И лишь в последний момент, под сильным воздействием шляхетских прожектеров, Дмитрий Михайлович решил подготовить присягу на верность Анне, уже сильно ограниченной во власти, составленную от имени Совета, Сената, Синода, генералитета и «всего российского народа». Но эта уступка в сложившейся обстановке была недостаточной, так как позиции «фамильных людей», согласно присяге, все равно остались чрезвычайно сильными: они получали преимущества при назначении и в Совет, и в Сенат, и на другие должности.
В итоге, не углубляясь в детали, скажем, что события вышли из-под контроля верховников, и Д.М.Голицын «с товарищи» быстро утратили инициативу. Это стало ясно к 15 февраля, когда Анна в роскошной карете, запряженной восьмеркой лошадей, «зело преславно при великих радостных восклицаниях народа в здешний город свой публичный въезд имела». Анна проехала в Кремль, поклонилась святыням, вышла к стоявшим в строю полкам гвардии, допустила избранных к целованию августейшей руки, насладилась криками: «Виват!», пушечным и ружейным салютами. Кремлевский дворец находился в «преизрядном убранстве». Анна вела себя вполне независимо, хотя впереди торжественного кортежа верхами ехали ее церберы – князья В.Л.Долгорукий и М.М.Голицын…
Гвардейцы, наоравшие самодержавие
Но до этого события развивались следующим образом и порядком. 5 февраля 1730 года на улицах и площадях Москвы был прочитан манифест о том, что «общим желанием и согласием всего российского народа на российский престол изобрана по крови царского колена тетка Его императорского величества (Петра II. –
Во-первых, как уже сказано, верховники вызывали в дворянском обществе ненависть и страх. Рядовые дворяне видели, что верховники не идут им навстречу, не делают существенных уступок и к тому же угрожают расправой с несогласными. Все это создавало нервозную обстановку, вызывало тоску по твердой руке. Самодержавие доброго царя, милостивого к своим преданным подданным, – вот о чем в своем большинстве, несмотря на писание демократических проектов, мечтали дворяне.
А то, что верховники вызывали опасения, не подлежало сомнению. Поначалу, узнав о тайных шляхетских собраниях, они стали угрожать непослушным репрессиями и даже продемонстрировали свои решительные намерения, арестовав 3 февраля П.И.Ягужинского. Как писал Феофан Прокопович, некоторые, получив повестку о явке на собрание 2 февраля, впали в большую задумчивость, полагая, что это дело нечисто и верховники хотят всех, «противящихся себе, вдруг придавить». Анна же казалась совсем не страшной, наоборот, к ней, пленнице верховников, просыпалось сочувствие.
Во-вторых, многие серьезно сомневались, что дворянская демократия принесет пользу Российскому государству. Тогда, как и в наши дни, звучали сомнения в том, нужны ли вообще русскому человеку свободы. Часто цитируют письмо, приписываемое тогдашнему казанскому губернатору Артемию Петровичу Волынскому, в котором тот писал, что опасается, как бы при существовавшей в России системе отношений «не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий, и так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежняго идолопоклонничать, и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно», ибо «главные» будут ссориться, а чубы будут трещать, как всегда, у «холопов» – дворян.
Высказывания Волынского отражают тогдашний менталитет дворянства, для которого пресмыкание перед сильными, «искание милостей», было нормой, не унижающей дворянина, а наоборот – облегчающей ему жизнь. Но Волынский, сам бывалый искатель милостей у «главнейших», был циником и не щадил свое сословие, которому, по его мнению, именно исконное русское холопство не позволит создать справедливый политический строй. Он полагал, что новые институты власти сразу же будут искажены, «понеже народ наш наполнен трусостию и похлебством, и для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или страха ради». Так же будет, по мнению Волынского, и на выборах. «И так хотя бы и вольные всего общества голосы требованы в правлении дел были, однако ж бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно, а кто будет правду говорить, те пропадать станут». Неизбежной представлялась ему и бесчестная партийная борьба, в которой «главные для своих интересов будут прибирать к себе из мелочи больше партизанов, и в чьей партий будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать, и кого захотят, того выводить и производить станут, а безсильный, хотя б и достойный был, всегда назади оставаться будет».
Волынского страшила перспектива возможной войны с соседями: определить на каждого «для общей пользы некоторую тягость» в условиях дворянской демократии будет трудно, и в итоге сильнейшие окажутся в выигрыше, а «мы, средние, одни будем оставатца в платежах и во всех тягостях». Тревожила Волынского и одна из возможных льгот – свобода от службы. Это, считал он, неизбежно приведет к упадку армии, ибо «страха над ними (офицерами.
Одним словом, «неверием в творческие силы» своего сословия проникнуто письмо Волынского. Однако надо признать, что в этой злой сатире много правдивых черт, и мнение, что мы, россияне, «не доросли» до более справедливого порядка, до демократии, как видим, появилось не вчера. На фоне таких настроений и чувствований резко выдвинулась самодержавная партия, которая существовала и раньше в неоформленном виде, внутри движения реформаторов, и сливалась с ним в требовании ликвидации Верховного тайного совета. Когда же усилия прожектеров наткнулись на противодействие верховников, когда в обществе наметился раскол и разгорелись распри, эта «реставрационная группировка» выдвинулась на первое место, имея перед собой ясную идейную цель – восстановление самодержавия и конкретного, бесспорного кандидата на престол, самодержца – Анну Иоанновну. Многие люди примкнули к ней, так как боялись «арестократической олигархии более, чем деспотической монархии» (из донесения саксонского посланника Лефорта).
23 февраля, собравшись в доме у князя И.Ф.Барятинского, сторонники самодержавия составили челобитную к Анне, требуя ликвидации Совета, уничтожения кондиций, восстановления самодержавия и власти Сената, как это было при Петре I и до образования Совета в 1726 году. Кружок Черкасского не разделял этих взглядов и восстанавливать самодержавие не собирался, но предложение обратиться к Анне поддержал. Это позволяло выйти из замкнутого круга бесплодных споров с верховниками и найти более конструктивный компромисс в соглашении с императрицей.
Вернувшись 15 февраля домой, в родимый Кремль, Анна чувствовала себя все увереннее и увереннее. Думаю, что за первые десять дней пребывания в Москве она сумела окончательно убедиться в том, что на ее стороне значительные силы, а самое главное – за нее стоит гвардия. Есть основания думать, что основным пропагандистом среди гвардейцев был ее родственник Семен Салтыков, майор гвардии. Удивительно и непонятно то, что в это время делали верховники. Они явно теряли время и инициативу.
25 февраля 1730 года начался последний акт исторической драмы. В этот день группа дворян во главе с А.М. Черкасским явилась в Кремль и в аудиенц-зале вручила Анне коллективную челобитную, подписанную 87 дворянами, которую прочитал В.Н.Татищев. Суть челобитной состояла в том, что дворянство, «всенижайше рабски благодарствуя» Анне за подписание кондиций, одновременно выражало беспокойство, так как «в некоторых обстоятельствах тех пунктов находятся сумнительства такия, что большая часть народа состоит в страхе предбудущаго беспокойства». Иначе говоря, кондиции-де хороши, да только все опасаются преимуществ, которые получат верховники, узурпировавшие власть посредством этих кондиций. Челобитчики жаловались, что верховники отказываются рассмотреть мнение о том, как «безопасную правления государственнаго форму учредить», и просили Анну дать распоряжение созвать некий учредительный орган – совет из высших чинов государства, чтобы «все обстоятельства исследовать, согласным мнением по большим голосам форму правления государственнаго сочинить и Вашему величеству ко утверждению представить».
Челобитная с таким содержанием понравиться императрице не могла. Не понравилась она и верховникам, которых тем самым лишали права законодательствовать и даже быть высшим арбитром при обсуждении реформ. Произошла словесная перепалка между Черкасским и ВЛ.Долгоруким, который обратился к Анне, предлагая обсудить шляхетскую челобитную в узком кругу. Но тут, по свидетельству большинства иностранных наблюдателей, внезапно появилась старшая сестра Анны, Екатерина Иоанновна, с чернильницей и пером и потребовала у Анны немедленно наложить резолюцию на челобитную и разрешить подачу ей мнений об устройстве государства. Анна начертала: «Учинить по сему» – и это был конец всем усилиям верховников, пытавшихся притушить дворянское своеволие.
Довольные дворяне удалились на совещание в отдельный зал, а Анна пригласила верховников обедать. И далее произошло событие, которое решило судьбу и Анны, и России, и самодержавия. Пока Анна обедала с верховниками и тем самым не давала им возможности обсудить новую ситуацию наедине, без свидетелей, или что-то предпринять для спасения своего положения, шляхетство совещалось в отдельном помещении. Тем временем оставшиеся в аудиенц-зале гвардейцы, которые по приказу Анны охраняли собрание, подняли такой страшный шум, что императрица была вынуждена встать из-за стола и вернуться в аудиенц-залу.
Дадим слово испанскому посланнику де Лириа: «Между тем возмутились офицеры гвардии и другие, находившиеся в большом числе, и в присутствии царицы начали кричать, что они не хотят, чтобы кто-нибудь предписывал законы их государыне, которая должна быть такою же самодержавною, как и ее предшественники. Шум дошел до того, что царица была принуждена пригрозить им, но они все упали к ее ногам и сказали: «Мы, верные подданные Вашего величества, верно служили вашим предшественникам и пожертвуем нашу жизнь на службу Вашего величества, но не можем терпеть тирании над Вами. Прикажите нам, Ваше величество, и мы повергнем к Вашим ногам головы тиранов!» Тогда царица приказала им, чтобы они повиновались генерал-лейтенанту и подполковнику гвардии Салтыкову, который во главе их и провозгласил царицу самодержавной государынею. Призванное дворянство сделало то же».
Здесь возникают неизбежные параллели с событиями в Зимнем дворце в ночь смерти Петра Великого 28 января 1725 года. Тогда угрозы гвардейцев, которыми умело дирижировали Александр Меншиков и другие сторонники вдовы Петра Екатерины Алексеевны, решили судьбу престола в ее пользу. Теперь же, в 1730 году, управляемая истерика ражих гвардейцев не просто решила все дело в пользу Анны, а имела более серьезные последствия, а именно привела к восстановлению самодержавия в России. Выступление гвардейцев 25 февраля 1730 года было, в сущности, спланированным дворцовым переворотом. Известно, что как только Анна приехала во Всесвятское, к ней явились гвардейцы «и бросились на колени с криками и со слезами радости». Анна тотчас объявила себя шефом Преображенского полка. По-видимому, все это оказалось полной неожиданностью для верховников, но воспрепятствовать этой встрече они не смогли. Зато Анна была воодушевлена таким началом и «призвала в свои покои отряд кавалергардов, объявила себя начальником этого эскадрона и каждому собственноручно поднесла стакан вина». Так писал саксонский посланник Лефорт, человек весьма информированный. Да и логика поведения Анны и гвардии довольно легко угадывается в происшедших событиях.
