Заступы, лопаты и носилки для костей взяли у кюре. У разом постаревшего на десять лет кюре, который предчувствовал недобрые и для себя самого времена: и так с трудом удавалось ладить с неспокойной паствой, а когда Папа присылает таких помощничков — многолетние труды считай пропали… Дай-то Бог, чтобы хоть новых трупов не было. Дай-то Бог…
Отговаривать братьев оказалось невозможно. Все, что кюре мог придумать, когда они под вдохновенное пение «Te Deum» двинулись в сторону кладбища — так это покрепче запереть за ними двери. Поглядел сквозь щелку в ставне, как две белые поющие фигуры рассекают мрачно молчащую толпу. Сложив руки на груди, опустился на пол в молитве. «Да будут уши Твои внимательны к голосу молений моих…»
Брат Гальярд никогда еще никого не эксгумировал. И вообще ему, городскому мальчику, не приходилось в жизни рыть землю — а потому казалось, что это довольно просто. Обратившись с краткой объяснительной речью к рокочущей толпе, сгрудившейся у кладбищенской каменной ограды, он перекрестился и воткнул в землю лопату. Лопата вошла туго, заскрипев о какой-то камень, и остановилась на трети пути. Брат Гальярд нажал на нее ногой, мягкая подошва сандалии перегнулась пополам, но лопата не продвинулась ни на пясть. За оградой радостно захохотали, смех разлетелся по толпе, подобно подхваченной песне.
Рожер, нагнувшись, поддел заступом и выворотил крупный камень. Лопата Гальярда заработала с яростной скоростью. Из толпы послышался первый свист — длинный, продирающий морозом по коже. Вдобавок ко всему начался дождь — такой, как бывает только в Лангедоке в апреле, когда ветер особенно резкий: облака собираются вмиг и вовсю поливают праведных и грешных без разбора, и солнце может выглянуть как через пару ударов сердца, так и не раньше, чем следующим утром.
Небеса, как водится,
— Господи, поспеши на помощь мне, — чуть слышно бормотал Рожер, орудуя заступом. Лопата Гальярда наконец ударилась во что-то большое и гулкое — похоже, нащупала деревянный гроб осужденного покойника.
— А, пришли-таки, псы приблудные? Думал, поленитесь! — рявкнул яростный бас от ворот. — Стойте, сукины дети, поглумились и будет! Над нашими мертвыми издеваться не позволю!
— Препятствовать, — нажим на лопату,
Короткая страшная перепалка происходила в полной тишине: все вслушивались. Только лопата и заступ в такт яростным кратким словам по-прежнему ударялись о каменистую землю. Тупой деревянный звук повторился — туп! — и словно послужил сигналом. Брат Гальярд разогнулся с лопатой в руках, только когда ему в бок ударил словно бы тяжелый кулак. Он понял, что это такое, не сразу — а мгновеньем позже, когда увидел пятно грязи, гнусной розой расцветшее на Рожеровом скапулире.
Высокий враг в воротах, в котором Гальярд наконец узнал молодого консула, поднимал для следующего удара уже не ком земли, а увесистый камень.
— Убирайтесь, псы. Последний раз по-хорошему говорю, трупожоры!
Торжество, торжество, ослепительный миг, когда все уже началось и можно не бояться. Первый удар был нанесен, начало положено, ореол неприкосновенности, хотя и плохонький, но все же окружавший братьев до этого мига, порвался в клочья. Брат Гальярд еще договаривал какую-то важную и отважную фразу о долге перед святой Церковью, о готовности и бесстрашии — а на них уже накинулись все подряд. Сперва еще на расстоянии, бросая камни и грязь — а через пару мгновений и вовсе рядом, в пределах ограды, и чья-то длинная палка с хрустом врезалась Гальярду под колено, и он, не удержавшись, свалился на какой-то могильный крест, вызывая у нападавших бурю совершенно сатанинского хохота.
