Я быстро оделся и, выскочив из кубрика, потер лицо снегом — чистым, пушистым снегом, который лежал тут же на сетях.
Море было вокруг. Говорили, что оно серое, хмурое, некрасивое — это полярное море. Оно было голубым и зеленым, голубое и зеленое шло по нему полосами, и легкие весенние облака летели от горизонта навстречу нашему судну. Я перегнулся через борт, чтобы посмотреть, далеко ли мы отошли от берега. Отвесные черные скалы со снеговыми прожилками были ещё отчетливо видны.
— Слюсарев! — крикнул мне парень в таком же, как у Аркашки, вязаном берете. — Возьмешь метлу, обметешь снег с ростр.
Я не знал, кто этот парень и что такое ростры, но тотчас же схватил метлу, валявшуюся на палубе, и опрометью полез вверх по трапу. Началась моя первая вахта.
— Горе мое, не туда! — захохотал он, указывая пальцем в противоположную сторону. — Знаешь, где шлюпки? Вон куда!
Теперь я подхожу к самому поразительному случаю, который произошел в этот день, первый день моего плавания. Я поднялся на ростры, то есть на ту часть верхней палубы, где закреплены две судовых шлюпки. Эта палуба, иначе называемая полуютом, реже всего посещается командой. Снег тут лежал гладкий и неистоптанный, и, когда я поднялся наверх с метлой, несколько чаек, отдыхавших на поручнях, взлетели при моем приближении. Даже голоса матросов, работавших на палубе, сюда почти не доносились. Только каждую минуту тихонько позвякивал колокольчик: это лаг, измеритель хода нашего судна, отсчитывал за кормой пройденные футы и мили.
Я обмел снег с палубы и подошел к шлюпкам, — их нужно было тоже привести в порядок. Я не думал ни о чём, кроме того, как бы поаккуратней и поскорей прибрать порученную мне палубу. События прошлой ночи, гульба, соломенная пещера и омерзительный её хозяин, мои товарищи по разгулу, ночной побег — всё это было далеко позади, всё улетучилось из моей памяти.
И вот, когда я подошел встряхнуть брезент, которым были накрыты шлюпки, я увидел кисть человеческой руки, неподвижно лежавшую на борту.
В первую минуту я чуть было не бросился бежать с палубы, так испугала меня эта рука, высовывавшаяся из-под брезента. Она была бледная, с синевой у ногтей, точно неживая. Но я не побежал. Пересилив испуг, я приподнял брезент и увидел на дне шлюпки Мацейса и Шкебина.
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, лицами вверх. Шкебин слегка посапывал и жевал губами, так что не было никаких сомнений в том, что они не замерзли, а просто спали — глубоким, мертвецким сном.
Невозможно было понять, как они здесь очутились. Я припомнил всё, что произошло после того, как я выскочил из шлюпки, скрывавшейся под бортом нашего судна. Припомнил Аркашкин голос, оправдывавшийся перед командой портового катера, опрос в темноте, шлюпку на буксире — и ничего, ничего не мог понять. Неужели эти двое переметнулись на судно следом за мной и, когда катер подошел к борту, притаились, залегли в этой шлюпке и, обессиленные двухдневным разгулом, просто-напросто уснули? Но сколько же времени они спали здесь? Всё это происходило часа в четыре ночи, а теперь пятый час дня, — стало быть, они спали двенадцать часов подряд — всё время, пока шла погрузка, пока тральщик шёл по заливу к морю! Мертвецкий сон, если подумать, какой холод был ночью.
Осторожно я потянул Мацейса за руку. Он заворчал со сна, заворочался, потом сел. Неузнающими глазами смотрел он на меня, потом перевел взгляд на мачту, на птиц, носившихся за бортом, на плавно качавшийся горизонт, и я видел, как на его лице явно проступает безумие.
— Море? — сказал он, с трудом шевеля губами.
Я подтвердил:
— Море.
