, ни к кому не обращаясь, Чудовище и, повернувшись, медленно зашагал к дому.
Ванда действительно хохотала искренне и громко. Непозволительно громко, с учетом тех обстоятельств, которые предшествовали ее встрече с бывшим мужем.
Узнав сногсшибательную новость, она не испытала ничего, кроме желания немедленно расхохотаться, и позволила себе это, наплевав на все приличия и душевное состояние Виктора. Потому что это правда было очень смешно.
Однако обо всем по порядку.
Танька, а если быть точнее, Татьяна Сергеевна Фролова, была секретарем Ванды, ее помощницей, тенью, поверенной и чуть не стала подругой. Но — чуть, как известно, не считается. Верная себе, Ванда, оказавшись близко к совершению крупной ошибки, что нет-нет да и случалось в ее точно выверенной и вымеренной жизни, в последний момент делала один-единственный шаг — назад, — и ошибки не происходило.
Так было и с Танькой.
У Ванды никогда не было подруг, с детства. Приятельниц, просто хороших знакомых, компаньонок в разного рода делах, приключениях и авантюрах — тьма тьмущая. А подруг — ни одной. Этот незыблемый жизненный принцип оставила внучке в наследство, вместе с редким, красивым именем и профессиональной принадлежностью бабушка — Ванда Болеславовна Василевская — известный некогда врач-психиатр; женщина, в молодости неземной, противоестественной, как говорили и писали о ней и поклонники, и завистники, красоты; а в зрелые годы, вплоть до довольно поздней, около восьмидесяти лет, смерти — порази- тельной и опять же противоестественной для таких лет ясности ума, ироничного, тонкого, склонного всё и вся ставить под сомнение и подвергать тщательному анализу.
— Пресвятая Дева наделила тебя, как и меня, будем говорить без лишней скромности, красотой. И не спеши радоваться сему дару, хотя и не забывай постоянно возносить благодарность Матери Божьей, потому что многое легко сложится в твоей жизни именно в силу твоей внешности. Но помни, что красота, кроме всего прочего, есть еще и сильное весьма искушение, которое определено всем, кому суждено с ней соприкоснуться. В первую очередь — тебе самой, ибо очень скоро ты поймешь, как многое тебе простится и какие двери без труда отворятся пред тобой только потому, что ты так красива. Не стану обременять тебя проповедями о том, как безнравственно уповать на это, — ты их сейчас не услышишь, а услышав, забудешь, ослепленная открывающимися перспективами. Запомни только одно: все кончается рано или поздно. И судьба — тоже женщина (о них мы поговорим позже!), будь уверена, выберет именно тот, самый главный, как будет казаться, в твоей жизни ход, чтобы именно перед ним лишить тебя козырной карты. Красоты. Посему запасись и другими. Далее — мужчинам, которым суждено повстречать тебя на пути. Для них красота твоя затмит то многое, что должно бы в первую очередь пленить их в тебе как в личности, и заставит воспринимать тебя лишь как объект желания и обладания. Бороться с этим их видением и восприятием своей персоны ты будешь всю жизнь, до старости. Но более всего — женщинам, которые будут окружать тебя всю жизнь, включая собственную твою мать — мою дочь. Возможно, к их числу я бы отнесла и себя, но слава Господу, старость своей трясущейся рукой вычеркнула меня из этого списка. Запомни: женщины, как бы искренне ни любили они тебя, какого бескрайнего счастья ни желали бы, подсознательно никогда не простят тебе твоей красоты, затмевающей их собственную. И если только представится им случай столкнуть тебя с твоего пьедестала, о чем бы конкретном в тот момент ни шла речь, они сознательно или не ведая того, что творят, сделают это, не задумываясь ни секунды. Посему запомни главное. Оно станет единственным надежным оружием и защитой от неизбежного предательства: ни одну женщину, как бы симпатична и мила ни казалась она тебе, не подпускай к себе ближе чем на удар копья, как говаривали благородные рыцари, правда, совершенно по другому поводу, но тоже имея в виду принципы нерушимой дружбы.
Бабушка умерла, когда Ванде было уже двадцать семь лет: случаев проверить ее мудрость судьбой было предоставлено более чем достаточно.
Разжимая холодные пальцы с зажатой в кулачке горсткой стылой кладбищенской земли, которая гул- ко ударилась, рассыпаясь, о крышку бабулиного гроба, Ванда дала себе слово более не экспериментировать в этом направлении, дабы не тревожить заслуженного бабушкой тихого ваганьковского покоя.
Так и жила она все последующие годы, общаясь с огромным количеством людей, трижды сходив замуж и сменив с десяток любовников, по праву слывя душой каждой, даже чисто женской компании, но не имея ни одной близкой подруги. Ванда Василевская была человеком слова.