Но что за радость: ему больше не было страшно. Плотский ужас смерти и боли, духовный страх унижения и проигрыша — все это осталось по ту сторону, а по эту была только сама тупая боль, которую надо просто выдержать, и огромная, как небо, сияющая надежда. Только я и Господь мой, вот как это бывает, сладостно подумал брат Гальярд, прикрываясь локтем от нового удара. Однако же что-то острое — камень? — все равно ввинтилось ему в лицо, и еще раз, в переносицу, с оглушительным хрустом — будто дерево сломалось или небо обвалилось, о, нет, это
Брат Рожер, преследуемый орущей толпой и почти что несомый на ее крылах прочь за кладбищенскую ограду, волочил за собой обмякшего собрата и пел «Сальве» — наверное, этот прекрасный гимн даже в Авиньонете не исполнялся таким диким образом, прерываемый звуками ударов. Певец всхрипывал, но петь не переставал, и его безумная решимость умереть, как ни странно, проторила ему дорогу через Красное море врагов: его толкали, пинали, бросали камнями в спину, но ни разу не ударили спереди. Зачинщик избиения, племянник осужденного на посмертное сожжение, похоже, сам не рад был завязавшейся буче, однако остановить ее уже не мог. К счастью, церковь была неподалеку; избитые и задыхающиеся монахи едва ли не ползком добрались до ее дверей. Гальярд с рассеченной щекой, подволакивая ногу, и Рожер, дышавший со свистом, с красными ссадинами сквозь дыры изорванного хабита — последним рывком они добросили собственные тела до алтаря и уцепились за него, как за борт спасительной барки. Брат Рожер снова запел — на этот раз девяностый псалом; Гальярд петь не мог, голова раскалывалась, кровь лилась из рваной щеки и заливала скапулир и непокрытый каменный алтарь. Он ткнулся в холодный камень здоровой щекой,
Двоих окровавленных и едва живых доминиканцев, цеплявшихся за алтарь, спас кордесский кюре. Он выскочил из дома, едва поднялись крики; однако священник слишком хорошо знал свою паству, и в драку вмешиваться не посмел, разумно полагая, что только сгинет заодно с монахами. Поняв, что толпа движется в сторону церкви, он побежал туда же другим путем и вошел в храм с заднего входа, через сакристию. И вот, дождавшись момента, когда крики малость поутихли, он явился пред очи своих прихожан в новом лиловом орнате, с большим крестом в руках, и принялся спокойным, уверенным голосом увещевать их, призывая остановиться.
«Подумайте сами, что будет, если вы предадите смерти этих братьев, папских посланников? Можно сказать, то, что они живы — ваша единственная защита и оправдание, беззаконники! Сейчас на дворе не восьмой год, и даже не сорок третий: все вы знаете, что следом приедут рыцари, которые уже и не вспомнят, в чем дело, но до отбытия пожгут ваши дома и обрюхатят ваших дочерей. И что тогда останется делать мне, вашему священнику? Я уже не смогу защищать вас ото всех обвинений, стоять между вами и франкским графом стеною: я смогу только умыть руки, подобно Пилату, потому что кровь этих монахов будет на вас и детях ваших!»
Так и примерно так говорил кюре довольно долго, то увещевая, то пугая несколько смутившихся людей. Те из них, что все еще были католиками, поддержали его, не желая несмотря ни на что осквернять убийством храм и проливать кровь каких-никаких, а все-таки клириков. Толпа начала мрачно расходиться. Несколько человек с молодым консулом во главе еще толклось некоторое время в церковных дверях, выкрикивая смутные угрозы, однако вскоре и они отступились, то ли возвратив рассудок, то ли просто устав от гнусной и тяжелой истории. С помощью двоих более-менее сочувственных прихожан кюре оторвал вконец обессилевших братьев от алтаря и уложил в сакристии, перенеся туда пару дощатых скамей из храма. Брат Рожер, как ни скверно себя чувствовал, собрался с силами и вспомнил свое врачебное мастерство. Он промыл и довольно искусно зашил Гальярду рану на щеке, замотал ему повязкой, считай, все лицо, оставив только глаза и здоровый угол рта. Кюре ходил вокруг них, сбросив личину спокойствия и уверенности и снова обратившись в безумно усталого старика с дрожащими от постоянной тревоги руками. Он слезно умолял доминиканцев уезжать как можно скорее, не будоражить народ самим своим присутствием. Гальярд пробормотал было сквозь повязку, что не уедет, покуда не исполнит свой долг, но тут уже и Рожер вмешался, уверяя собрата именем Христовым, что долга он сейчас исполнить не сможет, только погибнет задаром и еще больше настроит бедных людей против святой апостольской Церкви. Будь брату Гальярду не тридцать восемь, а двадцать пять лет, он бы не принял ни единого подобного слова, но сейчас, немного успокоившись и прислушиваясь к больному телу, он понимал, что это правда. Так они и уехали из деревни Кордес — поздно ночью, одетые в чужие обноски за неимением запасных хабитов, на одолженной кюре скрипучей телеге с верным возницей. Возница доволок их избитые тела до соседней деревни Сармасес, да там и оставил. В этой деревушке, в паршивой гостинице, где внизу пара пьяных голосов до рассвета препиралась из-за чьей-то жены, и умер брат Рожер. Побои, видно, что-то сильно повредили у него внутри. А может, он просто получил, чего желал, и теперь мог спокойно уйти на небеса, как человек, завершивший все земные дела. Перед смертью он исповедался Гальярду за всю свою жизнь — и тот узнал тайну, столь бережно хранимую братом Рожером… братом Рожером-Полем — уже целых тридцать лет. Кроме Гальярда, ее знал некогда Иордан Саксонский, первый Рожеров исповедник; а теперь Рожер забирал ее с собою на небеса, чтобы вместе посмеяться над этими страданиями со своим отцом.