Он вылез из шлюпки. Повидимому, он всё-таки здорово окоченел, проспав двенадцать часов на морозе, хотя под брезентом и толстым слоем снега никак нельзя замерзнуть. Проснулся и Шкебин, зевая вовсю и протирая кулаками глаза.
— Ты видишь? — крикнул ему Мацейс. — Видишь?
Он дул на свои окоченевшие пальцы, мял их, ломал и вдруг рассмеялся.
— О, чорт! Никогда не слыхал ничего похожего! Так заснуть!
— Какое это судно? — спросил он потом.
Так же коротко я ответил:
— 89-й.
Никогда не забуду их лиц. С минуту они смотрели на меня, и у них дрожали и кривились губы. Потом Мацейс, пригнувшись, бросился бежать по палубе. Здесь висел круг, обыкновенный спасательный круг с надписью красной краской «РТ 89». Обеими руками он сорвал этот круг с крючка, смотрел на него пристально, долго, и я видел, что губы у него всё ещё дрожат и кривятся.
Я крикнул, тряся его за плечо:
— Мацейс!.. Мацейс!
Он не слушал меня. Он отшвырнул круг, вцепился в поручни и так стоял, глядя на черный скалистый берег, от которого мы уходили всё дальше и дальше.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
МОРЕ
НА КРАЮ СВЕТА
Метель прямо с ног валит, а солнце ясно. Тучи, набежавшие с моря, едва-едва задевают его своими дымящимися краями, и снег валится золотистый, и тучи тоже золотисто-рыжие, легкие, насквозь пронизанные низким весенним солнцем.
Весной чуть ли не каждый час меняется на Мурмане погода. Прокинуло снежок — снова голубеет небо. Ночью высокая заря, прозрачная и зеленая, как морская вода, стоит над тундрами. Загораются звезды. Неярко они светят: с каждыми сутками всё ширятся по небу вечерние зори. Скоро солнце только спустится на гребень береговых гор и уж не зайдет, так и будет сиять по ночам — низкое, прохладное, в золотисто-розовых туманах.
Но это — летом, а ранней весной чернеют к вечеру горы, глубоким и прозрачным, как морская вода, становится небо. И какие чудеса творятся на нем в эти ясные апрельские ночи! Вдруг от края до края раскинется по небу легкое облачко. Взглянешь — и кажется, что облачко дышит, ширится, набухает светом. Вот оно уже раскинулось на полнеба, колышется, как полог на ветру; широкие лучи тянутся к нему из-за горизонта, сталкиваются между собой, шарят, как пальцы, по небу, а светозарное облачко-полог свивается в кольца, дрожит и трепещет от их прикосновений. Тускнеют его края. Меркнут лучи, уходя за горизонт. Ещё что-то дымчатое, светлое вздрагивает в ночном небе — и вот всё пропало, только мерцают тусклые звезды.
В апреле на Мурмане не часты северные сияния, но, когда заря не сходит с неба за полночь, они бывают особенно прекрасными. Впрочем, рыбаков-поморов не радует их игра. Сполохи играют к морозу и ветру — это древняя и верная примета.
Рыбацкие становища с моря не видны, они попрятались от северного ветра в глубокие расселины береговых гор: губы — по-нашему, фиорды — по-норвежски. Большая морская волна туда не заходит, бесчисленные корги (рифы, подводные скалы) и ёгры (отмели) защищают с моря эти узкие, глубоко врезавшиеся в берег заливы. Чуть крепче ветер — рыбацкие боты уже убегают с промысла в губу. Там тихо. Там внезапно налетевший шквал не страшен рыбакам. Мотор и парус быстро несут их к берегу, а на берегу, на песчаной косе, раскинулись тесовые домики, дружно дымят трубы, сети сохнут на заборах, красный флажок полощется по ветру над брюгой (пристанью). Когда позади уже бушуют и ревут буруны, хорошо с качающейся палубы увидеть дымок над крышей своего дома.