Таньку она подобрала из жалости, как подбирают на улице приблудного котенка или щенка, четко осознавая полную и абсолютную его ненужность и даже обременительность, но ничего не в состоянии с собою поделать.
Близкий приятель Ванды, крупный правительственный чиновник, внезапно попал в опалу и, как бывает в родном отечестве в таких случаях, в одночасье лишился всего: должности, работы, машины, государственной дачи и еще много всякой всячины, о существовании которой нормальный человек даже не подозревает. Вместе с должностью чиновнику полагалась и секретарша, а существующие на тот момент номенклатурные правила были чем-то сродни древним скифским или сарматским обычаям — вместе с низвергнутым вождем низвергалась и его ближайшая обслуга: секретари, водители и прочие люди, выполнявшие разные вспомогательные функции. Словом, Таньку, которая и была секретаршей низвергнутого чиновника, из солидной приемной на Старой площади попросту выкинули на неуютную московскую мостовую.
Таньку, на руках которой были к тому моменту: мать, слегка помешанная, но не настолько, чтобы быть признанной невменяемой, и довольно еще молодая и энергичная, для того чтобы сильно отравлять окружающим жизнь; младшая сестра без мужа и работы, но с маленькой трехгодовалой дочкой, и беспородная, но очень преданная собака, которая (единственная!), понимая остроту момента, пыталась найти пропитание самостоятельно, обследуя окрестные помойки, но, как правило, безуспешно, нарываясь чаще на озлобленных конкурирующих собратьев. Таким образом, Танька была единственной кормилицей всей этой общности людей и животных, и потеря ею работы, особенно с учетом общего психического состояния семьи, была проблемой более чем серьезной.
Кстати, в том, что Таньку звали Танькой, не было ничего уничижительного. Очевидно, так сложилось в ее семье с детства, и она сама каким-то чудным образом внедрила именно эту весьма фривольную форму обращения в строгие коридоры Старой площади. Впрочем, имя ей шло.
Ванда неплохо знала Таньку, поскольку часто по делам заглядывала к своему чиновному приятелю, особенно в канун всяческих предвыборных кампаний, и неизменно получала из ее рук чашку довольно приличного кофе, пепельницу и то, что ей, Ванде, в данный момент требовалось.
Танька выгодно отличалась от других чиновных секретарш отсутствием державного гонора, который те немедленно и с точностью до мельчайших интонаций копировали у своих руководителей и распространяли на общение со всеми, за исключением тех, кто сам разговаривал с ними подобным образом. В последних безошибочно признавались хозяева. Она была в меру внимательна, но не навязчива в своем желании оказать услугу. Достаточно умна, чтобы быстро, без дополнительных указаний, рассортировать многочисленных посетителей шефа на его друзей; людей, ему нужных; тех, кому нужен он; и безнадежных просителей. Она, конечно же, быстро и без особого труда совместила скромный секретарский статус с почти узаконенными обязанностями любовницы по случаю, но не стремилась демонстрировать это обстоятельство. Когда в небольшой комнатушке, сокрытой за одной из дверей державного кабинета и именуемой обтекаемо «комнатой отдыха» — более скромной по виду и оформлению, но отнюдь не по характеру и значимости принимаемых в ней решений, завязывающихся приятельских, дружеских, любовных и прочих отношений, подписанных на заставленном тарелками и рюмками столе рескриптов, — ее же, Танькиными, руками организовывалось очередное застолье, она никогда не оказывалась в числе его участников, если не поступала на то отдельная команда шефа.
К сему остается добавить, что Танька была довольно высокой и стройной девицей, длинноволосой крашеной блондинкой, с неумеренной яркой косметикой на миловидном юном лице. Весь этот внешний антураж Таньку явно портил, потому что подлинная ее внешность, помноженная на молодость, позволяла добиться гораздо более впечатляющих результатов. Все это, естественно, заметила Ванда, но лишь однажды, мельком и, разумеется, про себя, тут же обо всем и забыв.
Однако некоторое время спустя она поймала себя на том, что снова вынуждена была обратить внимание на Танькину внешность, и, поняв тому причину, добавила той еще один балл в собственном рейтинге людей, предметов и событий, которые ее окружали. Танькины волосы остались светлыми, но приобрели более естественный, почти натуральный оттенок и аккуратно собраны были на затылке в тяжелый красивый пучок. Косметики на лице вроде бы не стало совсем, точнее, она, разумеется, была, но наметанным глазом Ванда безошибочно определила, что бедной Таньке пришлось раскошелиться на вполне приличную косметику, к тому же употребляла она ее теперь весьма и весьма умеренно.
Еще через какое-то время Ванда снова внимательнее присмотрелась к Таньке, поскольку что-то в ее теперь неброской и довольно привлекательной внешности зацепило профессиональное внимание Ванды, которая никогда не пренебрегала мелочами. Результат Ванду насмешил, но и (в этом она нашла мужество себе признаться, что по плечу не каждому даже сильному человеку) доставил некоторое удовольствие — Танька явно стремилась подражать ей, Ванде, и нельзя было сказать, что вовсе безуспешно.