Дело в том, что брат Рожер помнил отца Доминика. Он видел святого вживе — один-единственный раз, в Сервиане, в двенадцатом году. Их много тогда было, парней и молодых девушек, собравшихся после Доминиковой проповеди — совершенно безуспешной, встреченной дружным смехом. «Гоните его в шею, — сказал, помнится, тогда мэтр Бодуэн, весьма уважаемый в местной общине Совершенный. — Мало ли мы слушали таких трепачей? Не довольно ли нам, что франки и попы страну разоряют?»
Они долго следовали за ним веселым эскортом, выпроваживая нежеланного гостя подальше, за пределы городка, за ворота и далее, по нежным зеленеющим и золотым полям. Отпускали шуточки, спрашивали, не помочь ли побыстрее шагать, не придать ли скорости хорошим пинком. Он почти не отвечал — ответов все равно бы не услышали: только шел и шел, без слез глядя на солнце, прямой и худющий, как палка, стуча посохом по горячей дороге. Шел то ли как слепой, то ли и правда не замечая особенно, что вокруг него творится. Золотились под солнцем волосы вокруг широкой тонзуры, которую девушки, подбираясь поближе, старались пощекотать длинной травинкой: «Эй, папаша, муха, муха по нимбу ползет!» Он порой поворачивал голову, смотрел на своих обидчиков молча, большими и спокойными глазами, как взрослый — на неразумных и шумных детей. А ртом как будто улыбался чуть-чуть. Рожеров друг Видаль придумал такую штуку: подбежать и быстро, пока он развернуться не успел, ткнуть ему за шиворот пучок соломы. «Власяница тебе, папаша! Взамен прежней-то!»
Девушки — среди них и самая особенная, на которую Рожер в те годы смотрел больше прочих — заливались смехом. А когда идти за попом надоело, и ребята стали на прощание бросать ему вслед комья глины, Рожер, вдохновленный взглядом своей дамы, попал лучше всех: прямо в шею, так что грязь посыпалась за шиворот некрашеной рясы, а сам монах чуть покачнулся и остановился. Парни от смеха повалились на траву прямо на обочине.
«Заметил! Проснулся! Ну наконец-то! С добрым утречком, папаша!»
Рожер, красивый парень и богатый жених восемнадцати лет от роду, хохотал вместе со всеми, и только чуть-чуть подавился хохотом, когда черно-белый священник, обернувшись к ним, благословил веселую компанию широким крестным знамением. Рожер не разглядел его лица.
Не разглядел его лица, но и в темную ночь на ложе смерти все так же думал, что отец Доминик улыбался.
…К окончанию исповеди за бесставенным окошком уже начинало синеть. Брат Гальярд открыто плакал, едва в силах выговорить слова отпущения. Рожер взял его руку своей — сухой, ободранной на костяшках и стертой о ручку заступа, о многочисленные метлы и лопаты тулузского монастыря.
— Брат, не грусти ж ты обо мне. Знаешь… Я еще одну тайну тебе открою, чтобы ты не грустил. Я… видел
— Отца Доминика? — Гальярд мог бы и не переспрашивать.
— Он был около нас, когда… когда в меня попал первый камень, благослови Господи руку, его пославшую. И… и теперь я точно знаю, брат: он простил меня. Он мне улыбался.