В апреле становища ещё в снегу. Некоторые домики поприземистей замело вровень с крышами. Идет по улице человек, а со стороны видать одну ушастую шапку, бороду да трубку. Потом пробегут, покачиваясь над сугробами, две пары ветвистых кустиков: это упряжка оленей возит тес от пристани на стройку какого-нибудь нового дома, — проскрипит под полозьями нарт снежок, и снова тишина, снег, несмолкающая перекличка чаек.
Галдят на перемене школьники, гурьбой сбегая с крыльца прямо в сугробы. По речке, впадающей в губу посреди становища, плывут с тихим звоном льдины; иной раз проплывет, развалившись на льдине, молодой тюлень, оглянет любопытными глазами рыбаков, которые возятся возле брюги на своих ботах — смолят, строгают, конопатят, — и бултых в воду! А чуть подальше отойти от брюги — берег лежит пустынный, скалы всё ближе и ближе подступают к воде. Они уступами громоздятся друг на дружку, заходят в воду и лежат там черные, голые, похожие на стадо каких-то невиданных окаменелых чудовищ. Тут под боком у рыбаков пропасть всякого зверья и птицы. Один раз из домика, где живет секретарь сельского совета, вдруг грянуло подряд два выстрела, а затем, без шапки, без пальто, с крыльца скатился сам секретарь, кинулся на берег и грудью повалился прямо в воду. Повыскакивали соседи, а он, мокрый с головы до пят, орет не своим голосом: «Выдру взял, во какая красавица!» Оказывается, на бережок действительно вышла выдра поискать мелкой рыбки, которая в малую воду застревает между камнями. Секретарь её и положил прямо из форточки.
К вечеру мореходы возвращаются с моря. Натоплены бани, жара в бревенчатых домиках. В одном таком доме, ставленном не больше года назад, так что сосновый тёс ещё сохранил лесной смолистый запах, к вечеру хозяйка накрывает стол холщовой скатертью с прошвами, вынимает из печи большую глиняную миску ухи. В просторной комнате светло и тепло, цветные половики проложены по полу, герани и фикусы стоят на подоконниках. Забежишь сюда с ветра — и кажется, будто ты не у Ледовитого океана, на краю света, можно сказать, а в обыкновенной квартирке обыкновенного поселка где-нибудь под Псковом или Череповцом, только что на гвоздике висит высушенный краб да связка акульих зубов — украшение, которого не встретишь под Псковом. А так — всё чисто, всё прибрано, — видно, что люди тут живут не кое-как, лишь бы передохнуть от промысла до промысла, но живут прочно, оседло, как говорится, «полностью». В углу прибита полка с книжками, на стенах развешаны фотографии и картинки, которыми бот «Книжник» — пловучая канцелярская лавка с парусом и мотором — круглый год торгует по всему побережью. На фотографиях сняты бородатые мореходы-поморы и женщины в темных платьях с косынками, откинутыми на плечи, чтобы были видны гладкие, зачесанные на затылок волосы; тут же красуются два молодца в красноармейской форме (надо полагать, — хозяйские сыновья или племянники), стоящие с шашками наголо на фоне каких-то дворцов необычайной красоты, кипарисовых аллей, озер и фонтанов, причем на озере, вместо лебедя, плавает четырехтрубный дредноут. Картин по стенам немного, и во всех рыбацких квартирах они одни и те же: на одной изображена «Вакханалия» знаменитого голландского художника Рубенса, на другой — «Запорожцы, пишущие письмо турецкому султану». Под «Вакханалией» сидит на лавочке сам хозяин в тугом свитре, в сапогах выше колен и ест уху с «балкой» — тресковой печенкой. Он закусывает и разговаривает с гостями.
Перед самой войной он работал «корщиком», то есть старшим, на шнёке у купца Епимаха Могучего.