Лести Ванда сторонилась и бежала как проказы, поскольку знала: слаб человек, сладкий яд может поразить даже самого крепкого и устойчивого, тогда — конец, верное разложение сознания, медленно разъедаемого приторными сахарными ручейками, без которых далее, как без сильнодействующего наркотика, существовать оно уже не может. Позже, когда медовые речушки проложат свои смертоносные русла сквозь всю территорию покоренной уже личности, они просто разорвут ее на мелкие островки и кусочки суши побольше — и перестанет она существовать как прежде: самостоятельная, гордая, независимая и сильная.
Но в Танькином случае была не лесть. Это было просто подражание, которое — да! — приятно пощекотало самолюбие, но, отчетливо рефлексируемое, опасности для личности субъекта, то есть для Ванды, пожалуй, не представляло. Таков был вердикт. И Ванда снова забыла о Таньке.
А потом Таньку пришлось взять на работу. Собственно, личный секретарь Ванде был не нужен. В университете и еще нескольких частных заведениях, где она преподавала, ее обслуживали тамошние технические работники. Личный прием координировала ассистентка из числа дипломированных психологов, оттачивающих свой профессионализм в подмастерьях у признанного мэтра. Книги и статьи свои Ванда набирала на компьютере самостоятельно и вообще терпеть не могла вторжения, пусть и технического, в собственный творческий процесс. Что же касается домашних проблем, то их уже много лет, при всех без исключения мужьях и временных постояльцах Ванды, блестяще решала бывшая ее нянька, женщина неопределенного возраста по имени Малеля. Звали ее, разумеется, совершенно иначе, а именно — Мария, но в первый момент их знакомства Ванда смогла выговорить имя будущей своей домохранительницы только таким замысловатым образом. Так и осталось, теперь, видимо, уже навсегда, — Малеля семьи не имела, замужем не была, в будущем, надо полагать, не собиралась, посему Ванда рассматривала ее как полноправного (постоянного причем!) члена своей семьи и ничего в этом смысле менять не собиралась.
Однако Танька все же стала личным секретарем Ванды, и очень скоро последней показалось, что это довольно полезное, если не сказать — ценное, приобретение. Танька переключила на себя массу мелких вопросов, которые самостоятельная от природы, а более в силу бабушкиного воспитания Ванда всегда решала сама: от записи на прием к зубному врачу до напоминания о том, что легкую седину, мелькнувшую в роскошной золотой шевелюре в том месте, где волосы распадаются на пробор, желательно побыстрее закрасить и, следовательно, нужно выкроить время для визита в парикмахерский салон.
Кроме того, выяснилось, что Танька умеет быть неплохой собеседницей, а точнее — отменной слушательницей. Это было искусство, которым Ванда владела в совершенстве, как одним из серьезных составляющих ее профессионализма, потому в Таньке она его оценила вполне. Оказалось к тому же, что и самой полезно иногда выговориться или по крайней мере изложить свое мнение по поводу проблем, в которых собеседник хоть немного, но соображает, а профессиональные знания и навыки Танька ловила на лету.
В Вандиной жизни это был период, который она определяла как «изгнание Подгорного» — того самого очередного мужа, который теперь понуро сидел напротив, пытаясь взвалить на ее плечи тонны своих нешутейных проблем. Изгнание было процессом не буквальным, но длительным и довольно болезненным для обоих. Они уже некоторое время назад расстались почти добровольно, но каждый в разной степени и в силу разных причин испытывал довольно часто потребность видеть другого. Следовали ночные звонки и длинные — до утра — разговоры «за жизнь»; поездки по ночной Москве; неожиданно бурные ночи в гостиничных номерах или на свободных квартирах приятелей, при наличии совершенно невостребованного собственного жилья; посиделки на прокуренной кухне с коньяком и открытой форточкой и прочая, прочая, прочая… что всегда сопровождает разорванные, но не дозвучавшие до логического аккорда мелодии человеческих чувств. Виктор все еще не хотел верить, но Ванда была неумолима. Она-то знала совершенно точно, что склеенная чашка непригодна к употреблению по прямому назначению, разве что как буфетный антураж. В этот период рядом с ней оказалась Танька и сослужила весьма добрую службу. Дело в том, что бабушка Ванда Болеславовна, при всей своей образованности и критицизме, была все же носительницей привитых с детства пуританских принципов, которые, сама не желая того, частично вложила в подсознание Ванды-младшей. И та, будучи дамой свободной от всяческих предрассудков, если не идти дальше и не цитировать завистников и злопыхателей, тем не менее не могла себе позволить с легкостью прыгать из одной не остывшей еще мужской постели в другую, хотя профессионально даже пропагандировала такую «вопиющую безнравственность». Ну не могла, и все тут. И ничего с этим нельзя было поделать, даже при наличии весьма солидной и по количеству, и по качеству очереди претендентов. Полное одиночество в такие периоды явно противопоказано — об этом Ванда твердила своим клиентам и слушателям тысячи раз, рекомендуя посвятить время общению с подругами и друзьями.