— Какой он был? — у Гальярда даже слезы высохли от желания знать. Никогда не видевший святого основателя, он почувствовал что-то вроде зависти к своему умирающему собрату. К этому человеку, сейчас бывшему так близко к небесам, сорок лет просившему о милости — и допросившемуся-таки. Помирившемуся с отцом, как Павел, чье имя он носил в монашестве, под конец помирился со святым Стефаном.
— Отец Доминик?.. — голос, идущий уже почти не отсюда. — Он… был он очень… радостный.
Брат Гальярд читал седьмой покаянный псалом, когда Рожер со свистом выдохнул в последний раз.
5. Пару дней спустя. Брат Аймер робеет
Второй день прошел не слишком-то отлично от первого. Еще раз, и снова надолго, заявилась тетка Брюниссанда, которая вспомнила, что трое деревенских женщин носят в лес «что-то тяжелое в корзинках» не реже, чем раз в пару недель, вот уже с самой весны. Назвала женщин по именам — Росса, жена Бермона-ткача, Гильеметта Маурина и еще одна Гильеметта, «старая ведьма и ростовщица к тому ж». Ценные сведения собирались потихоньку, и все чаще в протоколах мелькало имя Бермона-ткача. Вторым по частоте упоминаний был, пожалуй, старый ризничий Симон Армье, которого многие, особенно женщины, честили колдуном. Одна из довольно часто встречаемых в протоколах Гильеметт — та, что постарше — по мнению католического женского меньшинства, была не кем иным, как катарской Совершенной, то бишь перфектой. Рыцарь Арнаут подал на ужин уже не курицу, но чечевицу с редкими кусками толстошкурой солонины, и брат Гальярд был весьма этим доволен. Брат Люсьен показал себя с лучшей стороны — он перебелял протоколы шесть часов без перерыва, и почерк к концу работы у него ничуть не испортился, хотя к вечеру он украдкой дул на покрасневший большой палец и тер его об одежду. Аймер перед сном бичевался так усердно, что на рясе у него проступили пятна крови. Брат Гальярд ничего не сказал, однако то и дело поглядывал на своего сына, видя, что душа того очень неспокойна. Он и сам-то тревожился — как всегда на процессе, и даже более: беспокоил его давешний мальчик, не явившийся и на второй день. Брат Гальярд редко ошибался в людях, и каждая подобная ошибка больно ранила его самолюбие. Самолюбию бы и поделом, но монаху до сих пор казалось, что он рассудил верно, что юноша очень хочет с ним говорить, и поговорил бы немедленно, если бы что-то не мешало ему. Инквизитор в течение двух дней почти не покидал замка, на время обратившегося в Domus Inquisitionis; выходили в деревню монахи только два раза, чтобы отслужить мессу. Даже официум, боясь упустить какого-нибудь покаянника, они прочитывали в зале принятия свидетелей и поднимались в свои комнаты единственно ради повечерия и сна. Однако все редкие минуты, проведенные Гальярдом вне замковых стен, он чувствовал на себе горячий взгляд русоголового паренька. Тот встречался по дороге к церкви, и создавалось впечатление, что он нарочно тут околачивается в надежде увидеть монахов. Он отстаивал мессу, и стоило Гальярду встретиться с ним глазами, парень тотчас же опускал голову. Более явственного покаянного вида инквизитору и присниться не могло. После службы он шел как можно далее по пути с монахами, притворяясь, что занят беседой с кем-нибудь, кому тоже было по дороге; брат Гальярд нарочно вслушивался в разговор и различил-таки его имя — Антуан. Белозубый мужчина с квадратной челюстью, в компании которого Гальярд видел мальчика впервые, напротив же, больше в церкви не показывался, не видно его было и в окрестностях замка. Уж не Бермон ли это ткач, или не Марсель Альзу, на которого также многие доносили? Инквизитора печалила необходимость ждать еще четыре дня, прежде чем можно будет пойти и самостоятельно поискать ответы на тревожащие вопросы. Когда речь идет о душах, незначительных вещей быть не может, в этом он был твердо уверен еще по научению отца Гильема Арнаута.