Словом, оба фельдмаршала – члены Совета М.М.Голицын и В.В.Долгорукий – сидели за обеденным столом в соседней с аудиенц-залой комнате и не посмели выйти и утихомирить своих подчиненных. Подполковник Семен Салтыков, опираясь на мнение гвардейцев, хотевших «навести порядок», оказался сильнее верховников-фельдмаршалов, которые не проявили никакой инициативы. И М.М.Голицына, и В.В.Долгорукого, не раз на полях сражений смотревших смерти в глаза, грешно обвинять в трусости – просто они прекрасно понимали, чем им грозит попытка утихомирить мятежного Салтыкова и гвардейцев, – жизнь-то одна! Напомню читателю, что говорил на ночном совещании клана Долгоруких фельдмаршал Василий Владимирович о возможных действиях гвардейцев, если он будет поступать вопреки их желаниям и требовать возведения на престол невесты покойного Петра II: «…не токмо будут его, князь Василья, бранить, но и убьют». Впрочем, Лефорт передает слух о том, что князь Василий Васильевич, по-видимому, под давлением родственников, явился к преображенцам и предложил им присягуть в верности государыне и Верховному тайному совету, однако «они отвечали ему, что переломают ему все кости, если он снова явится к ним с подобным предложением». При этом Лефорт отмечает особую роль в сопротивлении верховникам Салтыкова…
О том же, слушая вопли распаленных российских янычар, вероятно, думали дворяне-реформаторы, которые сидели в другом зале и совещались о проекте государственного переустройства. Им было там явно неуютно. И когда они вновь после обеда Анны и верховников вошли в аудиенц-залу, в руках князя Трубецкого была новая челобитная, которую прочитал князь Антиох Кантемир. Это примечательно, ибо он и ранее был известен как последовательный сторонник самодержавия и даже был послан накануне уговорить кружок Черкасского подписаться под челобитной о восстановлении полновластия Анны. Новая, кремлевская, челобитная была написана не людьми из кружка Черкасского-Татищева, а теми, кто, как и Кантемир, принадлежал к партии сторонников восстановления самодержавия Анны. В челобитной благодарят императрицу за подписание предыдущей челобитной. И пишут, что в знак «нашего благодарства всеподданнейше приносим и всепокорно просим всемилостивейше принять самодержавство таково, каково Ваши славные и достохвальные предки имели, а присланные к Вашему императорскому величеству от Верховного совета и подписанные Вашего величества рукою пункты уничтожить». Далее следует «нижайшая» просьба восстановить Сенат в том виде, какой он имел при Петре Великом, довести его состав до 21 члена, а также «в члены и впредь на упалыя места в оный правительствующий Сенат, и в губернаторы, и в президенты поведено б было шляхетству выбирать баллотированием, как то при дяде Вашего величества… Петре Первом установлено было…». В конце челобитной эти благородные сыны Отечества, спорившие о судьбе России, о ее недеспотическом будущем, смиренно дописали: «Мы, напоследок, Вашего императорского величества всепокорнейшие рабы, надеемся, что в благоразсудном правлении государства, в правосудии и в облегчении податей по природному Вашего величества благоутробию призрены не будем, но во всяком благополучии и довольстве тихо и безопасно житие свое препровождать имеем. Вашего императорского величества всенижайшие рабы». И далее следовало 166 подписей.
Не будем рассуждать о том, прав или не прав был в конечном счете Артемий Волынский, чьи взгляды на свое сословие, как мы видели, были совершенно беспощадны. Можно лишь представить, что произошло в палате, где собрались дворяне. Как только в соседней аудиенц-зале начали митинговать гвардейцы, мнение большинства дворян склонилось на сторону сторонников самодержавия, тех, кто заседал накануне, 23 февраля, у князя Барятинского. Иначе говоря, как и в 1725 году, гвардейцы оказали сильное моральное давление на колеблющихся членов дворянского собрания, своим ором попросту запугали его. И тогда-то и была поспешно составлена новая челобитная, которая через час под ревнивыми взглядами гвардейцев была весьма благосклонно выслушана Анной. Произошло все, как в известном анекдоте. Возмущенные мужики окружили дом помещика, а он вышел на крыльцо, да и спрашивает: «Ну, мужики, чего вам надобно, чего?» Мужики молча разошлись и только вечером один из «бунтовщиков» сказал: «Чаво, чаво? А ничаво!!!»
Императрица приказала подать письмо и кондиции, подписанные ею в Митаве. «И те пункты, – бесстрастно фиксирует один из последних журналов Верховного тайного совета, – Ея Величество при всем народе изволила, приняв, изодрать». Верховники молча смотрели на это – их партия была проиграна. Понадобилось всего 37 дней, чтобы самодержавие в России возродилось. И вот уже в «Санкт-Петербургские ведомости» ушла корреспонденция: «Ея Величество, всемилостивейшая наша государыня императрица изволила вчерашнего дня, то есть 25 дня сего месяца, свое самодержавное правительство к общей радости, при радостных восклицаниях народа, всевысочайше восприять». Далее сообщалось, что город «иллуминирован», что все веселятся. Если бы от описанных выше исторических событий осталась бы только эта газетная заметка в 18 номере «Ведомостей» от 2 марта 1730 года, то мы бы так никогда и не поняли, что же там все-таки произошло.
…Этот знаменитый исторический документ – кондиции – дошел до наших дней и хранится в архиве. Большой, желтый, неровно разорванный сверху донизу лист бумаги. Кто знает, может быть, он бы дал России новую историю, заложив основы конституционной монархии, ограниченной поначалу только советом родовитых вельмож. Но ведь, кроме этого, совета предполагалось создать еще дворянские выборные органы, пусть тоже несовершенные. Пусть! Впереди их ждали два с половиной (по крайней мере, до наших дней) века парламентской истории. С годами выработались, окрепли бы начала парламентаризма, закрепились традиции несамодержавной формы правления и жизни России. Может быть, это было бы и не так уж плохо. И уж точно мы бы жили в другой России… Но не будем фантазировать! Слепое властолюбие одних, раздоры и склоки других, глупость третьих, наглость четвертых не позволили реализоваться этой альтернативе русской истории. Шанс был упущен, трещина в сплошном льду быстро затягивалась…
После переворота 25 февраля 1730 года начались присяга, празднества, иллюминация. Но, глядя на всю эту красоту, люди вспоминали, что накануне въезда Анны в столицу 14 февраля видели на небе необычайное явление. Началось северное сияние, но какое-то странное, зловещее. С 10 часов вечера над горизонтом стали двигаться, скрещиваться и расходиться какие-то огромные огненно-красные столбы света. Сойдясь в зените, они образовали огненный шар, «который в подобие луны сиял». Как писала газета, «все сие продолжалось до третияго часа пополуночи, а потом все пропало». Люди с ужасом смотрели на небо – уж очень плохое предзнаменование перед вступлением новой государыни в свою столицу! Однако официально все были довольны: как выразился по поводу явления самой Анны Иоанновны лукавый поп Феофан Прокопович, «Бог неоскудно обвеселили нас»…
Глава 9
Порфирородная особа, или бедная родственница
Три жизни царевны Анны
Так, неожиданно для всех, в феврале 1730 года Анна Иоанновна стала российской императрицей и, конечно же, тотчас попала в фокус всеобщего внимания. В момент борьбы за власть никто не интересовался ею как личностью – ни сторонники, ни противники самодержавного всевластия. Те, кто был при дворе, конечно, знали Анну и ее сестер, но относились к ним весьма пренебрежительно. Княжна Прасковья Юсупова, сосланная впоследствии Анной Иоанновной в монастырь, говорила с презрением, что при Петре I «государыню (то есть Анну. –
В 1730 году появилась карикатура на новую императрицу работы некоего монаха Епафродита, который изобразил Анну в виде урода с огромной, заклеенной пластырями головой, крошечными ручками и ножками и указующим в пространство пальцем. Подпись под карикатурой гласила: «Одним перстом правит». На допросе карикатурист дал пояснения: «А имянно в надписи объявлено, что вся в кластырех, и то значило, что самодержавию ее не все рады», то есть ее перед вступлением на престол здорово побили. Такой же карикатурно страшной увидела новую императрицу юная графиня Наталия Шереметева, невеста князя Ивана Долгорукого. Сразу же после свадьбы ее вместе с мужем – бывшим фаворитом Петра II сослали по воле Анны в Сибирь. Даже тридцать лет спустя она помнила то отталкивающее впечатление, которое оставила в ее душе Анна Иоанновна, хотя их встреча была весьма короткой: «…престрашнова была взору, отвратное лицо имела, так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста».
Другой мемуарист, граф Э.Миних-сын, писал об Анне значительно мягче: «Станом она была велика и взрачна. Недостаток в красоте награждаем был благородным и величественным лицерасположением. Она имела большие карие и острые глаза, нос немного продолговатый, приятные уста и хорошие зубы. Волосы на голове были темные, лицо рябоватое и голос сильный и пронзительный. Сложением тела она была крепка и могла сносить многие уд-ручения». И на голштинского придворного Берхгольца курляндская герцогиня произвела в 1724 году весьма благоприятное впечатление: «Герцогиня – женщина живая и приятная, хорошо сложена, недурна собою и держит себя так, что чувствуешь к ней почтение». А вот мнение упомянутого выше герцога де Лириа: «Императрица Анна толста, смугловата, и лицо у нее более мужское, нежели женское. В обхождении она приятна, ласкова и чрезвычайно внимательна. Щедра до расточительности, любит пышность чрезмерно, отчего ее двор великолепием превосходит все прочие европейские (неужто даже Эскуриал или Версаль? – Е.А). Она строго требует повиновения к себе и желает знать все, что делается в ее государстве, не забывает услуг, ей оказанных, но вместе с тем хорошо помнит и нанесенные ей оскорбления. Говорят, что у нее нежное сердце, и я этому верю, хотя она и скрывает тщательно свои поступки. Вообще могу сказать, что она совершенная государыня, достойная долголетнего царствования». Испанского дипломата можно легко понять – он-то знал, что письма иностранных посланников перлюстрируются, а заработать столь невинным способом капиталец при дворе новой государыни для настоящего политика всегда очень важно – ведь его «секретное» послание может быть вопринято высокопоставленными русскими перлюстраторами за чистую монету.
Другие авторы, хорошо осведомленные о неприглядных делах Анны, идут по проторенной тропе тех мемуаристов, которые уверены (или делают вид, что уверены), будто правитель сам-то очень добрый, но только – вот беда – излишне доверчив, чем и пользуются его корыстные и низкие любимцы, на которых он так опрометчиво положился. У генерала К.Г.Манштейна читаем: «Императрица Анна была от природы добра и сострадательна и не любила прибегать к строгости. Но как у нее любимцем был человек чрезвычайно суровой и жестокий (речь идет о Бироне. – Е.А), имевший всю власть в своих руках, то в царствование ее тьма людей впали в несчастье. Многие из них, и даже люди высшего сословия, были сосланы в Сибирь без ведома императрицы». Запомним это утверждение – мы к нему еще вернемся. Манштейну вторит сын фельдмаршала Миниха, граф Эрнст Миних: «Сердце [ее] наполнено было великодушием, щедротою, соболезнованием, но воля ее почти всегда зависела больше от других, нежели от нее самой». Не отступает от принятых тогда трафаретов и жена английского посланника леди Рондо, часто видевшая Анну на официальных приемах и куртагах: полнота, смуглое лицо, царственность и легкость в движениях. И далее: «Когда она говорит, на губах появляется невыразимо милая улыбка».