Ей же, очень кстати, подвернулась Танька.
Однако Ванда умела быть благодарной. Танькины морально-нравственные услуги (секретарская зарплата в расчет не принималась) щедро оплачены были благами материальными: совместными поездками на дорогие курорты, посещением самых разных, от ресторанов до модных шоу и спектаклей, развлекательных мероприятий; знакомством Таньки с людьми, о существовании которых ранее она могла только читать в разделах светской хроники, и вообще введением ее в общество, где не один уже год незакатно сияла звезда светской львицы и первой московской красавицы Ванды Василевской, почти на равных, по крайней мере, без уточнения, кто есть кто.
Все могло кончиться очень плохо: следуя аксиоме, однажды сформулированной Вандой-старшей и чуть было не забытой по случаю Вандой-младшей, Танька могла предать Ванду в самый неподходящий момент, и последствия этого обернулись бы трагедией.
Все могло закончиться прямо противоположным образом: Ванда, следуя незабвенной бабушкиной аксиоме, но однако же благодарная Таньке за вовремя протянутую руку, организовала бы ее профессиональное обучение и рост (а к предмету Танька явно проявляла искренний интерес), и в дальнейшем они общались бы как старший и младший коллеги, с симпатией относящиеся друг к другу. Могло случиться еще проще: пребывавшая постоянно в сиянии Вандиного очарования Танька попала бы в поле зрения некоего достойного мужа, который оказался бы ей надежным партнером, защитой, опорой, а там, глядишь, — и законно окрученным супругом. Вполне реальная ситуация.
Но все сложилось иначе. Танька ошиблась. Аксиома, разумеется, работала вовсю, но Танька была особой неглупой и воздействие ее на себя скрывала тщательно и тонко, а быть может, Ванда просто не потрудилась взглянуть на компаньонку повнимательнее. Но всему приходит предел.
Уже несколько месяцев кряду Ванду настойчиво обхаживал бойкий и небесталанный провинциальный соискатель докторской степени, а заодно, разумеется, столичной практики или на крайний случай невесты. Мужичонка был в типично «ломоносовском» стиле, но именно это, к тому же явленное во всем его облике открыто, дерзко и вызывающе, делало его привлекательным на фоне серой инфантильной массы столичных плейбоев и бонвиванов. Словом, Ванда снизошла до ужина в ресторане, разумеется, в присутствии верной Таньки.
«Ломоносов» оказался на высоте, и ужин в «Театро», одном из самых дорогих и стильных в ту пору столичных ресторанов, проходил на столь высоком уровне, что Таньке светило в ближайшее время отправиться домой на такси. Но то ли шампанского было выпито чуть больше нормы, то ли «Ломоносов» показался ей единственным блестящим шансом, словом, Танька решила сыграть свою игру и, когда соискатель умчался готовить продолжение банкета, решилась.
— Наверное, это ужасно… — тихо произнесла она, грустно глядя на Ванду сквозь золотистую жидкость, заполнявшую до краев тонкий бокал на высокой ножке.
— Что именно? — Ванда в этот момент вспоминала, какое на ней белье и не следует ли уже сейчас освободиться от некоторой его части. Долгая прелюдия с «Ломоносовым» вряд ли могла оказаться для нее интересной. Посему минорный пафос Таньки дошел до ее сознания не сразу.
— Сознавать постоянно, что людям, которые так и липнут к тебе, на самом деле нужна не ты.
— Не я? — Теперь Ванде мысль собеседницы была уже ясна вполне, но «Ломоносов» где-то замешкался и можно было позволить себе порезвиться.
— Разве ты не видишь: он готов сейчас же сделать тебе предложение. Может, он как раз рванул за свадебным букетом.
— Возможно. И что?
— Но ведь ему нужна не ты. В том смысле, что не просто ты, а ты вместе со всеми своими связями, возможностями… — Танька, кажется, начала понимать, что совершила ошибку, хотя представить до конца ее последствия, разумеется, пока не сумела, поэтому попыталась спасти положение: — Нет, конечно, он совершенно балдеет от тебя…
— Ты находишь? Но это не имеет значения. Я все равно решила, что сегодня пересплю с ним, а дальше — будет видно. Кстати, тебе, думаю, удобно будет удалиться по-английски именно сейчас. Вот, — Ванда протянула через стол купюру, — возьми такси и обязательно позвони мне на мобильный, как доберешься, чтобы я не волновалась.