Итак, в среду после утрени, пока Аймер собирал необходимое для мессы в заплечный мешок, брат Гальярд использовал время, чтобы еще раз пробежать глазами протоколы. Аккуратные строчки Люсьенова пера ложились по пергаменту чистовика черными нитями.«…Свидетельствовала, что Гильеметта Груньер, также называемая Старой, и Гильеметта Маурина, жена Пейре Маурина, довольно часто ходят в лес, относя с собой полные корзины, а возвращаются с пустыми. На вопрос, откуда она это узнала, свидетельница отвечала, что своими глазами видела женщин за подобным делом… Также свидетельница задавала Гильеметте Маурине, своей соседке, вопрос, куда именно она относит снедь, и получила ответ, что Гильеметта ничего не хочет ей говорить, поскольку свидетельница
Однако новый день большой надежды не сулил. Гальярд понял это, едва заслышал далекий вопль. Орала женщина — сначала одна, потом крик подхватило еще несколько голосов. Брат Гальярд невозмутимо вознес Чашу для поклонения:
— Hic est enim calix sanguinis mei…
Однако за спиной его нарастал ропот и рокот, что-то приближалось из-за двери, и брат Гальярд, даже не оборачиваясь, мог сказать — на Чашу никто не смотрит.
Людская волна позади дернулась, мощно покатилась в сторону двери — и наконец прорезался совсем близкий вопль:
— УБИЛИ!!!..
— Haec quotiescumque feceritis, in mei memoriam facietis.
— ОТЦА ДЖУЛИАНА УБИЛИ!!!
Брат Гальярд крестообразно распростер руки, произнося оставшиеся молитвы евхаристического канона. Сердце его горело, но голос не дрогнул. Только по окончании славословия — «Per ipsum, et cum ipso, et in ipsо» — когда жена байля, пробравшись к самой алтарной преграде, заверещала, едва ли не хватая священника за край орната: «Батюшка, слышите? Нашего кюре еретики замучили!» — он обернулся к людям. Однако не раньше, чем завершил пятикратное крестное знамение над чашей.
— Дочь моя, то, что происходит здесь, важнее, чем жизнь или смерть — моя ли, ваша ли, любого из людей на целом свете. Поэтому преклоните колени перед вашим Искупителем,
Тетка Виллана упала на колени стремительно, будто ей подрубили ноги.
Брат Аймер давно так не восхищался своим наставником. С огромным стыдом он осознавал, что сам дернулся и отвернулся от алтаря на первый же крик. Будь он один — так, быть может, и оставил бы Мессу, помчался бы к дверям. «Pater noster» прочли под напряженными взглядами немногих верных. Хотя большинство все-таки ломанулось к дверям — кое-кто оставался: пара старушек, юноша Антуан, жена байля, вцепившаяся в алтарную преграду, как узник в прутья своей клетки. И широкая, как перевернутая кадка, ярко наряженная на Брюниссанда на передней лавке, в окружении неизменных сыновей. Покаянный канон отчитали, потому Аймер уже не мог бить себя в грудь; только на словах «Non sum dignus ut intres sub tectum meum» сильно покраснел. Сердце его, заколотившееся со страшной скоростью при первой вести об убийстве, постепенно успокаивалось с течением Operis Dei, Дела Божьего; а когда он принимал Чашу, руки молодого священника слегка дрожали — но уже не от страха, а от стыда. «Маловерный!» — звучал в его ушах осуждающий Господень голос, до ужаса похожий на голос дорогого наставника. И после отпуста, когда оставшиеся несколько человек стремительно помчались к выходу, Аймер во искупление своего позора постарался выйти последним, даже после отца Гальярда. Который, казалось, нарочно задержался еще, ненадолго замерев перед алтарем в безмолвной молитве.