Нет, не повезло нам с проницательными наблюдателями! Читатель уже понял, что автор не особенно жалует императрицу, и дело тут не в личных симпатиях – антипатиях: как ни абстрагируешься от стереотипов негативной к нашей героине историографии, сколько ни пытаешься взглянуть с новой точки зрения на Анну Ивановну (или, как ее часто называют по старинке, Анну Иоанновну), ничто не помогает. Сильнее субъективного стремления к переоценке традиций действует сам исторический материал, мощнейшая инерция подлинных документов. И все же попытаемся повнимательнее присмотреться к этой женщине, прожившей не очень длинную (всего лишь 47 лет!) жизнь, чтобы понять, как сформировались ее характер, нрав, привычки и привязанности.
Анна Иоанновна, родившаяся 28 января 1693 года, была одной из последних московских царевен (точнее сказать – предпоследней, так как последней царевной можно считать ее младшую сестру Прасковью, которая родилась 24 сентября 1694 года). Как и другие царские дети, Анна появилась на свет в Крестовой палате Московского Кремля, которая ко времени родов царицы по традиции убиралась с особым великолепием. В обычное время Крестовая использовалась как молельня, но на время родов туда переносили царскую кровать с «постелей лебяжьей, взголовье лебяжье ж, на него пуховик – пух чижевою, подушка атлас, червчат». В ногах рожениц лежало одеяло пуховое «по белой земле травки золотые». Царские роды в те времена в России проводили в бане, на особого рода стуле (отсюда запись в дворцовых разрядах: «И того дни… Великая государыня изволила сесть на место»). Родившегося и обмытого повивальными бабками ребенка показывали вначале священнику, входившему в праздничных ризах. Тот прочитывал молитву и давал ребенку имя. Совершенно очевиден магический, «оберегальный» смысл этой церемонии: раньше родного отца новорожденного видел его духовный отец, который сразу же молитвой защищал ребенка от злых сил, «определял» новорожденному имя его высочайшего небесного патрона. А уж потом младенца показывали отцу-государю и выносили в Крестовую палату. Первое, что мог увидеть там, хотя и не осознав, появившийся на свет ребенок – это дивный свет красок, цветное буйство настенных росписей, блеск золота и серебра иконных окладов, красота «ковра золотого кызылбашского» (то есть персидского), разноцветие уборов боярынь и мамок. Царской постели не уступали в красочности и стены дворцовых комнат. Они были затянуты сверху донизу цветными сукнами зеленого, голубого и различных оттенков красного цвета (багрец, червленые, червчатые), причем цвета эти могли чередоваться на стене в шахматном порядке. Праздничные «родинные столы» устраивались в построенной итальянскими мастерами роскошной Грановитой палате, которая и до сих пор необыкновенно красива. При этом нередко стены и потолок царицыных покоев обивали атласом, златоткаными обоями и редкостной красоты тисненой золоченой кожей с изображениями фантастических птиц, животных, трав, деревьев. Из описания дворца мы точно знаем, что именно такими кожами были обиты в 1694 году стены комнаты царевны Анны Иоанновны.
Я намеренно подчеркиваю, что Анна была одной из последних московских царевен. Но девочку ждала иная судьба, чем ее предшественниц – царских дочерей XVII века, мир которых десятилетиями был неизменен и ограничен суровыми законами предков. Анне было суждено родиться не только на рубеже веков, но и в переломный момент российской истории, когда изменялись, переворачивались и переламывались судьбы людей и всей огромной страны. Анна за свои сорок семь лет прожила как бы три различные жизни. Первые пятнадцать лет – тихое, светлое детство и отрочество, вполне традиционные для московской царевны. В семнадцать лет по решению грозного дядюшки-государя Петра Великого она стала Курляндскою герцогинею, и почти два десятилетия ей суждено было прожить в чужой, непонятной для нее стране. И, наконец, волею случая и чужого политического расчета ставшая в январе 1730 года императрицей, она последние десять лет своей жизни просидела на престоле одной из могущественнейших империй мира. Эти были три очень разные периоды жизни, потому что каждый раз Анна оказывалась в ином культурном окружении, ей приходилось заново приспосабливаться к новому образу жизни. Это наложило свой отпечаток на ее личность, поведение, сформировало причудливый, непростой характер.
Измайловская прохлада
«Санкт-Петербургские ведомости», единственная газета, выходившая в России в 1730 году, писала через четыре месяца после вступления Анны на трон: «Из Москвы от 22 иуня 1730. Наша государыня-императрица еще непрестанно в Измайлове при всяком совершенном пожелаемом благополучии при нынешнем летнем времени пребывает». Там же, как сообщает газета, Анна присутствовала при полевых «упражнениях» гвардии, принимала знатных гостей. То, что в официальных сообщениях замелькало название Измайлова, не случайно – старый загородный дворец царя Алексея Михайловича был отчим домом Анны, куда она, после двух десятилетий бесприютности, тревог и нужды, вернулась в 1730 году полновластной царицей, самодержицей всея России.
Измайлово для Анны было тем же, что Преображенское и Семеновское для Петра I, – любимым уголком, родиной детства. Сходство бросается в глаза, если вспомним, что именно там Анна в 1730 году организовала новый гвардейский полк – Измайловский, ставший в один строй с полками старой петровской гвардии – Преображенским и Семеновским, названными в честь «малой родины» Петра Великого. С Измайловом у Анны были связаны самые ранние и, вероятно, – как это часто бывает в жизни – лучшие воспоминания безмятежного детства. Сюда после смерти царя Ивана в 1696 году переселилась вдовствующая царица Прасковья с тремя дочерьми: пятилетней Катериной, трехлетней Анной и двухлетней Прасковьей. История как бы повторялась снова – точно так же в 1682 году в подмосковное село Преображенское перебралась вдова царя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, с детьми: десятилетним Петром и девятилетней Натальей. Но если тогда будущее обитателей Преображенского дворца было тревожно и туманно, то для хозяев Измайловского дворца политический горизонт был чист и ясен: к семье старшего брата Петр относился вполне дружелюбно и спокойно. Измайловский двор оставался островком старины в новой России: две с половиной сотни стольников, штат «царицыной» и «царевниных» комнат. Десятки слуг, мамок, нянек, приживалок были готовы исполнить любое желание Прасковьи и ее дочерей.
Вокруг дворца, опоясывая его неровным, но сплошным кольцом, тянулись почти двадцать прудов: Просяной, Лебедевский, Серебрянский, Пиявочный и другие. По их берегам цвели фруктовые сады – вишневые, грушевые, яблочные. По мнению историков Москвы, в Измайлово со времен царя Алексея Михайловича было устроено опытное дворцовое хозяйство. На полях вокруг Измайлова выращивали злаки, в том числе и из семян, привезенных из-за границы. Тут были оранжереи с тропическими растениями, цветники с заморскими «тулпанами», большой птичник и зверинец. Алексей Михайлович развел в Измайлове тутовый сад и виноградник, который даже плодоносил. Во дворце был маленький театр и там впервые ставили пьесы, играл оркестр и, как пишет иностранный путешественник И.Корб, побывавший в Измайлове в самом конце XVII века, нежные мелодии флейт и труб «соединялись с тихим шелестом ветра, который медленно стекал с вершин деревьев». При небольшом усилии фанатазии можно представить трех юных царевен, одетых в яркие платья, медленно плывущих на украшенном резьбой, увитом зеленью и цветными тканями ботике (не забудем, что свой знаменитый ботик – «дедушку русского флота» – Петр I нашел именно здесь, в одном из амбаров Измайлова, где он, вероятно, служил царю Алексею Михайловичу для прогулок по измайловским прудам) и кормящих плескающихся в водах рыб. Историк М.И.Семевский утверждал, что в Измайловских прудах водились щуки и стерляди с золотыми кольцами в жабрах, надетыми еще при Иване Грозном, и что эти рыбы привыкли выходить на кормежку по звуку серебряного колокольчика.
Есть старинное русское слово – прохлада. По Владимиру Далю, это – «умеренная или приятная теплота, когда ни жарко, ни холодно, летной холодок, тень и ветерок». Но есть и обобщенное, исторически сложившееся понятие «прохлады» как привольной, безоблачной жизни – в тишине, добре и покое. Именно в такой прохладе и жила долгое время, пока не выросли девочки, семья Прасковьи Федоровны. Нельзя сказать, что Измайлово было полностью изолировано от бурной жизни тогдашней России, – новое приходило и сюда. С ранних лет царевнам, помимо традиционных предметов – азбуки, арифметики, географии, – преподавали немецкий и французский языки, танцы, причем учителем немецкого был Иоганн Христиан Дитрих Остерман – старший брат будущего вице-канцлера Андрея Ивановича, а танцы и французский преподавал француз Стефан Рамбург. Учитель гимназии Глюка, он был «танцевальным мастером телесного благолепия и комплиментов чином немецким и французским». В 1723 году Рамбург жаловался, что он с царевнами занимался пять лет, их «со всякой прилежностью танцевать учил», но ему так и не заплатили жалованье. Я думаю, что Прасковья Федоровна поступила справедливо: Анна языка Мольера и Расина так и не выучила, неважно было и с танцами – неуклюжей и немузыкальной царевне танцевальные фигуры и «поступи немецких учтивств» так и не дались.
Важно, что царица Прасковья Федоровна в неустойчивом мире Петровской эпохи сумела найти свое место, ту «нишу», в которой ей удавалось жить, не конфликтуя с новыми порядками, но и не следуя им буквально, как того требовал от других своих подданных Петр. Причина заключалась не только в почетном статусе вдовствующей царицы, но и в той осторожности, политическом такте, которые всегда проявляла Прасковья. Она демонстративно держалась вдали от политических распрей той эпохи. Мы хорошо знаем, что ее имя не попало ни в дело царевны Софьи и стрельцов в 1698 году, ни в дело царевича Алексея и Евдокии в 1718 году. Это показательно, ибо Петр, проводя политический розыск, не щадил никого, в том числе и членов царской семьи. Может быть, отстраненность вдовствующей царицы объясняется ее особой приземленностью, тем, что она была не очень знатного рода (Салтыкова) и не была связана родством с Милославскими. Как бы то ни было, ее двор был вторым после Преображенского двора сестры Петра Натальи Алексеевны островком, на который изредка ступала нога царя. Петру было памятно Измайлово, некоторые историки считают, что именно тут он и родился. Царь не чурался общества невестки, хотя и считал ее двор «госпиталем уродов, ханжей и пустосвятов», имея в виду многочисленную придворную челядь царицы. Блаженная жизнь в Измайлове продолжалась до 1708 года.
Овеваемая Балтийскими ветрами
20 апреля 1708 года под Шлиссельбургом царь Петр встречал свою «фамилию» – семью, которую «выписал» в новую столицу. Кто же входил тогда в семью Романовых? Это были: один юноша, восемнадцатилетний сын царевич Алексей, и восемь женщин (тогдашняя жена Петра, Екатерина Алексеевна, царицей еще не считалась, а прежняя супруга Евдокия Федоровна была пострижена в Суздале). Это были единокровные сестры Петра I Федосья и Мария (от первой жены царя Алексея Михайловича Марии Милославской), единоутробная сестра Наталья Алексеевна и вдовы покойных братьев Петра, царей Федора Алексеевича и Ивана Алексеевича. Вдовой Федора была царица Марфа Матвеевна (урожденная Апраксина, сестра генерала-адмирала), а вдовой Ивана, как уже сказано, царица Прасковья Федоровна. Она взяла с собой в дорогу дочерей Екатерину, Анну и Прасковью.