Танька поняла, что это конец. И не ошиблась. Утром к ней домой заехал водитель Ванды и абсолютно бесстрастным голосом попросил вернуть мобильный телефон, какие-то счета и бумаги, словом, все, что формально связывало Таньку с Вандой. Сама же Ванда ей не позвонила ни разу. Это у нее было тоже бабушкино — гадких, предавших ее или оказавшихся просто недостойными людей она просто отшвыривала от себя подальше, как кожуру от банана, съеденного на пляже, у реки, если вблизи не оказывалось подходящей емкости для мусора. И старалась забыть об их существовании как можно быстрее. От этого иногда страдали ни в чем не повинные общие знакомые: им тоже ни с того ни с сего вдруг давали полную отставку просто потому, что они невольно напоминали о чем-то неприятном.
Странными были эти ощущения. Но не страшными, хотя все основания напугать Ванду до смерти у них были. Она вдруг совершенно отчетливо ощутила, что десять без малого лет ее жизни удивительным и уму непостижимым образом исчезли, растворились в необъятном океане плескающейся вокруг вечности. Причем у Ванды, редко направляющей свои мысли в путаные лабиринты размышлений о вечности, сейчас сложилось именно такое ощущение — плескающейся вокруг необъятной непостижимой субстанции, которая бережно раскачивает ее на своих волнах, вдруг прибив к узнаваемому отрезку суши. Не просто узнан, но знаком до боли, ненавистен и ужасен был он Ванде — ибо этой сушей был далекий ныне и почти забытый ею Туманный Альбион, холодные и чопорные берега которого приняли ее в ранней совсем юности, почти детстве. Пока жив был несчастный отец Ванды, знаменитый польский шляхтич, он долгом своим почитал, влача вместе с прочими домочадцам совершенно несносное существование, обеспечить единственной дочери достойное образование в одной из самых прославленных в Великобритании и в Европе частных школ для девочек, знаменитой, кроме всего прочего, и крайне суровым отношением к своим воспитанницам.
Однако в жизни Ванды очень скоро наступят дни, когда времена пребывания в мрачных стенах знаменитой школы станут вспоминаться ей едва ли не как самые счастливые дни ее юности. Увы, они закончились сразу же после того, как ее благородный отец покинул этот мир и более некому было выбиваться из последних сил и унизительно экономить каждый грош, чтобы вовремя оплатить обучение дочери. Оказавшаяся буквально на улице, от неминуемой гибели, если не физической, то уж нравственной-то точно, спасена была Ванда добрым участием одной из воспитательниц школы, отыскавшей ей место компаньонки у некой одинокой типично британской мисс и давшей той соответствующие гарантии.
Господь наверняка воздал той доброй женщине за ее участие в судьбе бедной сироты, но, если бы та достойная леди могла представить себе хоть малую толику rex страданий, душевных и физических мук, на которые обрекла Ванду своей добротой, она воздержалась бы от свершения своего благородного поступка.
Леди Бромлей от всего немалого и прославленного в трудах дотошных британских историков благородства, богатства, славы и доблести своего семейства к тому моменту, когда Ванда впервые переступила порог ее убогого жилища, сохранила лишь имя и маленького древнего мопса по кличке Анри, принадлежавшего, похоже, еще ее покойной матушке.
Впрочем, собственное имя и мопс были единственными атрибутами прошлого, которые остались у леди Бромлей в действительности, на самом деле, однако (и в том крылся источник самых страшных испытаний для Ванды!), очень многое эта старая дева сохранила в своем явно нездоровом воображении, полагая, что положение ее с давних времен юности никак не изменилось.
Леди Розалинда Бромлей словно не желала замечать, что она не владеет более несколькими роскошными поместьями и огромным домом на Итон-сквер, действительно принадлежавшими когда-то их семье, но давно уже промотанными, проигранными, заложенными ее непутевым братом, который много лет назад пустил себе пулю в лоб, поняв, что очередной карточный долг останется неоплаченным.