Если бы Гальярд знал, что его возлюбленный Аймер сейчас считает его почти святым, он бы раздрал на себе одежды, или же хабит сам вспыхнул бы от его горячего стыда. Какая там святость: монах переживал один из тяжелейших приступов уныния за всю свою жизнь. Отец Джулиан. Как он, инквизитор, человек, призванный к неусыпному бдению, мог забыть о кюре? Как мог удоволиться смутным решением послать сегодня после мессы кого-нибудь поискать Джулиана в его доме, если тот раньше не объявится? Как он мог… Брат Гальярд чувствовал себя так, будто придушил несчастного священника собственными руками. Потому и застыл на коленях перед пустым алтарем, умоляя Господа простить его. И наставить, наставить наконец на верный путь, удержать впредь от подобных смертельных ошибок, удержать от ада безразличия —
Наконец в сопровождении верного Аймера белый монах вышел под яркое утреннее солнце. Церковный двор кипел, люди кишели, как рыба в рвущейся от тяжести сети. Так копошатся осы на столе, дружно высасывая оброненную каплю меда. Раздвигая руками толпу, Гальярд прошел к главному месту кипения. Брат Франсуа уже был на месте, что-то увещевающе говорил сразу во все стороны, перешагивал туда-обратно через темную груду, некогда бывшую священником Джулианом. Гальярд склонился над телом, преодолевая отвращение от первого водянистого запаха смерти. Посмотрел в белое раздутое лицо. К щеке трупа уже прицепилось несколько жадных речных ракушек, брат Гальярд смахнул их рукой.
— Полно орать, бабы, — рассудительно говорил у него из-за спины голос байля. Байль одновременно старался говорить спокойно — и перекрыть голосом многочисленные причитания, и не очень-то ему это удавалось. — Чего сразу голосить — убили, убили? Утопленника, что ли, никогда не видели? Наш кюре, царствие ему небесное, выпить здорово любил. Вполне мог и без всяких еретиков в Арьеж свалиться.
— А может, утопился, — поддержал его любопытный мужичок Мансип. Этот выскочил из церкви один из первых, еще когда заслышал первые крики. — Отец Джулиан и утопиться еще как мог, я его давно знаю! Подумал — мол, я негодный священник, да еще и на грудь принял для тоски и уныния — и готово, камень на шею…
Не слушая их, брат Гальярд коротко кивнул Аймеру — помоги. Вдвоем доминиканцы со всей силы нажали на грудь покойнику. Аймер стиснул зубы от приступа тошноты: раздутая плоть мягко подалась под его ладонями. Господи, не дай, чтобы меня сейчас вырвало, взмолился он — и Господь его услышал.
Женщины с аханьем отшатнулись в разные стороны: в груди несчастного священника что-то булькнуло, голова дернулась, как у живого, и наружу изо всех дыр изверглось немного мутной воды. Совсем немного, и вода была явственно окрашена в розовый цвет.
— Распорядитесь омыть тело и одеть как подобает, — велел Гальярд, распрямляясь. — Вечерня сегодня будет за усопшего. На заупокойную мессу всех приглашаю завтра. Эн Пейре, у вас в доме найдется ткань на саван? И свечей бы побольше. По возможности — гроб, или хотя бы хорошую доску. Думаю, будет только справедливо похоронить кюре на средства общины.
— Самоубийцу-то, отче? — робко возразил байль, явно не хотевший запускать руки в общинную казну. — Ведь ежели отец Джулиан… сам себя того, его и в церковной-то ограде не положено, а вы сразу — саван…
— Отец Джулиан не кончал с собой, в этом я вам ручаюсь, — резко перебил брат Гальярд. — Он погиб честной смертью. И ему, как священнику, приличествует весьма почетное христианское погребение.
И как бы не приличествовала ему слава мученика, добавил он про себя — но вслух не сказал. Незачем пугать и без того напуганных местных католиков.
Он проследил, чтобы труп несчастного кюре перенесли в ближайший дом для приведения в должный вид. Это оказался дом мужичонки Мансипа и его семейства; хозяин было воспротивился — мало приятного располагать в доме чужого покойника, да еще, может, и дурной смертью погибшего: всю удачу может из
Старик ризничий, Симон Армье, вился подле покойного, как могильный ворон. Вид у него был очень занятой и важный. Он даже удалился в Мансипов дом вслед за старухами — единственный из мужчин, пожелавший участвовать в происходящем; впрочем, брату Гальярду это было только на руку, в конце концов, ризничий хранил запасные ключи от церкви. Так что инквизитор распорядился после омовения отнести тело отца Джулиана в церковь и разместить подобающим образом на кСзлах для грядущей заупокойной вечерни. Объявив, что несмотря на горестное происшествие, он по-прежнему ожидает свидетелей и покаянников в замке, брат Гальярд наконец удалился. Его сообщение, что неделя милосердия еще не кончилась, и в замке весьма желанны будут люди, знающие что-либо о смерти отца Джулиана, было встречено недоверчивым гулом.