Епимах Могучий был самый богатый купец на всем Мурманском побережье. Отец его умер неизвестно где и когда, мать служила прислугой у одного промышленника, и её задавило насмерть моржовой шкурой, сорвавшейся с «козла».[1] Сироту взял на воспитание добрый старичок, по фамилии Могучий, проживавший на Семи Островах, а когда он умер, то оставил своему воспитаннику в наследство небольшой капитал. Епимах, уже пришедший в возраст к этому времени, купил на завещанные ему деньги несколько норвежских ёл, быстроходных парусных ботов, и вот с этих-то ёл и началось его богатство.
Дело в том, что в прежнее время поморы ловили треску только на яруса (крючки с наживкой), другой снасти они не знали. Между тем случается так, что треска ходит у западных берегов, а на западных берегах как раз нет ни песчанки, ни мойвы — мелкой рыбешки, которой наживляют снасть. Или наоборот: треска гуляет на востоке у Иоканьги, а песчанка и мойва — в Ура- и Ара-губе. Епимах стал покупать наживку там, где она есть, и продавать поморам там, где её нет; он на этом деле так нажился, что через несколько лет у него уже появились свои пароходы, и магазины, и фактории.
В четырнадцатом году Александр Андреевич Кононов проживал, как и все мореходы-поморы, под Архангельском в беломорских посадах, а с весны ходил промышлять за семьсот верст на Мурман.
В конце июля он и его трое камратов[2] вернулись с промысла в становище. День был трудный, и все они очень устали. Прежде чем лечь отдохнуть, следовало бы, по заведенному порядку, ошкерить[3] рыбу и сдать её купцу, но они решили всё-таки сначала поспать, и Кононов, как старший, сказал камратам:
— Повалитесь.
Стан[4] у них был от купца — один на шестнадцать человек. Повалившись по нарам на свои тулупы, они все разом уснули.
Ночью Александра Андреевича разбудил тревожный людской говор под окошком избы. Люди не галдели, — наоборот, говорили тихо, приглушенно, будто боялись, чтобы кто-то не подслушал, о чем они говорят. Корщик выскочил за порог, спросил, что случилось.
— Беда, — ответили ему. — Война объявлена. Уже удирают люди: кто — в Бело-море, кто — по губам. Надо и нам удирать.
— У меня рыба в шнёке навалена, — сказал Александр Андреевич. — Куда же я могу деться?
Больше уже никто не ложился спать в эту ночь, и все — всё становище, все рыбаки — стояли на брюге, поглядывая вдаль, туда, где в расселине между скалами бледной, отраженной зарей, всю ночь не сходившей с неба, светилось море. Вполголоса передавали слух о том, что рейсовый пароход «Николай» не дошел до Колы, что будто бы у острова Еретик за ним погналась неизвестная миноноска, и еле-еле «Николай» убежал от неё в губу. Потом гурьбой подходили к телеграфной конторе, с опаской заглядывали в окошко. Там за столом вокруг перепуганного телеграфиста ночь напролет сидели купцы, угрюмо уставившись на бездействовавший телеграфный аппарат.
В середине ночи Кротов, хозяин главного магазина в становище, вышел к рыбакам и сказал:
— Вот что, мужички, если к завтрему не придет телеграмма, что Англия или кто там другой закроет ход в наше море, тогда, значит, точка. Подгоняйте тогда по полной воде свои шнеки, забирайте провизию, муку, снасть, что хотите.
Никто не обрадовался даровой провизии, всем только стало ещё страшнее. Если уж купец говорит такие слова, стало быть, дело совсем пропащее. Люди с тоской поглядывали на бледную, отраженную зарю, на голые скалы, обступившие становище, и было у них такое чувство, как будто бы все они уже попались в плен, и некому их защитить, и никогда им больше не видать своих семей, оставшихся далеко от них, в беломорских деревнях и посадах. Кто защитит их тут, кучку русских мужиков-мореходов, забравшихся со своими карбасами на край света? Ближайший солдат, можно сказать, за тысячу вёрст; ни городов, ни железных дорог нет вокруг, — хоть голыми руками бери эти берега со всем их народонаселением.