Она по-прежнему требовала себе лучших сортов чая и лучших сливок, лучшей баранины к обеду и лучших брюссельских кружев к новому платью. Как и прежде, она желала, чтобы по утрам ей читали в газетах, как оценили ее новую шляпку на скачках в Эскоте светские хроникеры, и требовала, чтобы к вечеру не забыли отправить посыльного в цветочную лавку: букеты от поклонников, конечно же, будут, но не мешает позаботиться и самим — ее театральная ложа должна утопать в цветах и, разумеется, несколько корзин от имени леди Бромлей должны быть посланы на сцену, актерам…
Надо ли говорить, что единственным человеком, на плечи которого обрушились все эти многочисленные требования, стала Ванда. Скромная квартирка в закопченном районе Лондона и безответная полька- компаньонка — это было все, что могла себе позволить теперь леди Розалинда Бромлей, и то лишь благодаря пожертвованиям некогда близких друзей. Квартирку она просто не замечала, а с Вандой обращалась так, словно вместо нее вокруг по-прежнему сновал целый штат вышколенной прислуги. И семнадцатилетней шляхтянке пришлось научиться исполнять одновременно все эти роли: истопника и трубочиста, посудомойки, прачки, белошвейки, сапожника, латающего подметки некогда изящных ботиночек молодой леди, от которых теперь почти ничего не осталось. Разумеется, в Лондоне было огромное количество людей, которые с удовольствием и совсем за небольшое вознаграждение выполнили бы эту работу намного лучше Ванды, но всем этим добрым и славным людям надо было платить, а денег не было вовсе. Пред светлые очи грозной леди Ванда представала в образе портнихи и горничной, повара и лакея, садовника и даже журналиста светской хроники, когда, развернув наугад любую из попавшихся под руку газет, она вдохновенно фантазировала, на ходу сочиняя бойкие заметки.
Впрочем, и это было еще не все: окрестные лавочники очень скоро узнали Ванду и, заметив издалека ее хрупкую фигурку, спешили скрыться за своими широкими прилавками. Даже им, циничным любителям пива и жирного йоркширского пудинга, нелегко было отказывать ей, говорящей тихо, с легким приятным акцентом и такой разрывающей душу мольбой в голосе и огромных светлых глазах, что сердца лавочников сжимались от острой жалости к этой польской девчушке, вконец замученной сумасшедшей леди. Тогда на прилавок сочно шлепалась тонкая баранья отбивная, или несколько ребрышек, или самая что ни на есть тощая куриная ножка, или несколько картофелин, фасолин, или пара-тройка яиц, а порой — и полфунта кофе. Словом, иногда Ванде везло и лавочники не успевали или не хотели прятаться за широкие прилавки.
Но самым тяжелым испытанием для Ванды оказался Анри. Пес был уже очень стар, а Ванда с детства отличалась патологической брезгливостью. Однако главное все же было не в этом. Воспитанная в строгости истинно викторианской, Ванда никогда не посмела бы манкировать своими обязанностями и по отношению к грязному, капризному животному, которое принимало пищу только после того, как ее разжует человек, и будучи от природы добросердечной и милосердной девушкой, не смогла бы ни словом, ни жестом обидеть мерзкую собаку. Но Анри, несмотря на свою древность, а возможно, именно в силу ее, был крайне наблюдателен и неглуп и имел такой же, как у хозяйки, отвратительный характер, причем у обоих обострена и отчетливо выражена была склонность к садизму. И если леди Бромлей могла потребовать от Ванды немедленно убрать с ковра выпавшие из камина ярко тлеющие угли руками, потому что каминные принадлежности, по мнению леди, в этот момент были слишком далеко и ковер (давно утративший свой первозданный цвет и вид, со множеством потертостей и дыр) мог пострадать, то Анри был более утончен и, разгуливая по столу во время пятичасового чая, срыгивал только что проглоченный кусочек сконса непременно рядом с чашкой Ванды или, того хуже, попадал прямо ей на блюдце.
— Я давно замечаю, Анри вы не симпатичны, — немедленно комментировала это происшествие леди Бромлей. — Ну что же вы сидите как столб! Бедный мальчик остался без своего сконса, прожуйте ему еще кусочек немедленно…
Невозможно предположить, чем и когда закончилась бы для Ванды вся эта жизнь, которую гораздо точнее было бы назвать кошмаром, если бы судьба не подарила ей встречу и скорый брак с венским вельможей — богачом и аристократом бароном Фридрихом фон Рудлоффом. Однако это была совсем другая история.
И вот сейчас, глубокой осенней ночью, находясь (Ванда понимала это совершенно четко) в большой, прохладной и так любимой ею спальне их венского особняка, лежа в постели и ощущая присутствие в комнате еще кого-то, впрочем, присутствие, ее не пугающее и даже не тревожащее, она тем не менее ощущала, что бесконечный поток времени все-таки повернул вспять и на самом деле она снова оказалась в ненавистном ей доме леди Бромлей в далекой Англии, и там, в этих отвратительных стенах, она уже не баронесса фон Рудлофф, а снова польская нищенка компаньонка, вынужденная терпеть надругательства выжившей из ума старой девы. К тому же Ванде показалось, что именно в тот момент, когда ей открылось такое странное, волшебное сосуществование двух времен, мест и ситуаций, она что-то говорила невидимому своему собеседнику. Очевидно, это было именно так, потому что из прохладной темноты ее вдруг окликнул глубокий и мягкий голос, призывая к продолжению беседы:
— И что же вы увидели, вернувшись в комнату, где леди пила чай? Не останавливайтесь, Ванда, продолжайте, продолжайте, пожалуйста, вашу историю.