Царь привез «фамилию» в Шлиссельбург. Здесь русские царевны и царицы увидели широкую, серую и неприветливую Неву, которая быстро несла к морю свои воды. Она была так непохожа на светлые, теплые речки Подмосковья… Не по своей воле приехали сюда Романовы из Москвы. Грозный братец как-то сказал, что приучит свою семью к воде и решил с этим не тянуть. В Шлиссельбурге, под грохот пушек, он посадил женщин на яхту и поднял парус. Когда показался Петербург, сестры, уже порядком укачавшиеся на волне, ничего, в сущности, и не увидели – город еще жался к земле вокруг низкой крепости и не производил впечатления рая – «парадиза», как ласково называл его царь. Но в суждениях родни Петр не нуждался, он с гордостью водил сестер и невесток по первым петербургским улицам, а потом, вспомнив о зароке, направил свою яхту в открытое море – катал их вокруг Кронштадта.
Но экскурсии и жизнь в Петербурге продолжались недолго, пришла срочная депеша – шведы перешли Березину и война с ними вступила в решающую фазу. Петр поспешил навстречу своей славе полтавского героя. Родственники уехали в Москву. Но вся история с прибытием сестер и невесток на берега Невы была важной и символичной. Отныне Романовы считались переселенными на невские берега, ибо царской родне полагалось жить в новой столице постоянно. К этому и шло после победной для русской армии Полтавы 1709 года. В Петербурге строили дома для царской родни. Переселение семейства Прасковьи Федоровны произошло тогда, когда Анне было пятнадцать-шестнадцать лет. Прасковья Федоровна жила в собственном дворце на Московской стороне, ближе в современному Смольному. И хотя эти места были повыше и посуше, нежели болотистая Городская (Петербургская) сторона или Васильевский остров, привыкнуть к новому, «регулярному», построенному по строгим архитектурным канонам дворцу московским царевнам было трудно. Туманы, сырость и слякость, пронизывающий ветер новой столицы – все это так отличалось от родного Измайлова. С этого времени для Анны кончилось безмятежное детство московской царевны, и началась юность.
Первая жертва брачных комбинаций
Переезд в Петербург для Прасковьи Федоровны совпал с тем тревожным для каждой матери подросших дочерей временем, когда решается их женская судьба. В старину царица так бы не беспокоилась – допетровские царевны жили в Кремлевском дворце, летом выезжали в подмосковные дворцы, а с годами тихо перебирались в уютную келейку расположенного неподалеку, в Кремле же, Вознесенского монастыря. Под полом Вознесенского собора находили они и свое последнее пристанище. Замуж их не выдавали – против этого была традиция: «А государства своего за князей и за бояр замуж выдавати их не повелось, потому что князи и бояре их есть холопи, и в челобитье своем пишутся холопьми. И то поставлено в вечный позор, ежели за раба выдать госпожу. А иных государств за королевичей и за князей давати не повелось для того, что не одной веры и веры своей оставить не хотят, то ставят своей вере в поругание». Так писал об этом Григорий Котошихин, автор сочинения о России времен царствования Алексея Михайловича.
Однако в новой российской столице дули новые, свежие балтийские ветры. Волнение старой царицы понятно – Петр задумал серию браков с целью связать династию Романовых с правящими в Европе родами. Первым кандидатом стал сын царя Алексей, переговоры о женитьбе которого на Вольфенбюттельской кронпринцессе Шарлотте Софии уже вовсю шли в 1709 году и закончились, как уже сказано выше, в 1711 году свадьбой Алексея и Шарлотты в Торгау. Подумывал Петр о будущем и любимых дочерей – Анны и Елизаветы. Их с малых лет воспитывали так, чтобы подготовить к браку с европейским монархом или принцем. После поездки царя в Париж он возмечтал в будущем выдать семилетнюю Елизавету Петровну за ее ровесника – французского короля Людовика XV. Намеревался царь выгодно пристроить и племянниц – дочерей покойного брата Ивана, только следовало тщательно подобрать им хорошие заморские партии. Критерий при этом был один – польза государства Российского! В 1709 году такой жених появился – молодой курляндский герцог, племянник прусского короля, Фридрих Вильгельм. Почему именно он достался в мужья нашей героине? Дело в том, что Петр активно пожинал созревшие под солнцем победной Полтавы дипломатические и военные плоды. В 1710 году русской армии сдались Ревель и Рига, а с ними в его руках оказались обширные прибалтийские территории Эстляндии и Лифляндии, которые Петр, о чем сразу же было заявлено, не собирался никому уступать. После взятия Риги, столицы шведских заморских территорий в Восточной Прибалтике, русские владения вплотную подошли к Курляндии – ленному, вассальному владению Речи Посполитой, стратегически важному герцогству, по земле которого уже прошлась русская армия, изгнав из столицы герцогства – Митавы и других городов шведские войска, оккупировавшие герцогство в начале Северной войны. Забегая вперед, скажу, что Петр так и не смог «проглотить» Курляндию, эту задачу он оставил потомкам, а именно Екатерине II, включившей в 1795 году в состав России вассальное герцогство Речи Посполитой по Третьему разделу Польши уже вместе с ее сюзереном – Польшей. Положение Курляндии в петровское время было незавидным. Ее теснили со всех сторон. Во-первых, территорию герцогства неоднократно пытались присоединить (инкорпорировать) поляки Речи Посполитой. Во-вторых, другой сосед курляндцев – прусский король Фридрих Вильгельм I, давний собиратель германских земель, тоже выжидал момент, чтобы захватить Курляндию. С приходом в Лифляндию России ситуация в Курляндии, естественно, изменилась в ее пользу. Однако так просто проблему расширения своей империи за счет Курляндии Петр решить не мог, ибо устойчивость положения герцогства достигалась как раз равновесием тянущих в разные стороны соперников – поляков, пруссаков и русских. Применить же грубую военную силу и сослать в Сибирь всех недовольных русским влиянием в Курляндии Петр тоже не мог – это вряд ли могло понравиться балтийским державам, а согласие с Пруссией и Польшей было чрезвычайно важно для решения главной задачи – победы над Швецией в ходе Северной войны.
Поэтому, стремясь усилить влияние России в Курляндии, Петр предпринял обходной и весьма перспективный в отдаленном будущем маневр: в октябре 1709 года при встрече в Мариенвердере с прусским королем Фридрихом I он сумел, на гребне полтавского успеха, добиться согласия пруссаков на то, чтобы молодой курляндский герцог Фридрих Вильгельм женился на одной из родственниц русского царя. В итоге судьба семнадцатилетнего юноши, который после оккупации герцогства шведами в 1701 году (а потом – саксонцами и русскими) жил в изгнании в Гданске со своим дядей-опекуном, герцогом Фердинандом, была решена без него. Впрочем, иного способа вернуть себе когда-то потерянное в огне Северной войны владение молодому Фридриху Вильгельму и не представлялось. Поэтому-то в 1710 году он и оказался в Петербурге. Герцог не произвел благоприятного впечатления на формирующийся петербургский свет: хилый и жалкий юный властитель разоренного войной небольшого владения, он вряд ли казался завидным женихом. Узнав от Петра, что в жены герцогу предназначена одна из ее дочерей, Прасковья Федоровна пожертвовала не старшей и обожаемой дочерью Катериной, которую звала в письмах «Катюшка-свет», а второй, нелюбимой, семнадцатилетней Анной. Думаю, что никто в семье, в том числе и невеста, не испытывал радости от невиданного со времен киевской княжны Анны Ярославны династического эксперимента – выдать замуж в чужую, да еще «захудалую», землю царскую дочь. До нас дошел весьма выразительный документ – составленное, вероятно, в Посольской канцелярии в 1709 году письмо Анны Иоанновны к своему далекому и незнакомому жениху: «Из любезнейшего письма Вашего высочества, отправленного 11-го июля, я с особенным удовольствием узнала об имеющемся быть, по воле Всевышняго и их царских величеств моих милостивейших родственников, браке нашем. При сем не могу не удостоверить Ваше высочество, что ничто не может быть для меня приятнее, как услышать Ваше объяснение в любви ко мне. Со своей стороны уверяю Ваше высочество совершенно в тех же чувствах: что при первом сердечно желаемом, с Божией помощью, счастливом личном свидании представляю себе повторить лично, оставаясь, между тем, светлейший герцог, Вашего высочества покорнейшею услужницею». В этом послании, полном галантности и вежливости, совсем нет искренних чувств. Да и откуда им взяться? Как не вспомнить «Путешествие из Москвы в Петербург» АСПушкина: «Спрашивали однажды у старой крестьянки, по страсти ли она вышла замуж? «По страсти, – отвечала старуха, – я было заупрямилась, да староста грозил меня высечь». Таковы страсти обыкновенны. Неволя браков – давнее зло». «По страсти» в XVIII веке выходили замуж и русские царевны, только старостою у них был сам царь-государь. У знающих Анну нет сомнений в том, что она не сама писала это письмо. Интересно другое – читала ли она его вообще? Как бы то ни было, свадьба намечалась на осень 1710 года.
Любопытно, что много лет спустя, в 1740 году, по доносу одного усердного «патриота» копииста Колодошина была схвачена и доставлена в Тайную канцелярию посадская баба из Шлиссельбурга Авдотья Львова, которая очень некстати, при посторонних людях, запела давнюю песню о царевне Анне Иоанновне. В компании зашел разговор о правящей императрице и вспомнили, что она была курляндской герцогиней. Тут Авдотья и сказала: «Как изволила [государыня] замуж итить, то и песня была складена тако». И далее Авдотья запела:
«И потом, – продолжает доносчик, – спустя с полчаса или менее, оная жинка Авдотья говорила, что был слух, то у государыни сын был и сюда не отпущал, а кого сюда не отпущал, того оная жинка именно не говорила». На допросе перед страшным начальником политического сыска генералом Андреем Ивановичем Ушаковым несчастная баба лепетала, что все это «говорила с самой простоты своей, а не ис какова умыслу, но слыша тому лет с тритцать (то есть примерно как раз в 1710 году. – Е.А.) в робячестве своем, будучи в Старой Русе, говаривали и певали об оном малые робята, мужеска и женска полу, а кто имянно, того она, Авдотья, сказать не упомнит». Ушаков дал приказ начать пытку, и Авдотью подняли на дыбу. Она по-прежнему стояла на своем первоначальном показании и говорила, что «таких непристойных слов от других от кого, она, Авдотья, не слыхала».
Подследственную пытали еще дважды, но ничего нового выведать у нее не смогли, и, наконец, 9 сентября 1740 году было приказано Авдотью Львову «бить кнутом нещадно и свободить, а при свободе сказать, что Ея императорского величества указ под страхом смертной казни, чтоб таковых непристойных слов отнюдь нигде никому, никогда она не произносила и не под каким видом отнюдь же бы не упоминала». Несчастной бабе выдали паспорт до Шлиссельбурга, и она навсегда исчезла из нашего поля зрения…
Однако вернемся к нашей героине. 31 октября 1710 года только что познакомившиеся молодые, которым исполнилось тогда по семнадцать лет, были торжественно обвенчаны. Венчание и свадьба происходили в Петербурге, в Меншиковском дворце. На следующий день там же был устроен царский пир. Его открыл Петр, разрезавший кортиком два гигантских пирога, откуда, к изумлению пирующих, «появились по одной карлице, превосходно разодетых». Так описывал это настольное действо бывший на празднестве ганноверский дипломат Вебер. Карлики на столе протанцевали изящный менуэт. Собственно, свадьбы было две: Фридриха Вильгельма и Анны Иоанновны, а чуть позже – личного карлика Петра I Екима Волкова и его невесты. По сохранившимся гравюрам можно представить, как это происходило: столы герцогской пары и их высокопоставленных гостей стояли в большом зале Меншиковского дворца в виде разомкнутого кольца. Внутри этого стола помещался второй, низенький стол для карликов-молодоженов и их сорока двух собранных со всей страны миниатюрных гостей. Высокоумные иностранные наблюдатели усмотрели в такой организации торжества бракосочетания герцога Курляндского некую пародию, явный намек на ту ничтожную роль, которую играл молодой герцог со своим жалким герцогством в европейской политике. Я не думаю, что именно в этом состояла суть затеи Петра – он всегда был рад позабавиться, и идея параллельной свадьбы шутов могла ему показаться весьма оригинальной и смешной.