Светало. С берега потянул ветерок. То один камрат, то другой, поскидав рыбу на берег, снимал с якоря свою шнёку и убегал под парусом в море. Кружным путем через горло Белого моря отчаявшиеся рыбаки пытались пробраться к родным местам, и несколько дней спустя в шторм у Святого Носа половина их погибла.
Прошло ещё время. Рыбу купцы не покупали, нечищеная, она лежала в шнеках. На промысел никто не выходил. Попрежнему купцы сидели на телеграфе, а рыбаки бродили по берегу, угрюмые, потерявшие себя люди. Многие напились пьяными и спьяна плакали.
Вдруг под вечер из телеграфной конторы выбежал Епимах Могучий, и по лицу его было видно, что, наконец, пришли хорошие новости.
— Англия объявила войну немцам! — крикнул он. — Можете промышлять.
Александр Андреевич спросил у купца: раз Англия вступилась, то, стало быть, тресочку он всё-таки у него примет? Епимах объяснил, что тресочку-то он примет, но только нынче будет платить не по рубль восемьдесят за пуд, а по рубль пятнадцать. Время всё-таки ненадежное, сказал купец, война, и хоть Англия и вступилась, но, как-никак, он рискует своими деньгами. Рыбаки обалдели от такой цены, однако делать было нечего. Через час они уже выходили с ярусами в море, ругая на чем свет стоит и войну, и Англию, и купца, и свое рыбацкое счастье.
А через четыре года, когда последние белогвардейцы удирали из Колы на английских крейсерах, Епимах Могучий запряг в кибитку тройку коней. От самого Архангельска по всему поморью промчался он к норвежской границе, и никто не видел его лица, потому что с четырех сторон он занавесил свою кибитку коврами и шалями, чтобы спрятаться от людского глаза. Сам Александр Андреевич этой кибитки не видал, жена его видела и старший сынишка, который как раз шел с матерью по дороге, когда купец стрелой промчался через их посад. Мальчик бросил было вслед ему камень, но не попал, — так гнал купец свою тройку в чужую страну…
Гости посмеялись рассказу Кононова о том, как промышленники даже войну сумели обратить к своей выгоде и как беззащитен был народ в этом дальнем углу Российского государства. Гостей было трое: приезжая из Ленинграда девушка, которая познакомилась с Конононым на пароходе и временно проживала у него в свободной комнате, и двое краснофлотцев. Никто ничего не сказал по поводу рассказа, все только невольно взглянули в окно, выходившее на губу. Там неподалеку от берега подряд лежали четыре длинных серых рыбообразных тела, похожих на спящих китов или морских ящеров, чудом сохранившихся в этих холодных северных водах. Ночью в губу зашла и стала против становища на якорь флотилия подводных лодок.
Приближались сумерки. Гости, краснофлотцы-подводники, распрощались с хозяевами, — им было пора возвращаться на борт. Александр Андреевич пошел их проводить. Вечер был ясный, теплый, но над губой тревожно вились и перекликались чайки.
— Чайка колокольню вьет, — сказал Кононов. — Ветерок будет ночью.
Краснофлотцы сказали, что ветер для них ничего не значит. Поднимется зыбь — пойдут на погружение, заберутся на глубину, а там даже в шторм тишь да гладь. Они поинтересовались, отчего, собственно говоря, товарищ Кононов решил, что будет ветер. Судя по сигналам, вывешенным возле брюги на мачте, погода намечается ровная. Кононов посмотрел на сигналы, нахмурился, но сказал только то, что, птицы не врут.