Вот проклятье, теперь они будут бояться, думал он, идя широкими гневными шагами. На ходу Гальярду думалось всегда лучше, чем стоя или сидя; к тому же он хотел ненадолго оторваться от брата Франсуа. Во всем, даже в боязливом молчании прихожан, ему чудился упрек; будто к Каину, кровь отца Джулиана вопила к нему от земли. И уж тем более были бы неуместны упреки брата Франсуа, который и так не показал себя склонным предполагать о собрате лучшее.
Однако молчаливо подумать монаху не удалось: пришлось сразу же за церковной оградой остановиться и обернуться на чье-то пыхтение. Брат Гальярд был уверен, что это Аймер; однако пыхтела на самом деле на Брюниссанда. В жаркий день, какие порой выдаются в октябре даже в горах, эта зрелая дама вырядилась в два суконных платья одно на другое и в расшитый двухцветный плащ; по ее круглому лицу пот катился градом, и щеки цветом напоминали закатное солнце.
— Отец Гальярд… погодите!
Тот переступил ногами, всем своим видом выражая нетерпение.
— Если желаете свидетельствовать, дочь моя, я с готовностью приму вас в замке…
— Нет, я другое сказать хотела. — Трактирщица с деревенской простотой оперлась на его руку, чтобы отдышаться, и брат Гальярд так смутился, что не сразу ее одернул. — Я хотела сказать, отец мой… Что теперь, после смерти кюре, опасно вам тут у нас…
— Если вы полагаете, что, выслушав такое предупреждение, я быстро соберу вещи… — желчно начал монах, но продолжение фразы заставило его замолчать от давно не испытанного чувства благодарности.
— Нет, что вы, отче, у вас же долг, я ж понимаю. Я только хотела вас предупредить, что этих ублюдков не боюсь. Поэтому если что, перебирайтесь-ка вы со всей братией ко мне. И для франков местечко в сараях найдем, если вы без них никуда. У нас дом прочный, не хуже замка, только вот не на отшибе, и ограда с острыми кольями; а сыновья у меня ребята крепкие. Если надобно, можем и с дубьем в руках за святую Церковь постоять!
Брат Гальярд, охваченный стыдом, слегка поклонился деревенской матроне. Ему было стыдно за все, что говорил о ней брат Франсуа, за все, что порою думал он сам, когда она ему особенно надоедала. «Разряженная старая болтунья»… возможно, эта женщина куда праведнее и отважнее меня. В который раз, Иисусе благий, Ты ставишь меня на место, благодарю Тебя.
— Спаси вас Господи, добрая дочь Церкви, — церемонно ответил он. — Думаю, пока мы должны оставаться там, где мы есть… но я запомню ваше предложение. Запомню и подумаю над ним. Мы все подумаем.
На Брюниссанда внезапно смутилась, что стоит так близко к монаху, человеку Божьему: почти вплотную! Она отступила на пару шагов, пыша жаром, как чан кипятка; и отступила как раз вовремя — из церковных ворот показались спешащие наперегонки Люсьен с Аймером. Опять не удалось побыть одному, даже по дороге. Ну что же, может, и к лучшему; может быть, сейчас в самом деле такие времена, когда священнику не стоит ходить в одиночку. Особенно инквизитору.
— Отец Гальярд, а вы уверены, что его убили? Может, правда сам в воду упал? — сразу же выпалил брат Аймер. Наставник ожидал этого вопроса, и ответить собирался честно и сразу: Аймера не нужно было оберегать от страха, как возможных покаянников. Напротив, ему следовало учиться, и учиться переносить страх — в том числе.
— Уверен. Отца Джулиана убили, причем отнюдь не этой ночью, судя по запаху.
Люсьен перекрестился.
— Кто же это осмелился… Священника-то…
— Пока не знаю, — хмуро сообщил Гальярд. — Одно могу сказать — это был мужчина. Или очень сильная женщина, что маловероятно.
— Откуда вы знаете? — Аймер решил проявить интеллект, зная, что наставник это очень ценит. — Если отец Джулиан был пьян — а позавчера вечером он был весьма пьян, все мы помним — даже ребенок мог бы столкнуть его в реку. Берега тут обрывистые…
— А камень? — тихонько возразил Люсьен. — Камень на шее?
— Молодец, — кивнул брат Гальярд. Ему весьма нравился францисканский новиций; обидно даже, что тот состоял под началом у недружественного Франсуа. — Когда кюре столкнули в реку, на шее у него уже имелся привязанный камень. И более того — он был уже мертв.