Судьба семнадцатилетней вдовицы
После свадьбы Петр не дал молодоженам долго прохлаждаться в «парадизе» – спустя немногим более двух месяцев, 8 января 1711 года, герцогская пара отправилась в Курляндию. И тут, на следующий же день, произошло несчастье, существенным образом повлиявшее на всю последующую жизнь и судьбу Анны Иоанновны, – на первом же яме, в Дудергофе, герцог Фридрих Вильгельм умер, как полагают, с перепоя, ибо накануне позволил себе состязаться в пьянстве с самим Петром. Анна, естественно, вернулась назад, в Петербург, к матери. Мы не знаем, что она думала, но можем предположить, что семнадцатилетнею вдовою владели противоречивые чувства: с одной стороны, она облегченно вздохнула, так как теперь уже могла не ехать в чужую немецкую землю, но, с другой стороны, даже безотносительно к тем чувствам, которые она испытывала к своему нежданному мужу, она не могла особенно и радоваться: бездетная вдова – положение крайне унизительное и тяжелое для русской женщины того времени. Ей нужно было или вновь искать супруга, или уходить в монастырь. Впрочем, Анна полностью полагалась на волю своего грозного дядюшки, который, исходя из интересов государства, и должен был решить ее судьбу.
Петр долго молчал, но в следующем, 1712 году сделал выбор, скорее всего неожиданный для Анны: ей приказали следовать в Курляндию той же дорогой, на которой ее застало несчастье 9 января 1711 года. Это решение явно не обрадовало ни Анну, ни курляндское дворянство, получившее 30 июня 1712 года именную грамоту Петра, в которой, со ссылкой на заключенный перед свадьбой контракт, было сказано: подготовить для вдовы герцога Фридриха Вильгельма пристойную резиденцию, а также собрать необходимые для содержания двора герцогини деньги. Вместе с Анной в Митаву отправился русский резидент П.М.Бестужев-Рюмин, которому она и должна была во всем подчиняться. Впрочем, Петр и не рассчитывал, что приезд русской герцогини будет с восторгом встречен местным дворянством. В письме Бестужеву-Рюмину в сентябре 1712 года он предлагал ему не стесняться в средствах для поиска необходимых для содержания Анны доходов и, если будет нужно, попросить вооруженной помощи у рижского коменданта, благо оккупированная в 1710 году русскими Рига была в двух часах езды от Митавы.
Итак, с осени 1712 года потянулась новая, курляндская, жизнь Анны. В чужой стране, одинокая, окруженная недоброжелателями, не зная ни языка, ни культуры, она полностью подпала под власть Бестужева, который, по-видимому, через некоторое время стал делить с молодой вдовой ложе. Анна не чувствовала себя ни хозяйкой в своем доме, ни герцогиней в своих владениях. Да и власти у нее не было никакой. Герцогством после смерти Фридриха-Вильгельма формально владел его дядя Фердинанд, которого судьба беженца от нашествия Карла XII забросила в Гданск. Оттуда он и пытался управлять делами герцогства. А это было непросто, ибо фактическая власть в герцогстве принадлежала дворянской корпорации. Поддерживаемые Речью Посполитой, вольнолюбивые немецкие дворяне уже давно сделали власть своего герцога формальной, оставив ему лишь управление его собственным доменом, да сборы некоторых налогов. А на съезде «братской конференции» в 1715 году дворяне лишили герцога власти за превышение полномочий и под тем предлогом, что он не может править ими из-за границы. Польская комиссия 1717 году в споре дворянства с герцогом встала, естественно, на сторону курляндских дворян, но Фердинанд, опираясь на поддержку России, не желавшей расширения польского влияния в Курляндии, опротестовал в суде решения «братской конференции» 1715 года. Тяжба затянулась на двадцать лет, вплоть до смерти Фердинанда в 1737 году.
Можно лишь посочувствовать Анне, которая для курляндцев была помехой. Ее жалкое пребывание в Митаве нужно было одному лишь русскому правительству, которое могло вмешиваться в дела Курляндии. А делалось это под предлогом защиты бедной вдовы, племянницы русского царя. Анна, герцогиня, при своем высоком статусе была бедна как церковная мышь. Формально курляндцы выделили ей по брачному контракту 1710 года вдовью часть герцогского домена. Но прожить на средства, получаемые с разоренного и разворованного во время долгого отсутствия в стране герцогов домена, было невозможно. В 1722 году Анна писала Петру, что, приехав в Митаву в 1712 году, она нашла герцогский замок разоренным и поначалу была вынуждена поселиться в заброшенном мещанском дворе. Ей пришлось закупать все необходимое для жизни. Другое письмо Анны от 11 сентября 1724 года, посланное в Кабинет Петра I, гласило: «Доимки на мне тысяча четыреста рублев, а ежели будет милость государя батюшки и дядюшки, то б еще шестьсот мне на дорогу пожаловали по своей высокой милости». На челобитной Курляндской герцогини стоит резолюция Петра: «Выдать по сему прошению». Но так бывало не всегда – батюшка-дядюшка был, как известно, прижимист и ходил в штопанных своей царицей чулках. Все, даже малейшие расходы двора Анны были возможны только после одобрения Петром. Он сам или через кабинет-секретаря АВ.Макарова определял, сколько и каких вин посылать в Митаву, какие траты на еду, одежду, украшения можно позволить Анне, а какие – нет.
Нелюбимая дочь
Как только представлялась возможность, Анна уезжала в Россию, в Петербург или в Москву. Но Петр не позволял племяннице особенно долго оставаться в «парадизе», а тем более в Измайлове, и гнал ее обратно на место «службы». Так было и в 1716-м, и в 1718 году, когда Анна, по мнению царя, непозволительно долго задержалась в Петербурге, нянча понравившегося ей маленького сына Петра и Екатерины царевича Петра Петровича. Петр хотел, чтобы в Курляндию отправилась и царица Прасковья, которая переживала за дочь, но старая царица жить в «неметчине» не возжелала. С какого-то момента отношения Анны с матерью испортились. Возможно, они не были добрыми с давних пор – ведь не случайно за бедного Курляндского герцога Прасковья Федоровна выдала не старшую дочь Екатерину (как требовал обычай), а среднюю Анну. От чтения переписки матери с дочерьми создается впечатление, будто отношения Прасковьи Федоровны к дочерям сильно разнились: материнские тепло и нежность доставались «Катюшке-свет», а суровость и взыскательность – Анне. Из писем Анны к императрице Екатерине Алексеевне видно, что царица Прасковья считала Анну как будто бы в чем-то виноватой и дочь даже побаивалась писать матери.
Возможно, одна из причин этого странного отношения матери к дочери состояла в том, что Анна, находясь в Митаве, пыталась поступать по-своему хотя бы в личных делах. Мать же, узнав о «срамной», по ее мнению, связи Анны со стариком Бестужевым-Рюминым, добивалась у Петра отзыва Бестужева из Митавы и очень хотела или самой приехать к дочери и лично навести там порядок, или же посадить постоянно при дворе Анны своего брата, Василия Салтыкова, который бы выполнял поручения царицы и доносил обо всех делах и проделках племянницы. Анна этому явно противилась. Сварливый Василий Салтыков, как-то приехав в Митаву, сразу же рассорился с Бестужевым-Рюминым и писал Прасковье Федоровне самое плохое и о Бестужеве, и об Анне. Что это был за человек, хорошо видно из его письма в Юстиц-коллегию 1720 года, когда он объяснялся, за что так жестоко обходится с собственной женой Александрой, жаловавшейся на побои самому государю: «Жену безвинно мучительски не бил, немилостиво с ней не обращался, голодом ее не морил, убить до смерти не желал… только за непослушание бил жену сам своеручно, да нельзя было не бить: она меня не слушала, противность всякую чинила…». Упрямство и скрытность Анны, приписываемые ей грехи – все это вызывало раздражение Прасковьи, которая то прерывала с Анной переписку, то требовала, чтобы дочь с повинной явилась к ней в Петербург. В 1720 году Анна сообщала царице Екатерине, что мать ей «со многим гневом ка мне приказывать: для чево я в Питербурх не прашусь, или для чево я матушку к себе не заву». Ни того, ни другого Анна как раз и не хотела и в этом письме умоляет хорошо относившуюся к ней жену Петра поучаствовать в небольшой инсценировке – обмане: «Хотя к матушке своей о том писать я стану и праситца к ним (в Петербург.
Царица (а с 1724 года императрица) Екатерина Алексеевна была, пожалуй, единственным человеком, который по-доброму, с сочувствием относился к несчастной Анне. Екатерина изредка направляла весточку митавской «узнице», которая радостно откликалась и посылала государыне какой-нибудь скромный подарок, вроде настольного янтарного прибора. Письма Анны к Екатерине лучше всяких моих слов показывают то униженное, жалкое положение, в котором долгие годы жила курляндская герцогиня. В 1719 году она так писала Екатерине: «Государыня моя тетушка, матушка-царица Екатерина Алексеевна, здравствуй, государыня моя, на многие лета вкупе с государем нашим батюшкой, дядюшкой и с государынями нашими сестрицами! Благодарствую, матушка моя, за милость Вашу, что пожаловала – изволила вспомнить меня. Не знаю, матушка моя, как мне благодарить за высокую Вашу милость, как я обрадовалась, Бог Вас, свет мой, самое так порадует… ей-ей, у меня, краме Тебя, свет мой, нет никакой надежды. И вручаю я себя в миласть Тваю матеренскую… При сем прашу, матушка моя, как у самаво Бога, у Вас, дарагая моя тетушка: покажи нада мною материнскую миласть: попроси, свет мой, миласти у дарагова государя нашева батюшки дядюшки оба мне, чтоб показал миласть – мое супружественное дело ко окончанию привесть, дабы я болше в сокрушении и терпении от моих зладеев, ссораю к матушке не была… Также неволили Вы, свет мой, приказывать ко мне: нет ли нужды мне в чем здесь? Вам, матушка моя, известна, что у меня ничево нет, кроме што с воли вашей выписаны штофы, а ежели к чему случей позавет, и я не имею нарочитых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетава… а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать… Еще прошу, свет мой, штоб матушка (Прасковья Федоровна.