Как только шлюпка с краснофлотцами отвалила от брюги, он постучался в дверь одноэтажного домика, в котором жил портовый надзиратель. Внутри было душно и накурено. Окурки, рыбьи кости и корки хлеба валялись по полу, — видно было, что комнату эту не подметают сутками. Сам хозяин лежал на кровати голый до пояса, однако в болотных сапогах, заскорузлых от грязи. Его плечи, руки, хилая грудь — всё было густо разукрашено рисунками и надписями большей частью самого неприличного содержания. Пониже груди, на месте, называемом «под ложечкой», орел уносил в когтях девицу с распущенными волосами, и вдоль ребра шла надпись: «До свиданья, Нюрочка»; на плечах главным образом были изображены якоря и рыбы, а против сердца красовалась такая пакость, что даже и сказать нельзя. Живое человеческое тело напоминало поганый забор, на котором упражнялась в остроумии компания хулиганов.
— Товарищ Егешко, — сказал Кононов, — какую погоду передают на ночь?
Портовый надзиратель даже головы не повернул. Видно было, что человеку скучно и тошно до чортиков.
— Сводка на столе, — буркнул он.
Кононов взял со стола телеграфную сводку.
— Ост-зюд, зюд-зюд-ост, семь-восемь баллов,[5] облачность, снегопад…
Он вздохнул и отложил телеграмму. Егешко лежал, уставившись в потолок.
— Семь баллов, — точно про себя сказал старик, — это плохой ветер. Ботам выходить из губы в такую погоду нельзя.
Кровать даже не скрипнула.
— Почему, штурман, сигналы в порту не переменены? — обернувшись к неподвижно лежавшему на кровати Егешко, резко сказал старик. — Людей погубить хочешь?
Егешко вскочил. Синие рыбки и якоря прыгали у него на плечах, девица с распущенными волосами и «До свиданья, Нюрочка» змеей извивались между ребер, когда он, кашляя, натягивал через голову рубашку и всё никак не мог найти рукав. Торопливо он бормотал какие-то оправдания, говорил, что телеграмму принесли только четверть часа назад, а к ночи всё равно никто не пойдет на промысел. Когда, наконец, из ворота рубашки высунулась голова с взлохмаченными волосами и забормотала с виноватой улыбкой, что Александр Андреевич волнуется совершенно напрасно, — Кононова уже не было в комнате.
ПРОИСШЕСТВИЕ НА ПЕРЕПРАВЕ
На «Ястребе», рейсовом пароходе, с Лизой разговорился старик-помор. Сразу же выяснилось, что Лиза направляется именно в то самое становище, где рыбачит старик, что знакомых в этих местах у неё нет и, стало быть, остановиться ей негде. Само собой получилось так, что прямо с парохода Лиэа вместе со стариком отправилась к нему на квартиру, а когда увидела цветные половики, накрахмаленные прошвы, «Вакханалию» и «Запорожцев» на бревенчатых стенах, поужинала ухой с «балкой», то и сама не захотела уходить. Антонина Евстахиевна Кононова, жена хозяина, долго ахала и качала головой, узнав, что её молоденькая гостья намерена через несколько дней отправиться на оленях в тундру, и уговаривала Лизу поесть ещё и ещё горячей ухи.
А дальше всё пошло совсем не так, как предполагала Лиза. Подули теплые западные ветры, по становищу побежали ручьи. Иван Сергеевич — саам-колхозник, который должен был отвезти Лизу на погост,[6] отстоящий от побережья километров на полтораста, — заявил, что по такому снегу оленям уж трудно бежать, и теперь надо ждать заморозков либо подниматься на карбасе по реке, когда верховья очистятся от ледяного покрова. Наступала весна — пора «с гор вода», долгие дни снеготаянья, когда вглубь полуострова нельзя забраться даже на самолете. Всё взрыхлено, всё размякло, — ни на поплавках, ни на лыжах, ни на колесах нельзя приземлиться; отдаленные погосты и поселки неделями, а то и месяцами бывают отрезаны от побережья влажной полярной весной.