— Леди пила чай? — Ванда очень хотела выполнить просьбу невидимого собеседника, но мысль действительно ускользнула, хотя обрывки ее еще метались в сознании: источающий презрение старческий, дрожащий голос леди Бромлей… чай, чай… затхлый запах крохотной комнаты, которую высокопарно именовали столовой. Там почему-то никогда не проветривали… Да, никогда… Но почему? Леди Розалинда не была противницей свежего воздуха? Ах да, Анри… Боялись простудить древнего Анри… Чай… Действительно, они же пили чай. Даже запах снова вернулся к Ванде оттуда, из далекого прошлого, цветочный запах «Эрл Грэй». Но не только он… Что-то еще, очень неприятное, тошнотворное… Рвотный спазм вдруг сковал ее гортань снова, как и тогда. Ах да, конечно! Анри! Мерзкий Анри! Он специально срыгнул возле ее чашки. Спазм и тогда подступил к ее горлу, и она замерла в ужасе. Но леди Бромлей потребовала, чтобы она пожевала для Анри кусочек сконса. Тогда она не выдержала и, зажав руками рот, выскочила из комнатушки. Да, да, все было именно так. Как она могла забыть этот ужасный, мерзкий случай? Но ведь она вроде бы уже рассказала о нем невидимому собеседнику.
— Да, действительно, после этого… после этого постыдного приступа я вернулась к столу: леди не переносила моего отсутствия…
— Замечательно, пани Ванда. Вы вернулись, аккуратно отворили дверь и… И что? Что открылось вашим глазам?
— О! Дорогой пан, теперь я вспомнила. Это было ужасно. Леди Розалинда… она… она поила Анри из моей чашки. И если бы я этого не заметила, то, вернувшись за стол, долила бы себе еще чаю и стала бы пить из ТОЙ же чашки! Пан понимает меня?!
— Прекрасно понимаю. И что же сделали вы тогда?
— Ничего. — Иезус Мария, как объяснить ему, этому доброму и внимательному человеку, что ничего не могла она сделать тогда. Тогда! Она еще несколько минут стояла у стола, бормотала свои извинения и выслушивала грозную отповедь разгневанной леди. Все это время та прижимала к груди мерзкое слюнявое животное, которое с явным удовольствием лакало чай из ее чашки. Потом… Что было потом? Потом леди устала выражать свое неудовольствие и держать мопса на руках. Чаепитие было закончено. Ванда не посмела даже разбить ту злополучную чашку, хотя ужасно хотела сделать это, и вовсе не потому, что была разгневана или возмущена. Нет, эти чувства тогда были непозволительны ей, жалкой нищей компаньонке. Просто посуды в доме леди Бромлей было не так уж много, а порядок существовал железный. И эта самая дешевенькая и простенькая из всех, к тому же треснутая чашка была закреплена за ней, Вандой, и это значило, что в следующее чаепитие ей придется снова пить из нее, хотя Ванда представляла себе, насколько это будет для нее мучительно. И все же она не посмела разбить проклятую чашку, а только терла и терла ее в полоскательнице, заливаясь тихими бессильными слезами.
— Да, ничего. Вы можете большего и не объяснять мне — и так все понятно. Что вы могли тогда? Бедное, несчастное, одинокое дитя! Но скажите мне, пани Ванда! Теперь скажите, что бы вы сделали тогда, если бы могли? Так, как можете сейчас. Ну, смелее, госпожа баронесса, что бы сделали вы сейчас, ведь история повторяется…
— Сейчас? Вы шутите, мой господин? Как может повториться та история?
— Взгляните туда, в даль комнаты. Разве там не чайный стол леди Бромлей? И ваша чашка у нее в руках, и отвратительный Анри на коленях. Смотрите, пани Ванда, второго раза может вам и не представиться!
Но Ванда вдруг поняла это и сама, и действительно в полумраке своей просторной спальни разглядела она словно живую картинку из прошлого: убогая комнатенка сумасшедшей леди, стол, покрытый белой скатертью, отстиранной и заштопанной многократно ее, Ванды, руками, чайные чашки на нем. И вот она, сама леди Бромлей, трясущейся сухой рукой тянется через стол и… дотягивается-таки до ее недопитой чашки…
Стремительно сорвалась Ванда с кровати и бросилась в полускрытый тьмой дальний угол комнаты. Доктор не последовал за ней. Из своего укрытия в глубоком кресле барона он хорошо видел, как мечутся, развеваясь в полумраке, полы светлого пеньюара баронессы, будто она вдруг пустилась в какой-то странный, неестественный танец, однако доктору хорошо была понятна логика ее движений: вот схвачено за шиворот и отброшено в сторону ненавистное животное, на мгновенье ему показалось даже, что он слышит его возмущенный, отчаянный визг. А что же чашка? Ага, потрясенная выходкой компаньонки, миледи лихорадочно прижимает ее к груди вместо утраченного мопса. Но это ненадолго. Бесшумно шевелятся губы Ванды: что-то гневное, презрительное бросает она в лицо старухе. Теперь дошла очередь и до чашки — вот Ванда вырывает ее из рук застывшей в ужасе дамы. Несколько мгновений она сжимает ее в руках на уровне лица, словно рассматривает, запоминая, или, напротив, прощается и хочет забыть навек. Потом красивый, исполненный грации и величия взмах длинной тонкой руки, почти полностью обнаженной — тонкий шелк пеньюара теперь соскользнул с нее, — и отчаянный сильный бросок. Всё — все силы, вся ненависть, вся боль и все проклятия прошлому в этом броске. Так швыряют на растерзание голодной своре псов сердце поверженного врага, только что извлеченное из трепещущей еще груди.