Упоительный Мориц, изгнанный Меншиковым
Как мы видим по этому письму, Анну более всего волновало «супружественное дело» – жить почти десять лет вдовой было тяжело. Но найти для нее жениха было непросто: ведь его кандидатура должна была устраивать Россию, одновременно не вызывая протеста у других заинтересованных сторон – Польши и Пруссии, и в то же время не нарушить сложившегося неустойчивого равновесия сил вокруг Курляндии и внутри ее самой. Поэтому Петр I отклонял одного за другим возможных женихов Анны. Почти три сотни писем, посланных Анной из Курляндии и дошедших до наших времен, напоминают жалобные челобитья сирой вдовицы, бедной родственницы, человека совершенно беззащитного, ущемленного и униженного. Подобострастные письма Анны к Петру и Екатерине («батюшке-дядюшке» и «матушке-тетушке») лежат вместе с не менее жалкими письмишками к влиятельным петровским сподвижникам. Аннане забывает всякий раз поздравить светлейшего князя Меншикова и его домочадцев с очередным праздником, именинами, стараясь так напомнить о себе и своих вдовьих горестях.
В 1726 году, уже после смерти Петра I, когда на российском престоле сидела благодетельница Анны императрица Екатерина I, вдруг возник неожиданный и очень достойный кандидат на руку Анны – Мориц, граф Саксонский, внебрачный сын польского короля Августа II и графини Амалии Вильгельмины Авроры Кенигсмарк. Молодому энергичному человеку надоела служба во французской армии, и он решил устроить разом свои династические и семейные дела. Он приехал в Курляндию, предстал перед Анной и совершенно обаял еще нестарую вдову. Мориц понравился и курляндскому дворянству, которое 18 июня 1726 года на съезде выбрало его своим герцогом, а старика Фердинанда, по-прежнему жившего в Гданске, курляндского трона, наоборот, лишило. Мориц официально посватался к Анне. Вдова была счастлива и, узнав, что в Курляндию едет с поручением Екатерины I А.Д.Меншиков, бросилась навстречу светлейшему и, как он потом описывал эту сцену в письме к императрице Екатерине I, «приказав всех выслать и не вступая в дальние разговоры, начала речь об известном курляндском деле с великою слезною просьбою, чтоб в утверждении герцогом Курляндским князя Морица и по желанию о вступлении с ним в супружество мог я исхадатайствовать у Вашего величества милостивейшее позволение, представляя резоны: первое, что уже столько лет как вдовствует (пятнадцать, отметим мы.
Неудивительно, что при встрече с герцогиней он тотчас охладил ее романтические порывы. Меншиков сказал то, что думали тогда в Петербурге: выборы Морица герцогом недопустимы, как сын польского короля, он будет поступать «по частным интересам короля, который чрез это получит большую возможность проводить свои планы в Польше». А как раз усиления королевской власти в Польше никто из ее соседей – будущих участников ее раздела во второй половине XVIII века – не хотел. Анна, поняв наивность своих просьб, сникла и (по словам Меншикова) сказала, что ей более всего хочется, чтобы герцогом был сам Александр Данилович, который смог бы защитить ее домены и не дал ей лишиться «вдовствующего пропитания». Возможно, Меншиков и не придумал этот вполне формальный ответ Анны, но все это явно не отражало истинных чувств и намерений герцогини. Во-первых, избрание самого Меншикова на курляндский трон обращало саму Анну из герцогинь в царевны, и она должна была вернуться в Россию, где ее никто не ждал. Во-вторых, Анна решила бороться дальше и сразу же после встречи с Меншиковым помчалась прямо в Петербург, чтобы переговорить о своих делах уже с самой императрицей Екатериной I. Но «матушка-заступница» на этот раз не помогла – интересы империи были превыше всего, да и возражать Меншикову Екатерина не хотела.
Тем временем в Митаве разгорался кризис, получивший в истории русской внешней политики название «Курляндского кризиса». Меншиков, находясь в Риге, встретился с представителем России в Курляндии П.М.Бестужевым-Рюминым и русским посланником в Варшаве, уже известным по первой главе князем Василием Лукичом Долгоруким. По требованию Меншикова они вынесли кандидатуру светлейшего перед дворянским собранием Курляндии и тут же потерпели фиаско – курляндцы не хотели менять полюбившегося им Морица на Меншикова. И тогда светлейший решил поехать в Митаву лично – после смерти Петра Великого в январе 1725 года еще не было случая, чтобы ему кто-нибудь возражал. 29 июня Меншиков встретился с дворянами и пригрозил наказать их за упрямство – поставить на постой в Курляндии 20 полков русской армии. Как известно, такое расквартирование было пострашнее иной ссылки. В целом Меншиков вел себя как пресловутый медведь, который пытался взгромоздиться на теремок мышки-норушки и лягушки-квакушки и раздавил все это хрупкое сооружение. Австрийский посланник в России граф Рабутин писал тогда, что Меншиков «являлся здесь как бы авторитетом, от которого зависит судьба человечества. Он казался крайне удивленным тем, что жалкие смертные могут действовать столь необдуманно и столь мало понимают свои выгоды, что не желали чести быть подданными князя. Напрасно они с таким глубоким почтением объявляли, что не могут считать его вправе давать им приказания, он им ответил, что они говорят вздор и что он им это докажет ударами палки». И все же вежливая форма отказа была воспринята Меншиковым как завуалированная форма согласия. Он был убежден, что курляндцы поломаются-поломаются, да потом и согласятся на его кандидатуру. Этой иллюзии способствовала и встреча Меншикова с Морицем, который притворно обещал уступить свое место более достойному кандидату – светлейшему и даже выразил желание похлопотать за него перед отцом, польским королем. Однако, вернувшись в Ригу, Меншиков с удивлением узнал, что ни дворяне, ни Мориц его условий исполнять и не собираются. Он написал такое письмо канцлеру Курляндии Кейзерлингу, что обязанный передать это послание Василий Лукич Долгорукий ослушался приказа Меншикова и письмо скрыл, опасясь, в случае оглашения его текста, грандиозного международного скандала. Одновременно Меншиков просил разрешения Екатерины утихомирить Курляндию вооруженной рукой. Тогда, как писал светлейший императрице, «все курлянчики иного мнения воспримут и будут то дело производить к лучшей пользе интересов Вашего величества». На самом деле Меншикова постигла неудача, и Екатерина срочно отозвала его в Петербург и, как уже сказано, послала в Польшу со срочной задачей опытного дипломата П.И.Ягужинского – замять возникший и совершенно ненужный России международный скандал.
А что же Анна? Она вернулась в Митаву и получала на голову те шишки, которые натряс в Курляндии Меншиков, – дворянское собрание решило урезать и без того жалкое содержание марионеточной герцогини. В те дни лета 1726 года она видела, как посланные в Курляндию русские отряды охотятся за Морицем. Дело в том, что Мориц был большой любитель риска и женщин, что часто совпадает, и, несмотря на предупреждения своих доброжелателей, отказывался покидать герцогство, не перепробовав там всех местных красавиц. Русские же отряды все туже затягивали кольцо окружения вокруг Морица. 17 июля Мориц с 60 слугами занял круговую оборону в своем доме. Его уведомили, что этой ночью русские попытаются штурмом захватить дом и арестовать его. Когда первые русские разведчики просочились в парк возле дома, то они увидели, как из окна осторожно спускается закутанный в темный плащ человек. Полагая, что это и есть утекающий от врагов мятежный принц, они накинулись на него. Но оказалось, что в их руки попал не Мориц, а прелестная девушка, которая вылезла из спальни своего кавалера-любовника. Сам Мориц в это время, по-видимому, отдавал вооруженной прислуге последние распоряжения и заряжал пистолеты, готовясь отразить штурм. Завязался бой, и, потеряв 70 человек убитыми и ранеными, русский «спецназ» отступил. Мориц жил в Курляндии еще полгода, доводя до белого каления и официальный Петербург, и курляндских мужей-рогоносцев. Наконец охоту за будущим французским маршалом возглавил с целым войском тоже будущий (русский) фельдмаршал П.П.Ласси. Он осадил Морица в Южной Лифляндии, и тому пришлось срочно бежать, вроде своей подружки, через окна, впопыхах бросив все свои вещи. Чуть позже его встретил ехавший в Россию испанский посланник де Лириа, который писал, что Мориц умолял его выхлопотать у русского правительства «множество записочек, кои получил он от разных дам и хранил в сундуке, который отняли у него русские». Но более всего он расстраивался, что не успел спасти «журнал любовных шашней при дворе короля, отца своего» Августа II, который он тщательно вел несколько лет. Мориц был убежден, что этот журнал взорвет европейский мир, а главное – подорвет его престиж. При этом неясно у кого: у дам или у кавалеров. Обошлось! Сундук, наверное, разграбили, надушенные записочки дам к ловеласу пошли на пыжи и гильзы, а «журнал любовных шашней» могли потратить.
Мориц навсегда покинул свою невесту и Курляндию и впоследствии, вероятно, радовался именно такому повороту событий, ибо, вернувшись во Францию, стал одним из самых выдающихся полководцев XVIII века, прославив себя на полях многих сражений. Его походы изучали в военных академиях. Анне оставалось только вспоминать о необыкновенно завидном женихе – ведь ловеласы всегда высоко ценятся вдовами.
После всего этого понятен смысл речи знаменитого витии Феофана Прокоповича, которую он произнес 12 марта 1730 года, сразу же после вступления Анны на престол: «Твое персональное доселе бывшее состояние всему миру известно: кто же, смотря на оное, не воздохнул, видя порфирородную особу в самом цвету лет своих впадшую в сиротство отшествием державныхродителей (Иван V умер в 1696 году, Прасковья Федоровна – в 1723 году.
Да не ослезите меня, сирой!
Уехал Меншиков, уехал Мориц, и Анна возобновила свою жалобную вдовью «работу» – переписку с сильными мира сего. Мы читаем очередное душещипательное письмо Анны к русскому послу в Польше П.И.Ягужинскому Оно кончается типичной для посланий Анны того времени фразой: «…за что, доколе жива, вашу любовь в памяти иметь [буду] и пребываю вам всегда доброжелательна Анна». Но и Ягужинский, которого также отозвали в Петербург, не помог Анне в ее вотчинных и супружественных делах. И вновь она осталась у разбитого корыта.
Справедливости ради скажем, что она не была так уж одинока – древний роман с обер-гофмейстером Петром Бестужевым-Рюминым все еще тянулся. Но тут, в 1727 году, Меншиков, раздосадованный «Курляндским кризисом», взвалил всю вину за его возникновение на Петра Михайловича, который якобы постарел, «перестал ловить мышей» и слишком уж разнежился под боком курляндской герцогини. Словом, по настоянию светлейшего в июне 1727 года Бестужева решили отозвать из Курляндии. И тут неожиданно Анна сорвалась. Сохранилось 26 жалобных писем Анны, написанных с июня по октябрь ко всем, кому только можно было написать в столице. Анна просила, настаивала, требовала, умоляла: оставьте в Митаве Бестужева, без него все дела встанут!
В письме Анны к Остерману порфирородная царевна прибегает к оборотам, более уместным в челобитье солдатской вдовы: «Нижайше прошу Ваше Превосходительство попросить за меня, сирую, у Его Светлости (Меншикова.