Старик Кононов с утра уходил на промысел, внук в школу, Антонина Евстахиевна хлопотала по хозяйству. Лизин день заполняли поиски людей, нужных для экспедиции, — лодочников и рабочих, — да писание писем в Ленинград. Когда делать было нечего, она уходила на песчаный берег губы и дальше, в скалы, подолгу сидела там и следила, как чайки хватают мелкую рыбу, застрявшую в отлив на отмели. Иногда она брела следом за убывающей водой прямо по дну. Розовые и белые раковины-жемчужницы валялись на песке, разбитые прибоем. Потом в эти одинокие прогулки по берегу она стала брать ружье, мечтая убить песца или выдру, но когда Кононов, узнав об её охотничьих замыслах, посмеялся и сказал, что вот он полвека скитается по этим берегам и ни разу не видел песцов своими глазами, — такая это хитрая зверюга, — Лиза с досады расстреляла по глупышам с полдюжины патронов и на том успокоилась.
Несколько раз, когда она бродила по становищу, ей попадался навстречу невзрачный на вид человек в шинели со штурманскими нашивками. Вскоре при встрече с ней он, ещё шагов за двадцать, начинал скалить зубы и, поравнявшись, прикладывал руку к козырьку. Кто этот штурман, — Лиза не знала. Неясно ей помнилось, что видела она его ещё при посадке на пароход, но весь путь до становища, повидимому, он не вылезал из своей каюты. Александр Андреевич как-то шел с ней на пристань и, завидев улыбающегося штурмана, очень сухо кивнул ему головой. Лиза спросила, что это за человек. Кононов ответил, что это новый портнадзиратель Егешко, пустой, по его мнению, человек и к тому же заливущий пьяница, которого он и на пушечный выстрел не подпустил бы к рыбакам, будь на то его воля.
— Душа из него вон, — сказал Кононов, — тут пришла сводка, что ночью ожидается ветер, а он даже не потрудился сменить сигналы на мачте! Шутка сказать, ведь это под какой риск можно подставить людей в рыбацком деле.
В том, что новый портнадзиратель на самом деле дрянной и пустой человек, Лиза очень скоро сама убедилась. Она проходила берегом губы и остановилась ещё раз полюбоваться зрелищем, открывающимся здесь у самого устья речки. Множество рыбацких ботов с маленькими мачтами, с маленькими шлюпками на кормах стояло возле брюги, другая часть их, зайдя в пролив выше по реке на мелководье, лежала на боку с обнаженными и обсохшими днищами. На брюге со скрипом крутилось подъемное колесо, — там разгружали боты, пришедшие с моря; вокруг стояли приземистые сараи и домики, до самых крыш заметенные снегом, и эти карлики-дома и этот лесок корабельных мачт, маленьких, с маленькими флажками на клотиках,[7] выглядели как самый взаправдашний морской порт, только уменьшенный во много-много раз, словно его построили лилипуты. Взад и вперед мимо пристани сновали упряжки оленей, везли в кооперацию муку, вино, мыло, спички. С трубкой в зубах на оленях проехал Иван Сергеевич, важно сказал: «Здравствуй, Лизавета», — а Лиза всё стояла и смотрела на этот карликовый морской порт, прислушивалась к веселому треску льдин, стуку топоров, скрипенью колеса на брюге.
Портовый надзиратель появился на пристани и по началу не заметил Лизу. Он стоял, растопырив щуплые ножки и плавно пошатываясь на ветерке.
— Моряки! — потешался он, указывая пальцем на рыбаков, которые, по колено в воде, смолили и конопатили днища своих суденышек, лежавших на отмели. — Трескоеды! Какие вы моряки? Моряк — это кто тропик Рака и Козерака прошел…
Южный тропик, как известно, называется тропиком Козерога, а не Козерака, и кто-то из молодых ребят поправил завравшегося портнадзирателя, но тот, повидимому, был пьян, и до него это не дошло. Он продолжал юродствовать перед рыбаками, передразнивая их северный говор:
— Трещоцки не поел — голоднехонек! Вали на тацку боцку трещоцки!