— Так разве он не утонул?
— Нет. Его задушили. — Брат Гальярд, увлекшись объяснениями, споткнулся о камень и чуть не упал, так что молодые монахи подхватили его с двух сторон. — Хорошее покаяние, — вспоминая отца Доминика, пробормотал тот, шевеля ушибленной стопой. — Так вот, следа на шее еще недостаточно как доказательства — отвечай, Аймер, почему недостаточно?
— Потому что труп раздулся от воды, и уже непонятно, насколько сильно веревка врезалась в шею с самого начала, — благодарно отозвался Аймер. Своими вопросами брат Гальярд превращал страшное происшествие в игру разума, в клубок, который необходимо распутать. Аймер начинал чувствовать себя не возможной жертвой хищника, но охотником.
— Верно. Так вот, тело извергло из себя воду. Немного воды — если бы отец Джулиан утонул, он бы захлебнулся, и в легких его воды было бы куда больше. Более того — выделения были красноватые от внутреннего излияния крови. Отца Джулиана задушили этой самой веревкой, а потом убийца, кто бы он ни был, привязал к веревке камень и бросил тело в воду, чтобы спрятать его от глаз. Ненадежный способ: Арьеж здесь, в горах, не слишком глубок, но берега довольно обрывисты, а дно неровное и каменистое. Выплыть на середину и сбросить тело в воду с лодки невозможно. Труп можно скинуть вниз с обрыва, но всегда есть риск, что он зацепится за что-нибудь и вскорости будет обнаружен. Так и случилось — женщины, отправившиеся стирать белье, заметили что-то темное на небольшой глубине и позвали мужчин посмотреть.
Брат Франсуа, к счастью, ходил не слишком быстро. Трое монахов уже подходили к замковой стене, а Франсуа все не показывался, к вящему удовольствию одного из них.
— Убийца не мог не опасаться такого исхода, — продолжал брат Гальярд, размышляя на ходу. — Почему же он предпочел все-таки спрятать труп в реке, а не закопать его, скажем, где-нибудь в лесу, где никто на него не наткнулся бы, по крайне мере, до нашего отъезда? Что скажете, юноши?
— У него было мало времени, — отозвался Люсьен. По дороге ангельский юноша успел краем сандалии отодвинуть в траву земляного червяка, казавшего розовое голое тельце прямо под ногами.
— А мало времени бывает у человека, который боится, что его хватятся, — поддержал его Аймер.
— Или у того, кто должен успеть закончить много дел, — задумчиво продолжил брат Гальярд. — Или у человека, которого кто-то срочно ожидает… Кто-то весьма важный для него. Или опасный для него. Впрочем, довольно словоблудия, — резко закончил он, когда франкский сержант верноподданно закивал ему из ворот. — Делая предположения, всегда стоит помнить, что они все до единого могут оказаться неверны.
С такими обнадеживающими словами он и прошел в сторону нужника, слегка припадая на ушибленную ногу. Брат Аймер с тревожной любовью посмотрел ему вслед. Главный инквизитор Тулузена и Фуа, Господи Иисусе… Небось после отца Гильема Арнаута мечтает мученически умереть… Что же Аймер будет делать, если этого резкого и непростого монаха со шрамом на лице — Аймерова отца во святом Доминике — кто-нибудь убьет? Как убили кюре отца Джулиана… Набросив веревку на шею, спутав, как жертвенного агнца…
Нет уж, с вагантской решимостью подумал Аймер, никуда я его одного не отпущу. Пусть ругается как хочет. Пусть наказания налагает. Любовь выше послушания, и суббота для человека, а не наоборот! Ведь он же СОВСЕМ старый и больной, ему за сорок уже, он и сдачи в случае чего дать не сумеет, а я пока еще ничего, крепкий… И чтобы доказать самому себе, что прежние вагантские навыки не вовсе утрачены, Аймер подхватил с земли обломок палочки и ловко провернул ее несколько раз, вспоминая, как обращаются с ножом. И смутился, поймав пораженный взгляд Люсьена.
— А кюре-то как жалко, брат, — тихо сказал Люсьен, отводя свои нежные глаза. — Отца Джулиана… Как думаете, брат — он быстро умер? Он ведь не очень мучился?