Снова доктору на мгновенье почудился слабый звон, словно о стену разбилась тонкая, хрупкая старинная чашка, разлетевшись на тысячи крохотных осколков, более напоминающих в этой картинке мелкий стеклянный дождь.
Но настало время ему приниматься за работу. Через секунду он был уже подле Ванды и, мягко взяв ее под руку, повел обратно к постели. Впрочем, женщина совсем не сопротивлялась. Напротив, тело ее стало вдруг мягким, лишенным сил. Душевный порыв, только что заставивший ее кружиться в вихре грациозных, сильных и смелых движений, иссяк, умчался, скрываясь в недрах сознания, и телесная оболочка обмякла, как насильно поднятое кем-то тело глубоко спящего человека.
Уже в вечерних своих выпусках самые дотошные венские газеты сообщили об очередном феноменальном эксперименте знаменитого психиатра, излечившего одну из самых блестящих дам венского общества от загадочного недуга всего лишь за один сеанс.
Разумеется, имени пациентки прославленного доктора газеты не сообщали, как не сообщали и подробностей ее странного недуга и волшебного исцеления.
— Может, выпьешь воды? — Терпению Виктора, похоже, наступал предел, но и Ванда, по счастью, к этому моменту уже почти отсмеялась.
— Прости. — Она аккуратно вытерла совершенно натуральные слезы, градом катившиеся из глаз, когда она искренне смеялась. Это было свойство ее организма, и с этим ничего нельзя было поделать, потому, отправляясь в театр смотреть комедию, Ванда щедро запасалась носовыми платками: если комедия оказывалась на высоте — слезы текли рекой. — Прости, — еще раз повторила она, стараясь вложить в голос всю искренность сожаления. Ей правда было жаль, что так получилось. — Но для меня это оказалось слишком неожиданно. Слушай, мне бы не очень хотелось исследовать подробности этого твоего, прямо скажем, нетривиального шага, но и не спросить я не могу, прости Бога ради…
— Да, спрашивай. Собственно, я могу сразу ответить на твой вопрос. Почему, да? Почему я это сделал?
— Ну, разумеется.
— Потому что, черт побери! Ты, психолог хренов, неужели не заметила, что за год с небольшим она рядом с тобой превратилась в точную твою копию?
— В каком, прости, смысле?
Изумлению Ванды не было предела. Ей часто говорили, что Танька стремится во всем подражать ей, да, собственно, она заметила это первой и именно в силу этого обстоятельства (чего уж тут кривить душою перед собой, любимой?) впервые взглянула на Таньку с симпатией. Потом это обстоятельство начало несколько раздражать ее и, возможно, пало первой каплей на дно чаши ее терпения, в итоге переполненной пролитием совсем других потоков. Сейчас Ванда вдруг вспомнила случай, со смехом рассказанный ей одним из приятелей, — тогда она рассмеялась в ответ, но в душе испытала раздражение, граничащее с откровенной злостью. Хотя случай и на самом деле был пустяковый. Большой компанией они допоздна засиделись в ресторане, и к разъезду, как всегда, все стали вызывать свои машины и тесниться у выхода, одновременно пропуская друг друга и друг другу же мешая. Та же чехарда происходила и среди водителей, норовивших первыми посадить именно своего пассажира, но при этом не обидеть хорошо знакомого коллегу и — упаси Боже! — не задеть чужую машину. Ванде эта сутолока была хорошо известна, потому не спеша, с толком и расстановкой она приводила себя в порядок в дамской комнате, кому-то звонила и договаривалась о встречах на завтра — словом, с пользой для дела тянула время. Танька же, напротив, обожая находиться в гуще событий, первой выпорхнула на крыльцо ресторана и, зная привычку Ванды появляться позже всех, сейчас с упоением играла ее роль. Она величественно обвела взглядом стадо неуклюжих лимузинов и царственно поинтересовалась у присутствующих:
— Ну и где же моя машина? — Ударение, разумеется, расчетливо сделано было на слове «моя».