Лизе стало противно, — она повернулась, чтобы уйти. Тут он её заметил. Он приложил пальцы к козырьку и, осклабившись, заступил ей дорогу. Он сказал:
— Гуляете? Можьно, ия буду с вами гулять?
— Нет, — отрезала Лиза.
Он ничуть не смутился, напротив, подошел ещё ближе. Стоило Лизе взглянуть прямо в глаза этому улыбающемуся хлипкому человеку, стоявшему перед ней, как он начинал смотреть куда-то мимо её лица — на крыши, на корабельные мачты. Но, отвернувшись в сторону, Лиза чувствовала на себе его пристальный взгляд, больше того — чувствовала, как взгляд этот обходит, точно обшаривает её лицо, — вот прополз по щеке, вот задержался на губах и уже скользит ниже, по подбородку. Это было очень противно. Ни слова больше не сказав, она повернулась к штурману спиной и пошла к дому.
— А у меня шямпанськое есть! — крикнул ей вслед Егешко. — Оччень прошю пожяловать ко мне на бокал!
Эти глупые разговоры, улыбки, приставанья повторялись изо дни в день, и Лиза начала уже не на шутку сердиться. Но тут случилось такое, что портовый надзиратель неожиданно стал чуть ли не героем в становище.
Лизе понадобилось попасть на ту сторону губы, где, по словам Кононова, проживал один старичок, который охотно нанялся бы к ней в экспедицию лодочником. На ту сторону губы попадали так: у пристани садились в шлюпку, переправлялись через речку, дальше по берегу шла пешеходная тропинка. Высокая утренняя вода начала уже спадать, когда Лиза подошла к пристани. В устье реки уже обнажились подводные камни, сваи, вбитые у пристани, выступали из воды, на четверть покрытые зеленой слизью. На берегу было безлюдно, боты ушли в море, даже перевозчик куда-то пропал. Его маленькая шлюпка и два весла лежали на песке.
Кононов как-то говорил о том, что в отлив нет никакой возможности переправиться на веслах через устье реки. Стремительный спад воды выносит шлюпку в губу, и бывали случаи, что чудаков, рискнувших на переправу в это неподходящее время, боты перехватывали в горле губы, у самого выхода в море. Небольшой шквал — и дело для них кончалось совсем плохо.
Лиза прикинула глазами расстояние до другого берега. Речка была вовсе не широка, на взгляд переправа была, самое большее, пятиминутным делом. Глядя на битый лед, неспешно уплывавший в губу, трудно было поверить в эти рассказы о шлюпках, унесенных в море. Лиза подобрала весла и столкнула шлюпку на воду.
Сваи и дома на берегу сразу же сдвинулись в сторону, стало быть, шлюпку подхватило течением. Этого Лиза ждала. Она решила пересечь речку наискосок и пристать к берегу как раз против пристани.
С первыми же ударами весел, рассказывала она потом, у нее сердце замерло. Она не хотела верить, она уговаривала сама себя, что это пустяк, что вот сейчас её вынесет из устья в губу и там, по спокойной воде, она спокойно доберется до берега. До боли в плечах она налегала на весла, жмурилась, открывала глаза и опять видела, как дома, пристань, сваи — всё, всё отходит в сторону, как, удаляясь на полметра от берега, она на десяток метров неуклонно приближается к губе. Казалось, что весла загребают не воду, а воздух, что они гнутся в руках, как хлыстики, а между тем какие-то непонятные силы, мертвой хваткой ухватив шлюпку за киль, тянут её прочь из реки в широкое водное пространство. Черная гряда камней, через которую с журчаньем перекатывалась вода, вынырнула из-под правого борта. Это был риф, корга у самого выхода из реки. Берег, обставленный домами и сваями, оборвался. Длинная песчаная коса, уходящая к дальним скалам, открылась за ним. Шлюпка была в губе.