Впоследствие историки-моралисты с неким осуждением писали о чрезмерной привязанности герцогини к этому старику, а потом и к Бирону. Между тем Анна никогда не была особенно любострастна. Женщина простая, незатейливая, не очень умная и не отличавшаяся женственностью, она всю свою вдовью жизнь, жестоко исковерканную железной волей Петра, мечтала лишь о надежной защите, поддержке, которую ей мог дать муж, мужчина, хозяин дома, господин ее судьбы. Искренним желанием найти себе хотя бы какую-нибудь защиту объясняется униженный тон всех ее писем к членам царской семьи и сановникам петербургского двора, исполненных готовностью «предать себя в волю» любому покровителю, защитнику. Просьбами как можно скорее разрешить ее «супружественное дело» проникнута вся ее переписка с Петром, Екатериной, матерью. Она буквально рвалась замуж именно от ощущения беззащитности, неприкаянности. Но жизнь, как назло, препятствовала исполнению ее сокровенного и совсем не грешного желания. Поэтому со временем Бестужев-Рюмин стал для нее опорой – тем, что она хотела получить от мужчины. Конечно, это был не самый лучший вариант. Бестужев был старше Анны на 19 лет, характер имел тяжелый и в то же время был не в меру блудлив. Как писал один из доносчиков на Бестужева, «фрейлин водит зо двора и [им] детей поробил».
И когда Бестужева-Рюмина отозвали, Анна стала неприлично убиваться по нему как по покойнику и совсем не потому, что беззаветно любила старика. Анна просто не могла и не хотела быть одной, она «к нему привыкла». Ее страшили пустота, одиночество, холод вдовьей постели. Именно об этом буквально вопит она в своих двадцати шести письмах лета – осени 1727 года…
Но не будем отчаиваться! Время – лучший доктор. Уже в октябре непрерывный поток писем о Бестужеве-Рюмине внезапно прекращается, хотя положение разлученных нисколько не улучшилось – Бестужеву в Митаву дорога была прочно перекрыта. В письмах Анны за октябрь 1727 года, когда ее и Бестужева главный недруг Меншиков уже «считал березки» по знаменитому тракту в Сибирь, имя Бестужева даже не упоминается. Дело в том, что у нее появился новый возлюбленный и, как показало время, на всю оставшуюся жизнь. Это был знаменитый впоследствии Эрнст Иоганн Бирон. Явление Бирона в новом качестве – любовника Анны – следует отнести к осени 1727 года. Как раз после свержения Меншикова Бестужев наконец получил возможность вернуться в Митаву, но туда не поехал – место его было уже занято. «Я в несностной печали, – писал он тогда дочери Прасковье, – едва во мне дух держится, что чрез злых людей друг мой сердечный от меня отменился, а ваш друг (это иронично о Бироне.
Впрочем, из переписки Анны Иоанновны с новыми людьми у власти (речь идет о дворе Петра II и его окружении) видно, что в жизни ее мало что изменилось – то же безвластие, бедность, неуверенность. Стремясь угодить юному императору-охотнику Петру II, она посылает ему «свору собачек». Теперь она пишет подобострастные письма уже не Меншикову или его свояченице, которые уже давно находились в ссылке, а сестре Петра II великой княгине Наталье Алексеевне, новым фаворитам – князьям Долгоруким, другим сановникам и всех их слезно просит не забывать ее, и что «вся надежда на Вашу высокую светлость».
Может быть, так бы и состарилась бывшая московская царевна в захолустной Митаве, среди курляндцев, если бы не яркая вспышка московских событий начала 1730 года, когда по указке князя Д.М.Голицына верховники посмотрели в ее сторону и тем самым решили ее судьбу.
Глава 10
Всероссийская помещица Ивановна и ее двор
Итак, в тридцать семь лет герцогиня захудалой Курляндии стала российской императрицей. Сохранилось много исторических документов, по которым мы можем достаточно полно представить себе ее образ жизни, характер, привычки и вкусы. Приведу пример наиболее характерный. В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова. Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея императорского величества и видели, как шел мимо мужик, и Ея императорское величество соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я – посацкой человек». – «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне. Но в данном случае речь идет об императрице, самодержице, события эти реальные, и происходили они в Петербурге, в императорском дворце. Естественно, ничего странного и предосудительного в описанном поведении Анны нет, но мелькнувший образ скучающей помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, вполне соотносим с Анной Иоанновной, в чьем характере проявлялось немало черт помещицы. Да вот только имением ее было не сельцо Ивановское с деревеньками Большое и Малое Алешино, а огромное государство.
Именно с такой помещицей Ивановной мы встречаемся в рассказе жены управляющего дворцовым селом Дединовым Настасьи Шестковой, которая каким-то образом попала во дворец Анны в 1738 году. По-видимому, императрица некогда знала Шестакову и вызвала ее к себе – так она не раз делала со своими знакомыми по «прежней», доимператорской жизни. Вечером ее привели в спальню государыни, и та «изволила меня к ручке пожаловать и тешилась: взяла меня за плечо так крепко, что с телом захватила, ажно больно мне было». Мужиковатость и сила были присущи Анне, о чем свидетельствуют и другие источники, да и стреляла она как заправский мужчина, не боясь ушибить плечико прикладом. «И изволила привесть меня к окну – продолжает Шесткова, – и изволила мне глядеть в глаза, сказала: «Стара очень, не как была, Филатовна…». И я сказала: «Уже, матушка, запустила себя: прежде пачкавалась белилами, брови марала, румянилась». И Ее величество изволила говорить: «Румяниться не надобно, а брови марай». И много тешилась и изволила про свое величество спросить: «Стара я стала, Филатовна?» И я сказала: «Никак, матушка, ни маленькой старинки в Вашем величестве!» «Какова же я толщиною – с Авдотью Ивановну?». И я сказала: «Нельзя, матушка, сменить Ваше величество с нею, она вдвое толще». Только изволила сказать: «Вот, тот, видишь ли!»
А как замолчу, то изволит сказать: «Ну, говори, Филатовна!» И я скажу: «Не знаю что, матушка, говорить, душа во мне трепещется, дай отдохнуть». И Ее величеству это смешно стало, изволила тешиться: «Поди ко мне поближе…»»
После этого совсем помертвевшую от страха и восторга Филатовну вывели из спальни императрицы. А утром Анна стала распрашивать ее, где она живет, чем занят муж, спросила: «А где вы живете, богаты ли мужики?» – «Богаты, матушка». – «Для чего ж вы от них не богаты?» Тут в первый раз Шесткова осмелела и ответила остроумно: «У меня… муж говорит, всемилостивейшая государыня, как я лягу спать, ничего не боюся и подушка в головах не вертится». Очень хороший образ: подушка вертится по ночам в головах только у тех, кто неспокоен, кто боится! «Скажи-ка, стреляют ли дамы в Москве?» – «Видела я, государыня, князь Алексей Михайлович (Черкасский) учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе» – «Попадает ли она?» – «Иное, матушка, попадает, а иное кривенько». – «А другие дамы стреляют ли?» – «Не могу, матушка, донесть, не видывала». Ни до, ни после императрицы Анны Иоанновны, безумно любившей стрельбу в цель, государственные деятели вроде канцлера князя Черкасского не обучали своих нежных дочерей пулевой стрельбе, а тут вдруг разом увлеклись! К нему бы это? А дело известное – пристрастия правителя в России становятся безумием светской черни!
Нравы помещицы, не особенно умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной, отразились в ходивших в обществе рассказах о том, как сурово она обращалась со своими фрейлинами – в сущности, высокопоставленными дворовыми девками: била их по щекам за плохой танец, а если они просили пощады, то отправляла их стирать белье на Прачечном дворе (он находился там, где теперь Прачечный мост через Фонтанку). Пока государыня была в спальне, фрейлины должны были сидеть в соседней комнате и, как дворовые девки, заниматься рукоделием, вязанием. Соскучившись, как пишет историк С.Н.Шубинский, Анна «отворяла к ним дверь и говорила: «Ну, девки, пойте!» – и девки пели до тех пор, пока государыня не кричала: «Довольно!»». Быть придворным и дворцовым служителем при Анне было непросто. В 1740 году Анна отправила указ Сенату, определивший судьбу известной семьи Милютиных: «Всемилостивейшие пожаловали Мы двора нашего комнатного истопника Алексея Милютина в дворяне и на оное дворянство дать ему диплом». Видно, хорошо топил печи Милютин, дров по утрам на пол с грохотом не бросал, долго поленья не растапливал, в топку не дул, дыму в палаты не запускал, к полуночи умел ловко и незаметно входить и тихо закрывать вьюшки, да так, чтобы и печь не выстудить, и государыню с Бироном угарным газом не отравить. В общем, большое искусство – есть за что дать дворянскую грамоту.
Иногда Анна требовала к себе гвардейских солдат с их женами и приказывала им плясать по-русски и водить хороводы, «в которых заставляла принимать участие присутствовавших вельмож».
Источники Шубинского о вышесказанном мне неизвестны, но они кажутся вполне достоверными, хорошо отражают образ жизни и личность государыни – «помещицы Ивановны». Десятки писем императрицы Анны, которые она несколько лет посылала в Москву к С.А.Салтыкову, расширяют наше представление о ней. Семен Андреевич – близкий родственник императрицы по матери – после событий 25 февраля 1730 года, где он вместе с гвардейцами сыграл такую важную роль в восстановлении самодержавия, сделал стремительную карьеру: уже 6 марта он был пожалован в генерал-аншефы, обергофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии. Вскоре, после смерти 5 октября 1730 года дяди императрицы Василия Федоровича Салтыкова, Семен стал генерал-губернатором или, как тогда называли, главнокомандующим Москвы и российским графом. Именно Семена Андреевича, хоть и не отличавшегося умом и благонравием, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем Москвы, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть спокойна за свою вторую столицу – главнокомандующий Москвы был верен и надежен как скала. Она ценила его, писала ласковые письма и в 1735 году послала ему в подарок «чарку прадедушки нашего», то есть царя Михаила Федоровича. Но потом государыня узнала, что Салтыков ведет дела по Москве не так уж хорошо, злоупотребляет властью, много пьет, и в ее письмах к Салтыкову исчезли сердечность и родственное чувство, из-за чего тот очень убивался. Но все-таки долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы (она часто писала ему: «И пребываю к Вам неотменно в моей милости») и с готовностью исполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о внутреннем мире Анны, круге ее интересов. Ценность их повышается тем, что эти письма частного характера, шедшие не через официальные каналы, и они-то как раз и позволяют видеть нравы «всероссийской помещицы», писавшей к «приказчику» по делам своего лучшего «имения» – Москвы и «людишек», ее населявших. При этом хорошо видно, как императрица питается слухами, просит Салтыкова действовать не публично, «как возможно тайным образом истину проведать», «под рукой разузнать…». И это придает переписке особую ценность.
Читая письма государыни, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали сплетни, слухи, матримониальные истории и, конечно, шуты, точнее – поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал – спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».
Князь Волконский принадлежал к родовитой знати. Его жена Аграфена Петровна (или – в дружеском кругу – Асечка) была урожденной Бестужевой, дочерью того самого Петра Михайловича Бестужева-Рюмина, которого так ловко вытеснил из сердца курляндской герцоги Анны Иоанновны Бирон. Вместе с мужем Асечка часто бывала у отца в Митаве, и Волконский, видимо, уже тогда обратил на себя внимание Анны своими причудами. После смерти Петра I Асечка испытала большие потрясения. С ней и ее кружком друзей, среди которых был Абрам Ганнибал, грубо расправился Меншиков: за вполне невинную болтовню их всех отправили в ссылку. Асечка оказалась в подмосковной деревне, а потом ее заключили в монастырь, где она и умерла в 1732 году. Как только Анна, приложившая свою руку к ужесточению заключения Асечки в монастыре, узнала о ее смерти, она предписала выведать, как же там, в своей деревне, поживает вдовец. После того как она потребовала от Салтыкова, чтобы он прислал так называемое «Житие» Волконского, последовало уточнение: «К «Житию» вели приписать, спрося у людей, сколько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху».
Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был спесив, грязен или портил воздух в покоях. Дело в том, что поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. Так же были затребованы данные о поведении с детства Ивана Матюшкина: «Какое он имел с малолетства воспитание при отце и как содержан был». В ответе, присланном из Москвы в марте 1733 года, сказано о том, что интересовало госудыню: «Иван Иванович с малолетства при отце своем жил в великой неге и, когда станут обедать, за столом не резывал ничего: отец его или мать отрежат мяса или рыбы… и поставят перед ним».
«Дурак» – столь часто употребляемый термин – в прошлом и применительно к шутовству включал в себя нечто большее, чем констатация человеческой глупости. Дурак – это смешной человек, шут, обязанный развлекать царственную особу. Он должен быть прежде всего потешным, смешным, иметь какую-то свою забавную «роль», черту, особенность поведения. Если этого не было, то кандидата забраковывали. Именно поэтому мы читаем в одном из писем Анны к Салтыкову, что возвращает ранее вызванного из Москвы некоего Зиновьева, потому что он «не дурак». Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но в реальности все оказывалось гораздо сложнее – шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель – шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой.
Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность», памятуя о ее четких границах. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. Так, во время путешествия императрицы Елизаветы Петровны в Троицко-Сергиев монастырь ее шут принес в шапке ежа и показал его императрице. Еж высунул мордочку, а императрица, подумав, что это крыса, страшно испугалась. Шута немедленно схватили и «с пристрастием» допрашивали в застенке Тайной канцелярии, с какой целью он хотел напугать императрицу и кто «подучил» его совершить это государственное преступление.
В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ведь уместной шуткой он мог повлиять на принятие важного решения. Как повествуют «Анекдоты о шуте Балакиреве», в основе которых могли лежать реальные факты, «некто из придворных, совершенно без способностей, своими происками достиг, наконец, того, что Петр Великий обещал ему одно довольно важное место. Балакирев молчал до времени, но когда государь приказал придворному явиться к себе за решительным определением, то Балакирев притащил откуда-то лукошко с яйцами и сел на него при входе в приемную. Скоро явился придворный и стал просить шута, чтобы тот доложил о нем государю. Сначала Балакирев не соглашался, отговариваясь тем, что ему некогда; но потом согласился с тем, однако, условием, чтобы он тем временем посидел на его месте и до возвращения не сходил бы с лукошка. Придворный, ни мало ни думая, охотно занял место шута и уселся на лукошко, как ему было приказано. Балакирев же, зайдя в кабинет Петра, попросил царя заглянуть в прихожий покой. «Вот кому даешь ты видное место, государь! – заметил Балакирев, когда Петр Великий отворил дверь в прихожую. – Место, на которое я посадил его, ему приличнее и, кажется, по уму доступнее. Рассуди и решай!» И государь тотчас решил удалить от себя молодца, не умнее яйца». В другом случае, наоборот, речь шла о том, что шут своими средствами мог кого-то спасти. Согласно «анекдоту», «один из близких родственников Балакирева подпал под гнев и немилость царя. Государь отдал его под суд и уже готов был утвердить приговор онаго, как вдруг является Балакирев с грустным лицом и весь расстроенный. Государь, увидав причину прихода Балакирева, обратился к присутствующим и сказал: «Наперед знаю, зачем идет ко мне Балакирев, но даю честное слово не исполнить того, о чем он будет просить меня». Между тем Балакирев начал речь свою так: «Государь всемилостивейший! Удостой услышать просьбу твоего верноподанного: сделай такую милость, не прощай бездельника, моего родственника, подпавшего под твой гнев царский и ныне осужденного судом и законами!» – «Ах ты плут! – вскричал Петр – Каково же ты поддел меня? Нечего делать, я обязан не исполнить твоей просьбы и потому должен простить виновного…»».
Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, традицию шутовства сохранил и развил. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами, которые потешно, ради смеха государя и его окружения ссорились и дрались. А между тем распри шутов были нешуточные – борьба за милость государя тут шла между ними с неменьшим напряжением, чем в среде придворных. В этой борьбе все средства – кляузы, подлости, мордобой – были хороши. Что и веселило…
Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Так было и при Анне Иоанновне. Ей более всего нравились «пьесы», которые годами разыгрывали ее шуты, сплетничая и жалуясь друг на друга. Особенно ее развлекали свары и драки шутов. Г.Р.Державин вспоминал рассказ современника Анны Иоанновны о том, что, выстроив шутов друг за другом, императрица заставляла их толкаться, что приводило к драке и свалке. При виде этой неразберихи государыня и двор хохотали. О подобном же непритязательном развлечении писал и один свидетель-иностранец – человек, чуждый русской жизни. Он так и не понял всей сути потехи: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа.
Но это не был просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого, без преувеличения, похабного зрелища. И напрасно – все имеет свое объяснение. Его дал весьма удачно Иван Забелин, писавший о шутовстве XVII века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито». Важно заметить, что императрица Анна была ханжой, строгой блюстительницей общественной морали, но при этом состояла в незаконной связи с женатым Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (последнее она достоверно знала из материалов Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать неосознанное напряжение. Шутовство – всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских спектаклей, «пьес» шутов. Конечно, за этим стояло древнее восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, шутовское воспроизведение смешило зрителей до колик, но было непонятно иностранцу, человеку другой культуры.
Впрочем, суть не только в различии культур – шутов и в средневековой Европе было немало. Но XVIII век смотрел на это иначе. Шутовство в том безобразном виде, в котором оно пришло к русскому двору с древних времен, в канун надвигающийся эпохи Просвещения и относительной терпимости, отживало свой век даже в России. Не случайно при расследовании дела Бирона в 1741 году на него взвалили вину за разгул придворного шутовства, хотя в этом и других случаях он виноват только относительно – шуты и их проделки были утехой самой императрицы, вульгарной частью ее мира. Но здесь нам важно, что перелом в отношении к средневековому шутовству уже произошел, и мы хорошо видим из официального обвинения Бирону: «Он же, будто для забавы Ея величества, а в самом деле, по своей свирепой склонности, под образом шуток и балагурства, такия мерзкия и Богу противныя дела затеял, о которых до сего времени в свете мало слыхано. Умалчивая о нечеловеческом поругании, произведенном не токмо над бедными от рождения или каким случаям дальнего ума и разсудения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились, о частых между оными заведенных до крови драках, и о других оным ученным мучительств и безстыдных мужеска и женска полу обнажениях, и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях, уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно». Может быть, в последнем весьма туманном отрывке идет речь о радостном придворно-шутовском событии, которым Анна Иоанновна с воодушевлением поделилась 2 сентября 1734 года с Салтыковым: «Да здесь играичи женила я князь Никиту Волконского на Голицыном»?
Словом, возвращаясь к шутам, скажем, что в первой половине тридцатых годов XVIII века при дворе императрицы сформировался целый «штат» шутов: шесть человек, двое иностранцев и четверо русских, да около десятка лилипутов – «карлов». Среди шутов были и старые придворные дураки, унаследованные от Петра I, и новые, благоприобретенные в царствование Анны. Самым опытным был «самоедский король» Ян д'Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе. Петр часто беседовал с шутом по богословским вопросам – ведь памятливый космополит, португальский еврей Д'Акоста мог соревноваться в знании Священного писания не только с Петром, но и всем Синодом. Другой персонаж, неаполитанец Пьетро Мира (или – в русской, более непристойной редакции – «Петрилий» – или «Педрилло»), приехал в Россию в составе итальянской труппы в качестве певца и скрипача, но поссорился с капельмейстером Франческо Арайя и примерно в 1733 году перешел в придворные шуты. С ним Анна обычно играла в подкидного дурака, он же держал банк в карточной игре при дворе. Исполнял он и разные специальные поручения императрицы: дважды ездил в Италию и нанимал там для государыни певцов, покупал ткани, драгоценности, да и сам приторговывал бархатом.
Граф Алексей Петрович Апраксин был из знатной, царской семьи. Он был сыном боярина и президента Юстиц-коллегии времен Петра I Петра Матвеевича Апраксина, племянником генерал-адмирала Апраксина и царицы Марфы Матвеевны. Этот шут был проказником по призванию и, как о нем говорил Никита Панин, «несносный был шут, обижал всегда других и за то часто бит бывал». Возможно, за ревностное исполнение своих обязанностей он получал от государыни богатые пожалования.
Живя годами рядом, шуты, придворные и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так, вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы Анны Иоанновны о том, чтоб к шуту Ивану Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных – взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу».
«Что за странный указ?» – подумаем мы. «Да ничего особенного, – сказал бы петербургский житель тех времен. – Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался как свинья, а она – ой строга! – пьяных на дух не выносит». И верно – «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц – 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «… К помянутому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы». Вся эта история напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой – делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков. Но, когда нужно, грудью защищала императрица своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву Семену Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить». В другой раз долгое время при дворе разыгрывался еще один «спектакль» Балакирева. О нем писала Салтыкову императрица: «При сем посылаю вам бумажку: Балакирев лошадь проигрывает в лот и ты изволишь в Москве приказать, чтоб подписались, кто хочет и сколько кто хочет, и ты, пожалуй, подпиши, а у нас все пишут». Надо думать, что московские высшие чиновники как один подписались участвовать в лотерее, чтобы спасти лошадь царского шута. В шутовские «спектакли» Балакирева втягивались не только придворные, но и иерархи Русской православной церкви. Как-то Балакирев стал публично жаловаться на свою жену, которая отказывала ему в постели. Этот «казус» стал предметом долгих шутовских разбирательств, а потом Священный синод на своем заседании принял решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему» Балакирева со своей супругой. Пикантности всей ситуации придавал известный всем факт сожительства Бирона с Анной. О нем в обществе говорили почти так же открыто, как при дворе обсуждали беды Балакирева, при этом некоторые особо отмечали, что Бирон с Анной живут как-то уж очень скучно, «по-немецки, чиновно», и это вызывало насмешку.
Но вернемся к Ивану Емельяновичу Балакиреву. Столбовой дворянин, в молодости он попал в армию, служил в Преображенском полку. Ловкий и умный преображенец чем-то приглянулся при дворе и был зачислен в штат придворных служителей. Его шутки при дворе первого императора были увековечены в знаменитых «Анекдотах». Но Балакирев сильно пострадал в конце царствования Петра I, оказавшись втянутым в дело любовника царицы Екатерины Виллима Монса. Он якобы работал у любовников «почтальоном», перенося любовные записочки, что вполне возможно для добровольного шута. В 1724 году за связь с Монсом Балакирев получил 60 ударов палками и был сослан на каторгу в Рогервик. Подобные обстоятельства, как известно, мало способствуют юмористическому взгляду на мир. К счастью для Балакирева, Петр вскоре умер, Екатерина же Алексеевна, став государыней Екатериной I, вызволила с каторги верного слугу и определила его снова в Преображенский полк. Но военная служба у Балакирева не пошла. При Анне Иоанновне отставного прапорщика Ивана Балакирева окончательно призвали в шуты, и тут он и прослыл большим остроумцем. Достойно внимания то, что после смерти Анны, в 1740 году, Балакирев выпросился в отставку и до самой своей смерти в 1760 году уединенно жил в своей деревне. Окрестные помещики, наверное, не встречали более мрачного соседа – Балакирев свое отшутил…